– Нормально, – ответила доктор. – Мы ставим что-то вроде защиты на воспоминания о доноре – доступ есть, а страдания нет. Потому что никто не должен страдать.
– А разве я не донор?! – удивилась Капа.
– Нет, ты реципиент, – объяснила доктор. – Тело пересаживать наука еще не научилась.
Ну что ж, рассудила Капа, придется пару недель пересказывать всю свою никчемную жизнь выжившей из ума старухе в сияющем платиной парике, в котором, как вши, копошатся мелкие бриллианты. Тоже своего рода событие.
Капу прямо из больничного офиса, где с ней подписали увесистый кирпичный домик договоров, привели в угрюмое бесконечное строение с библиотекой на первом этаже, прошли с ней через лабиринт пестрых стеллажей, потом долго везли вверх и куда-то вбок, будто во сне, в стеклянном непрозрачном лифте.
Провели через несколько комнат, указали на дверь – там, иди теперь сама.
Капа толкнула дверь, вошла и остолбенела.
– Здравствуйте, – сказала она. – А кто тут должен меня – то есть не меня, а с кем мы будем – ну, это.
– Это я, очень приятно, – сказал старик и протянул Капе морщинистую желтоватую руку. – Привет. Как тебя зовут?
Капа молчала. Ей вдруг резко захотелось то ли спать, то ли заплакать.
Старик представился и снова спросил, как ее зовут.
– Капа, – в ужасе ответила она, понимая, что ей придется вынашивать в себе, так и не ощутившей счастья сияющей женской тяжести, этого морщинистого худого старика в серебряной пижаме.
– Это индейское имя, – сказал старик, взял со стола электронную трубку и закурил. – Оно обозначает что-то, связанное с бобрами. Царь-бобер, что-то такое. Твои предки – североамериканские индейцы?
Капу как током ударило.
– Да нет, – мрачно сказала она, облегченно усаживаясь на диван. – Вообще фигня на самом деле, это я одноклассникам про индейцев рассказывала. На самом деле позор какой-то. Короче, когда мама приезжала сюда в студенчестве работать на рыболовном трейлере на островах, она по дороге обратно заблудилась, они с друзьями там были, однокурсниками. Приехали почему-то к Капитолию, случайно. И мама начала прикалываться и кричать: о Капитолий, я хочу жить здесь, о подари мне паспорт и вид на жительство, я никогда не вернусь! Дочку назову в честь тебя Капитолиной, клянусь!
– И что? Подарил? – удивился старик.
– Да, мама потом в лотерею выиграла, а потом я родилась. И с папой она тогда же познакомилась, он тоже там работал, на островах. Но я про это никому не рассказываю. Идиотская история. И имя дурацкое. Может, следующее будет лучше.
– Следующего не будет, – сказал старик. – Вообще никогда не надо думать про следующее, это вредно. Что тебе нравится читать?
Капа задумалась. Никто никогда не спрашивал у нее, что ей нравится.
Капа хорошо помнила все визиты к старику. На протяжении месяца они виделись практически каждый день – оказалось, к старику нужно ходить, как на работу, минимум двадцать часов в неделю, чтобы все хорошо прошло. Беседы со стариком ей нравились – он что-то рассказывал про свою жизнь, что-то рассказывал про творчество и про какие-то прекрасные занятия, все это было безумно интересно, и Капа вначале комплексовала, что ее собственная крошечная птичья жизнь, полная глупых рефлексий о сотнях умных книжек и цитат из каких-то песен, старику покажется никчемной и стыдной. Но он внимательно слушал, напряженно приподнимаясь над подушками (он был совсем болен и иногда не мог говорить – просто судорожно кивал и писал Капе вопросы на клочках салфеток, «как Хантер Томпсон» – это он тоже написал на салфетке, чтобы сделать ей приятно) – оказалось, что он читал в юности все книжки, которые нравились Капе и о которых ей было фактически не с кем поговорить, – она пыталась, конечно, говорить о них с Максом, но ему нравилось только то, где было про бокс и мотоциклы, а не про нейрофизиологию и расставания, хотя большинство Капиных любимых книг были именно что про бокс, мотоциклы, нейрофизиологию и расставания одновременно. Дурацкий вкус, дурацкий.
– Ничего не дурацкий, – говорил старик. – Я в твоем возрасте вообще какой-то ерундой занимался.
– Секс и кокаин? – хохотала Капа, захлебываясь от кашля.
– И это тоже, – улыбался старик и тоже захлебывался от кашля, и это было невыносимо смешно, и Капа откидывалась на подушки, чувствуя, как внутри ее головы что-то взрывается, и думала: вот она, вот она, жизнь, неужели получилось наконец-то войти в эту дверь и попробовать это все на вкус, даже не прикасаясь толком ни к чему.
– Еще я читал Рея Бредбери и Клиффорда Саймака, – сказал старик. – В промежутках между сексом и кокаином, конечно. Ну, образно говоря. Ты их читала? Или это совсем не то?
Капа читала Бредбери, когда ей было двенадцать, но ей он показался чересчур сентиментальным – читая его, она чувствовала что-то вроде стыда и неловкости. Ей показалось, что рассказать об этом старику все-таки можно.
– Почитай обязательно, – сказал старик. – У тебя же есть еще несколько недель, тебе ведь не надо ходить в школу пока что, я знаю, что тебя освободили. Там ничего стыдного сейчас. Это в двенадцать лет стыдно. Когда умираешь, ничего не стыдно.
