Землянка — страница 4 из 10

Тихо во дворе. Молчит у крыльца движок – черная чугунная машина со множеством медных краников и трубок. Когда Альберт чинит аккумуляторы, заряжает их, движок пыхтит не умолкая и до того входит в раж, что начинает разгневанно подпрыгивать на месте, сердито плюется горячим маслом и кипятком, выбрасывает из трубы клубы грязного дыма. В такие минуты он очень похож на своего хозяина, на Альберта.

Сейчас движок молчит, а на крыльце стоят громадные черные ящики – аккумуляторы… И в окне дома, за синими тюлевыми занавесками – тюль перед самой войной мать купила в сельмаге – никакого движения. Наверно, Альберт отремонтировал эти самые аккумуляторы, вынес их на солнышко и убыл доложить начальству о сделанной работе.

У движка, под самой выхлопной трубой, лежит пучок соломы, прикрытый старой газетой. Какое-то промасленное тряпье рядом в кучу свалено. Мать подивилась неаккуратности немца. И забеспокоилась. Чего это он, однако? Искра упадет – весь дом спалит. Но убрать сама не решилась: он бешеный, Альберт-то, лучше уж тихо показать ему, когда вернется.

А Юрки с Борькой так и не видно. То день-деньской крутятся у забора, а то вовсе с глаз пропали.

Горьковатым ароматом веяло от вишенок: почки на ветвях набухли, вот-вот начнут постреливать. Где-то неподалеку – за сырым и местами заснеженным лугом, который начинается от дороги, да за ближним лесом – бухали орудия. Бухали негромко и неопасно, не нарушая тишины, – будто бы почки на деревьях раскрывались. Там, от села в шести километрах, проходит линия фронта. Пушки каждый день гремят, к ним в селе привыкли.

«Пойду к Беловым, – надумала мать. – Зойку прогоню – засиделась, да может, им известно что… Может, – обожгло страхом, – Зойка о Валентине все разузнала и домой боится идти?»

Ожидание вконец истомило ее. А хуже ожидания – неизвестность, не дает покоя мысль о Валентине. «Пока сама не увижу – не поверю, что нет его в живых, – твердит она себе. – Сватья и набрешет – недорого возьмет. Только ведь не с потолка же…»

Шаги у нее медленные, неуверенные. А идти нужно. Нинку Белову – она тремя годами старше Зои – тоже взяли в обоз, за ездовую, не посмотрели, что девчонка. В одночасье с Валентином повели их.

Неужто и с ней что?

Она успела дойти до калитки и остановилась, услышав приглушенный разговор за спиной.

– Ушла мама! – не сдерживая радости в голосе, возвестил Бориска.

– Тише ты! Разорался… – прикрикнул на брата Юрка.

Обернулась. Две фигурки вынырнули из-за угла дома, с маху шлепнулись на сырую землю, поползли в кусты смородины. Играют в проклятую войну мальчишки, штаны протирают. Только от матери чего им беречься?

Громко хлопнув калиткой, вышла на дорогу. Шальной ручеек бросился ей под ноги. Мать остановилась, примериваясь, как лучше перешагнуть через него. «Что же это они от меня хоронились? – не давала покоя мысль о ребятах. – Недоброе затеяли, надо поглядеть».

Тихо, без стука вернулась она во двор, обошла избу кругом, задержалась на углу, у крыльца. Сыновья стояли на коленях у движка, спиной к ней, вытянув руки, колдовали над пучком соломы, прикрытым грязной газетой. Тонкий лучик прыгал по газетному листу, бумага чернела и коробилась там, где он пробега́л, занималась огнем. Едко – и на расстоянии ощутимо – пахло горящей ватой, дымилось наваленное в кучу тряпье.

Мать охнула, выбежала из-за укрытия.

– Вы чего тут?

Ребята вздрогнули, вскочили на ноги, готовые задать стрекача. Но, увидев, что это мать, успокоились. Штаны у обоих мокрые, в грязи.

– Мы так… играем… – виновато улыбнулся Юрка. – Мы ничего…

Борис укрылся за спиной старшего брата.

– Мы играем, – подтвердил он серьезно.

– А ну, покажи руку!



Юрка послушно вытянул руку, разжал кулак. На ладони лежал выпуклый кругляш увеличительного стекла.

Мать схватила стекло – оно было теплым, горячим даже. Спрятала в карман телогрейки.

– Господи! Одно к одному. Все несчастья сегодня бабка к нам в дом тащит. На помойку ее, игрушку эту, на помойку!.. Ну-ка, живо бегите домой. Чтоб духу вашего здесь не было! Снимайте с себя всё, что на вас есть. Стирать буду. До исподнего снимайте!

А сама принялась яростно затаптывать тлеющие тряпки. Уходила, остывала боль в ногах. А тряпки никак не хотели гаснуть, тлели, чадили, и уже с одной на другую перелетали синие змейки пламени, острыми языками жалили выхлопную трубу. Тогда мать, обжигая руки, схватила в охапку и тряпье, и солому, и грязный газетный лист, метнулась с ними за землянку, к помойной яме, швырнула все в темную воду, чтобы и следа, намека мелкого на пожар не оставалось. Потом вернулась к движку, быстро и с тщательностью прибрала все, что могло навести на мысль о костре. И копоть на трубе рукавом стерла.

Сходила, назьвается, к соседям, вызнала новости! Да за этими разбойниками глаз и глаз нужен. Что, если бы не она – если б Альберт, дьявол рыжий, калитку первым открыл?! Подумать страшно…

– Выдеру, как пить дать выдеру. Небо с овчинку покажется, – приговаривала мать.

