На землистые щеки Сумятина легла тень, голос его был тих и печален, даже как-то по-торжественному просветлен.
– Убили Пантелейку. Сто сёл и деревень знали его в округе, а теперь вот отмаялась душа безвинная, хрестьянская. Грехов на ней не было, в рай душа пойдет.
Баба Нюша при этих словах медленно перекрестилась, глухие сумерки спустились на ее морщинистое лицо.
Сумятин кротко взглянул на отца.
– Попросить я тебя пришел об одном одолжении. Помоги мне утром тело поднять да похоронить, как того обычай требует. И гроб сколоти. Заплачу́ я.
Что-то мимолетно ударило по стеклу – будто камешек маленький кто швырнул. Все вздрогнули, подняли головы, уставились на занавешенное оконце. Но там, на улице, над крышей землянки, снова стало тихо и спокойно.
– Ветер, – предположила мать.
– Покойный за себя просит, душенька его в окошко стучится, хлопочет, – уверенно высказалась баба Нюша, поднимая руку для креста.
От этих ее слов всем стало не по себе. Сумятин потупил взгляд в землю, рассматривал носки своих белых, обшитых кожей валяных сапог. Мать зябко передернула плечами. Мальчишки полезли под одеяла, Борька – тот укрылся с головой. Лишь отец насмешливо гмыкнул.
– Так как же, сговорились? – не меняя позы, спросил Сумятин.
Отец прислонился к стене, сдернул шапку с головы, положил ее на печку. Наголо бритый, ссутулившийся, выглядел он старше своего возраста лет на двадцать. «Старик стариком, – подумала мать. – А ведь сорок только стукнуло, двух недель не прошло. Доконал его нынешний день…»
– Чего молчишь-то, а? – напомнил староста.
– А чего ж язык полоскать попусту? Не туда ты пришел, Тихон Евсеич.
– Это как понимать? Я тебя по-человечески прошу.
– По-человечески?
Отец схватился за кисет, но самокрутку вертеть не стал: руки у него дрожали, как и в тот утренний час, когда староста пришел в землянку с немецким солдатом.
– По-человечески, стал быть, и работенку ты мне удружил? Не принял во внимание, что больной человек я, что не по силам мне работа такая… И хоронить не по силам. И гроб сколачивать. Поищи кого поздоровей.
«Понесло мужика, – не на шутку испугалась мать. – Да что это он, Тишку не знает? Ой, бестолковый! Помягче надо, не играть с огнем».
Она зашла за спину Сумятина, отчаянно замахала руками. Две огромные тени заметались по стенам землянки, и староста поднял голову и наверняка увидел их, но не подал виду.
– Пусть тебе эти злыдни зеленые помогают, дружки твои сердечные, – распалясь, перешел на крик отец.
– Та-ак…
Сумятин переложил шапку из правой руки в левую, пятерней мазнул себя по дряблым щекам, стирая с них землистость и всякую похожесть на покойного брата, и тотчас румянцем выкрасило его лицо, от носа к уголкам рта пробежали прямые, твердые линии.
– За работу на мельнице еще благодарить меня будешь, в ноги упадешь. Вон мука-то на столе – не купленная. Да за какие шиши укупишь ее ныне?.. А промежду протчим, спросить я обязан: дочь-то ваша игде? Ноне вот, к примеру, цельную колонну юношев в Германию отослали. Завтра-послезавтра девок собирать будем. К спискам я в первую голову причастен…
– Да пошутил он, отец-то. Поможет, как не помочь, дело житейское, – выступила вперед мать.
– Подите вы все к…
Отец дернул за шнур кисета – оборвал шнур. Махорка усыпала пол.
– Эх, – досадливо крякнул отец.
Тут что-то снова ударило по стеклу, посильнее уже. Сумятин повернулся к окошку, говорил, не сводя подозрительного взгляда со старого платка на нем. Жестко, с нажимом говорил:
– Дочь-то, Зойку, игде укрываете? Еще нонесь утром видал я ее, а сейчас нет. И солдат, что со мной приходил, тоже видал. Подтвердит при случае.
Мать, обойдя старосту и отца, тихо вышла за дверь. Пробыла она на улице недолго, а вернулась раскрасневшаяся, возбужденная.
– Никто ее не укрывает, господин Сумятин, и в мыслях такого не было. У подружек она заночевала.
– Нарушение… Потому как военное время, и приказ господин комендант издали…
Но мать не дала договорить старосте – достала из-за пазухи мокрый ершистый клубок, опустила его на пол. Клубок пропищал «мяу», стал на лапки и оказался живым, всамделишным котенком. Шерсть на нем слиплась, хвост напоминал размочаленную в воде бечевку. Фыркнув, котенок взгорбил спину и, оставив на полу хлипкую лужицу, важно и независимо подошел к отцу, потерся о его ноги.
– Гляди-ка, хозяина учуял, – тщетно стараясь укрыть веселость в голосе, изумилась мать. – Выглянула я это на двор, а он, бедненький, тычется и тычется в окошко и плачет. Ну чисто ребенок. Жалобно так. Приблудный, видать, от дома отбился. А умный, гляди-ка, все понимает.
При этих словах она незаметно толкнула отца локтем.
– Киса-киса-киса, – звал Юрка, свесив с нар босые ноги. Борис тоже высунул нос из-под одеяла.
– Мамк, он голодный, лопать хочет.
– Что-нибудь придумаем, зазря помереть не дадим, – с той же веселостью откликнулась мать и снова, будто невзначай, задела отца локтем.
– По нынешним временам только и обзаводиться кошками-собаками, – ревниво проворчала баба Нюша.