– Мы вообще-то в разном возрасте умираем, дядя, – хмыкнула Капа.
– Умирают все всегда в одном возрасте: это возраст умирания, он неизменен и равен абсолютному нулю, только с обратной, возвратной стороны.
– Угу, только мы потом в разные стороны, – огрызнулась Капа.
Старик покачал головой.
– Я почему-то так не думаю.
Он составил для Капы список книг, и в промежутках между встречами, приведением в порядок своих дневников (Капа решила их переписать заново – начиная с тех самых двенадцати своих пустых, как тростник, стыдных лет) и по-прежнему огненными встречами с недоумевающим и словно замедленным (особенно по сравнению с цепким, остроумным и быстро, пусть и порой невидимо реагирующим стариком) Максом, которому Капа объяснила, что ходит в больницу на астматические ингаляции и поэтому ей пока можно прогуливать школу, но тусоваться и ходить в кино она не против. Капа читала яростно и глубоко (таблетки, которые она пила, удивительно активизировали мозг – сознание ее было ухватистым и ясным, спать ей почти не хотелось), по пять-шесть часов в день. Возвращаясь от старика, она задерживалась в библиотеке, блуждая затерянным бледным космонавтом меж зажатых скрепками стремянок стеллажей, вцепившись глазами в длинный свиток списка. Старалась много гулять пешком, несмотря на проблемы с дыханием (впрочем, после подписания контракта ей торжественно выдали пузырек таблеток и флакончик ингалятора – чтобы не было мучений, потому что никто не должен страдать), однажды притащила старику блокнот со своими дневниками четырнадцатилетней трагической первой любви, и они вдвоем его неожиданно лихо переписали за каких-то пять часов – Капе очень понравилось; ей удалось боевое, как война роботов, и нежное, как выводок мышат, описание лесбийских постельных сцен (в реальности та девочка с крысиным блондинистым хвостиком даже за руку ее ни разу не взяла, да и так ли уж нравилась она Капе?), старик помог с парочкой подростковых бурных запоев (Капа ничего об этом не знала), которые получились абсолютно в стилистике Буковски, и отчаянными прыжками с крепчайшей чайной резинкой на тонкой исколотой ноге с небоскреба – тайком от родителей («Стоп, стоп, сцену, где мама на меня орет, потому что вычитала это в дневнике, я напишу сама!» – торжествующе захохотала Капа). Пару раз они играли в какие-то странные компьютерные игры, где надо было выйти из темного леса, в котором ничего не происходило и не нужно было ни убивать, ни скрываться, ни даже думать – просто идти, чтобы выйти. Однажды старик пригласил ее на ужин в свой любимый ресторан – они ездили туда ночью на белом, как беззубый ворон, лимузине, и официанту старик сказал, что Капа – его внучка из Восточной Европы, хотя Капа никогда не была в Восточной Европе.
Однажды старик спросил:
– Ты можешь спеть что-нибудь?
Капа покачала головой.
– У меня отвратительный голос. Я его ненавижу. Я не буду петь, и не надо меня об этом просить. Я тогда сразу начинаю про свой голос думать и потом говорить даже не могу.
Старик помолчал.
– У меня вначале тоже такое было. Я до сих пор, кстати, свой голос ненавижу.
– А я могу что-нибудь взять с собой домой? – в ответ спросила Капа. – Перед операцией, на память.
Он покачал головой.
– После смерти ничего нельзя забрать с собой, такие правила, ты же знаешь.
– Все ужасно глупо устроено, – сказала Капа.
– Я с тобой полностью согласен, – сказал старик.
– Зато зубы у меня идеальные, – вздохнула Капа.
– Никогда не мог этим похвастаться, – сказал старик. – Ты круче меня во многом, и у тебя столько прекрасного впереди.
– У меня, ха-ха, – сказала Капа, – очень смешно.
Капа почти не общалась с родителями и только огрызалась, когда мама расспрашивала ее, о чем она там со своей бабкой беседует.
– Не положено рассказывать, – выкрикивала она, убегая из дома ни свет ни заря. – И вообще, ты сама меня на это подписала! Терпи теперь!
– Стой, стой, – кричала мама вслед в синюю густоту подъезда. – Там я у тебя прочитала – ты что? – ты как это вообще? Что значит – Катя? Какая Катя, ты что? У тебя было что-то с Катей тогда? Стой!
– Иди в жопу! – кричала Капа, прыгая по ступенькам. – Лучше Пруста, блин, почитай, больше пользы будет! У него было с Катей, у Пруста было с Катей!
Жизнь налаживалась. В какой-то момент Капа поняла, что если бы ее существование с самого начала было таким, как сейчас, она бы, наверное, даже не заболела. Иногда она задумывалась о том, как воспринимает ее старик – нравится ли она ему, насколько он искренний в своем глубоком мортальном интересе ко всему, что наполняет ее тревожную первородную пустоту, – но тут же понимала, что дальше этого вопроса у нее думать не получается. Все, что было между ними, несомненно, было искренним, от души. От души, сказала Капа вслух своим насекомым кафельным голосом, чтобы понять, что некоторые слова существуют только затем, чтобы мы их никогда в жизни не произносили, чтобы случайно не выпустить из себя все, что эти слова обозначают.