Ребята голышами сидели на нарах, прятались за полушубками и пальтишками, покорно ожидали своей участи. Скуластые, большеухие, патлатые.

«Воробьи, несмышленыши. Какой с них спрос?» – пожалела она.

Быстро поставила на скамью цинковое корыто, выплеснула в него два ведра воды, побросала туда ребячью одежонку.

– Пусть замокает, – сказала. – А сейчас щелок кипятить будем.

На минуту присела к сыновьям, обхватила их за плечи, притянула к себе.

– Кто вас этой игре научил? – спросила как можно ласковей, шепотом.

Юрка дергался, вертел головой, силясь освободиться от объятий. Борис доверчиво ткнулся губами в ее ухо:

– Валька говорил, что таким стеклом что хочешь поджечь можно.

– Уж я ему! – сорвалось с языка, но, не договорив, мать замолчала.

– Тарахтит и тарахтит, аж уши болят, – говорил Борис, повторяя чьи-то взрослые слова.

За ее спиной Юрка ткнул брата кулаком в бок: мол, болтай, да знай меру.

– Вот придет отец – задаст тебе трепку, – пообещала мать старшему. – Диверсант какой нашелся!.. Юра-Юрка, сынок, ведь большой ты уже. Шутка сказать, девятый год человеку. Я в твои-то годы гусей у кулака пасла. С утра до вечера. А тебе все безделье – стекла эти, железки, стрелялки. Не сносишь головы…

Юрка шмыгнул носом:

– Нет их, гусей-то, фрицы всех постреляли. А когда папа придет?

– Когда-когда… Откуда я знаю.

Заскрипели ворота, тяжелый грузовик въехал во двор. Топали по крыльцу, громко переговаривались и смеялись чему-то солдаты – грузили аккумуляторы на машину. Выделялся голосом Альберт: видать, доволен был, что сдает работу.

II

Пристроив на скамье корыто, стирала мать ребячью одежонку. Негодовала вслух: «Надо ж так изваландаться! Третью воду меняю, а она все черней черемушки». А про себя понимала, что все равно – уж коль весна нагрянула, и сырость во дворе, и ручьи по дороге бегут, – от грязи спасения не будет.

Мальчишки сидели на нарах, озабоченные тем серьезным и неловким положением, в которое невзначай попали. Им на улицу хотелось – там и солнышко припекает, даже вон в землянке светлей и теплей стало, и можно чурки – деревянные кораблики – пускать по ручью, чтоб плыли далеко-далеко, обгоняя друг друга… И столько еще интересного открывается весной. Стаял снег на взгорке, на том самом месте, где стояла когда-то ветряная мельница, и открылся каждому проходящему старый окоп. Мельницу осенью артиллерийский снаряд сжег, одни каменные жернова остались – обгорелые, потрескавшиеся. Если вечером, когда потемней, шарахнуть по такому жернову железякой – брызнут во все стороны колючие искры… А вокруг окопа, залитого темной водой, видимо-невидимо патронов. Боевых, нерасстрелянных. Лежат себе, поблескивают в глине. Собрать бы их сейчас да подсушить на солнце, а потом костер запалить – и в огонь эти самые, нерасстрелянные. Ох и забабахают, расшвыривая жар костра, взвизгивая отлетающими от гильз пулями.

А еще лучше гранату в костер положить – вот эта жахнет. До самого синего неба пламя подымется, и яма на месте костра будет. Куда глубже, чем старый окоп у мельницы, чем даже их землянка.

Много интересного на улице весной, только б вот дождаться, когда штаны высохнут. Беда прямо – пересменки никакой нет. Вся одежка в сундуке осталась, а сундук, как в той старой сказке, за семью печатями, у Кощея Бессмертного. В избе, то есть у Альберта. И в избу проклятый Альберт не пускает.

– Да уж, с голой попой, без штанов, не больно поскачете, – насмешливо посочувствовала ребятам мать.

И братья, смущенные, притихли, сообразили, что увлеклись, размечтались вслух, наговорили много такого, чего взрослым знать вовсе не обязательно.

– А я вот нарочно не стану штаны ваши сушить, – поддразнила мать. – Чтоб сидели дома с утра до вечера, не носились по оврагам…

Борька глаза сузил, наморщил нос: сейчас захнычет. Юрку так просто не прошибешь – нахмурился, посмотрел на нее исподлобья:

– А я отцовы надену и удеру. – И толкнул младшего: – Не реви, нарочно это она.

«Все-то ты понимаешь. И вовсе без штанов удрать у тебя не задержится, – согласилась в душе мать. – Упрямство батино, хоть кол на голове теши. Только поречистей ты, и душа нараспашку, доброты в тебе много…»

Сложила на руку мокрое белье, вынесла во двор, развесила на веревке. Во дворе по-прежнему тихо и солнечно было. Распахнутые настежь, чуть покачивались на петлях створки ворот. В глубоких колеях, продавленных грузовиком, накапливалась желтая вода.

Черной тенью, маленькая, сгорбленная, выросла у калитки баба Нюша.

– Ко времени ты, сватья, – обрадовалась мать. – Мне ребят не с кем оставить – шкодят, а надо в комендатуру сбегать. Что-то отца долго нет, не случилось ли чего?.. Так ты погляди за ними.

Старушка подошла ближе, подняла на мать водянистые, невидящие глаза.

– Гадала я, девка, карты раскидывала. Сказали карты, что жив наш Валентин, что миновали его головушку беда и лихо. Три раза на вальта бубён выходило: жив.