– Всякая скотина жить хочет, ничего не попишешь. Так я говорю, Тихон Евсеич?
Мать шарила на печке, тщетно выискивая какой-нибудь завалящий кусочек хлеба. А котенок – шерсть на нем быстро подсыхала, распрямлялась, и теперь было видно, что он дымчатый, что красавец, – все терся и терся об отцовы ноги и мурлыкал все громче, настойчивей.
– Кис-кис-кис, – безуспешно пытались заманить его к себе, на нары, мальчишки.
Сумятин надвинул шапку на глаза, мрачно повторил сказанное матерью:
– Истинно, всякая тварь жизнью дорожит, даже самая никчемная. А Пантелею вот не посветило… Так как же будем-то, а?
Отец, наклонясь, щекотал котенка за ухом. Мягчея голосом, успокоил:
– Ладно, староста, погорячился я. Похороним Пантелея Евсеича. Он-то ни в чем не виноват, нет на нем грехов.
Выпрямился, примериваясь к Сумятину взглядом.
– И мерку сымать с него не будем. Гроб на тебя сколочу, а? Одинаковые вы ростом. Мать, где это метр-то мой запропастился, линейка где? Прикинем пока начерно…
– Ладно, на ночь-то глядя, – попятился к выходу Сумятин, но у порога задержался. – Ох и занозистый ты мужик. А я зла тебе не хочу, да ведь вынуждаешь. Языкатый больно. Бабе своей спасибо скажи, деликатность в ней…
Мать усмехнулась:
– Да хватит вам, в самом деле. Чисто два кочета. Мальчишек постеснялись бы.
А староста, как назло, не торопился уходить – то ли высказал не все, то ли дожидался чего-то.
– Зойке своей закажите, чтоб попусту до позднего часа не шлындала где ни попадя. Чтоб дорогу домой знала и носу из землянки не высовывала, – многозначительно поднял он палец и ногой толкнул дверь.
– Провожу тебя, Тихон Евсеич, – поспешила за ним мать. – Не ровен час, споткнешься на ступеньках – огнем-то посветить нельзя. И калитку заодно притворю на ночь.
Они вышли наружу, о чем-то громко переговариваясь, а когда их голоса отдалились, в землянку вихрем влетела Зоя. Чмокнула в щетинистую щеку оторопевшего отца, легонько стукнула по макушкам братьев.
– Вот она и я! Ух, голодная…
– Я же вам говорил, что придет! Что сама придет! – завопил Юрка, спрыгивая на пол и бросаясь к сестре. – Зой, нашла Вальку, а? Ты чего одна, Зой?
Отец упрямился:
– Так я вам и поверил, что котенок в окно стучит. Нашли дурака.
Огонек с хрустом доедал аршинную самокрутку в его руках, сизый дым слоями плавал над столом, закручиваясь в столбик, подымался к потолку и, опадая, нехотя уползал к порогу.
– И Тишка небось не поверил. То-то медлил уходить. Только прикинулся непонимающим – положение у него безвыходное.
– Уж кто бестолковый – так это ты, не Тишка, – посетовала мать. – Толкаю я тебя, толкаю, дескать, хватит молоть-то, всю дурь свою обнародовал. Нет, не доходит, гнет свое и гнет. Да смолить-то перестань. Чадишь и чадишь, а утром головы у всех раскалываются.
Он не обратил внимание на ее слова, только затянулся глубже. Сейчас, после ухода Сумятина, после того, как Зоя вернулась домой, отец непривычно разговорчив. «Эк разболтался, смотри, какой речистый», – про себя дивилась мать.
Все у стола сидели, всем не терпелось услышать, что с Зоей за нынешний день приключилось. Лишь Борьку сморила усталость, спал, свернувшись калачиком под одеялом. В ногах у него – неприметный серый клубок – дремал котенок. Да баба Нюша жалась к холодной печке, подпирала ее иззябшей спиной.
Зоя куталась в вязаную материнскую кофту, ноги ее утопали в валяных отцовых сапогах, но щеками раскраснелась и важность на себя напускала, потому что знала больше других.
– Пришла я утром к Беловым, а они говорят, что обоз партизаны разгромили, что наши тоже убитые и раненые есть. Думаю, там же Валька, с обозом тем. И Нинка там. Думаю, не буду своих расстраивать, узнаю, как оно есть на самом деле. Долго ли до Пречистого добежать? Лесом дорога да оврагами. Ну и пошла…
Она подмигнула Юрке – брат сидел напротив, и нетерпением горели его глаза, он все порывался что-то сказать, но Зоя так частила словами – клинышка не вобьешь. А тут еще и головой покачала – Юрка потупился, прикусил язык.
– До Пречистого идти не пришлось, повезло: Нинку в лесу повстречала. Испугалась я: одна идет, едва ноги тащит. Все, думаю, капут Вальке, убили. А она меня увидала да как заревет. И я заплакала. Обнялись и ревем, заливаемся, как две дуры. «Ой, – Нинка-то говорит, – напугалась я, Зойка. Так-то страшно стреляли, так стреляли…»
Отец сердито застучал костяшками пальцев по столу, передразнил:
– Нинка говорит… Зойка говорит… Трещишь, как сорока, и все вокруг да около. Ты главное скажи. Про Валентина.
Зоя понизила голос до шепота:
– Вот и главное: спрашиваю Нинку, где Валентин наш, почему одна идешь? А она ревет и двух слов не свяжет. И я реву. А потом говорит, что Валентин с другими парнями побежал вслед за партизанами. Только и крикнул ей, что домой не вернется. Немцев там много побило, а наших никого не зацепило вовсе. Наши, как стрелять начали, сразу на землю попа́дали, вот! – закончила она с торжеством.