Земной крест — страница 2 из 48

ж не однажды она примечала за ним такое, в особеннности, если он оказывался подле стены леса. Он сам не сказал бы, что с ним?.. Но сущее, живущее в тугой, наползающей на землю пространственности, понимало Тихончика, принимало его потерянность и ненадобность в мире, жалело и сулило надежду. Надежда была розовой и сладкой. И, не осознавая, Тихончик силился подольше удержать ее в себе, однако это не удавалось, она была такая же, как и другие чувства: короткой и яркой, исчезала… Сущее понимало в Тихончике многое, сознавало его как свою часть, пускай и не самую крепкую, знало про истоки его смущения и, когда бы было в состоянии, помешало бы ему предаваться горькому чувству. Но и для него, всесветного, тоже отпущен предел, не преступить отпущенного.

У ближней стены леса и теперь случается неладное, а про прежние лета и сказа нет. Чего тут только не вытворяли воители! Однажды по первоснежью пригнали сюда не то белых, не то красных, не то еще каких-то, слыхать, в городке сидели, в сорока верстах отсюда, в домзаке, Ну, пригнали, чтоб на распыл пустить, поставили к стене леса битых, в бельишке белом, постреляли, не мешкая…  Потом побросали их в яму, ее загодя по чьему-то сердитому слову вырыли мужики, не ведая, для чего?.. — и не спрашивая. Привыкли: не побережешься хотя бы и в речах — попадешь под тяжелую руку, не вырвешься…

К этой-то яме и подошел блаженный и, пуще прежнего блестя глазами и улыбаясь чему-то таинственному, про что никому неведомо, лишь ему, помеченному особой метой, и привычно шепча, точно упреждая кого-то: «Тихонько, тихонько…» — за что в давнее уж время получил свое прозвание, опустился на колени возле ямы. Эту яму приметишь сразу, земля по кругу провалена, зернисто черная, малой травки не проросло тут, а казалось бы, должно быть наоборот: вдруг да и растолкается меж костей тугими корнями деревце, потянется вверх, от людской загубленной силы стройное и крепкое.

Тихончик стоял на коленях, и в его душе сквозь то большое и зеленое, что определяло тоску и было сурово к нему, а подчас жестоко, случалось, он метался и места не находил, все делалось постыло и горько, не жить бы, когда бы пребывал в привычно понимаемом уме, пробилось другое, он не умел уловить, какого цвета пробившееся, хотя и пытался. Но это скоро сделалось ненадобно, вдруг перемешалось в нем, несвычное встало в ряд с прежними ощущениями, и Тихончик почувствовал, как несвычное, хотя и оказалось незнакомо, грело. А может, потому и грело, что незнакомо? Незнакомость порой лучше чего иного, сходного с прежними опытами, что были переживаемы мучительно и оставили по себе глубокий след. Тихончику померещилось, что он нынче среди тех, кто в этой яме…  Те, выходит что, не побиты, живые, и можно прикоснуться к ним теплыми ладонями и улыбнуться, сказать что-то, может, про то, как хорошо с ними, а он боялся, думал, что и они злые, так и норовят обидеть, но они другие, и это приятно.

Тихончик стоял на коленях подле ямы и негромко повизгивал. Что-то подсказывало блаженному, сделай он это иначе, вырази свои чувства еще как-то, и сразу же поменяется в нем и уйдет незнаемое, и сделается опять зелено перед глазами, и он станет выть по-волчьи, но никто не услышит, разве что деревья, а людей, побитых варначной силой, уж не сыщешь возле него, сгинут, обратятся в пыль. Блаженный и не знал, что, оказывается, есть в нем еще и осторожность и бережливое отношение к собственным ощущениям. Но все это выражалось смутно, а подчас неугадываемо для него, только слегка обозначаемо какими-то знаками, доходящими до той части сознания, которая направляет его движения. Единственно это помогало человеку Божьему не потеряться среди живых и мертвых, что имеют к нему хотя бы малое касательство, не сделаться чужеродным земле.

Но, несмотря на осторожность, неосознанно проявляемую Тихончиком, вскоре исчезло чудное. Он замолчал и с удивлением посмотрел на проваленные края ямы, точно бы то, что было на сердце, выпало из него, а потом спряталось за ними, острыми и темными. Но там ничего не увидел, спустя же немного запамятовал, отчего посмотрел на края ямы, поднялся и побрел в глубь соснового леса. Он изредка дотрагивался рукой до шершавых, в легких смоляных потеках, деревьев и прислушивался к чему-то, а потом шел дальше, опустив голову и уже не глядя по сторонам, пока снова не замедлял шаг и не вытягивал вперед руку, слепо ища перед собой…  Так он, точно слепой, брел полчаса. Тайга осталась далеко позади, и он очутился на деревенском кладбище, сплошь в крестах, поднявшихся над низкими приземистыми тумбами. И тогда что-то осмысленное появилось в глазах у Тихончика. Знавший блаженного удивился бы нынче и не сразу бы понял, чему приписать такое, а может, и не поверил бы, но скорее воскликнул бы в страхе:

— Господь слепых умудряет!..

Однако никого не было рядом с Тихончиком, а то, что могло бы увидеться в его глазах и потревожить, спустя немного исчезло и уж нельзя было сказать об этом, впрямь ли узрилось, а может, померещилось?.. Ведь и самому человеку Божьему такое ни разу не выпадало и во сне, где он ничем не отличался от других: тоже что-то делал и мыслил, — только плохо, что, проснувшись, не умел вспомнить ничего, и тогда перед глазами рождалось пугающее разноцветье, за ним ничего не стояло, никакие из прежних знакомых ощущений, что были просты и не соединены ни с чем, способным вывести из состояния грустного ли, тоскливого ли покоя. Да, да, покоя. И это однообразие в чувственном проявлении представлялось не шибко-то гнетущим, как если бы тут примешалось еще что-то…  Тихончик умел бестрепетно, внешне непроявляемо, если даже и случалось в душе едва приметное движение, принимать радость ли, грусть ли. Но он терялся и выглядел вовсе не принадлежащим миру сему, если эти чувства смешивались, они оборачивались для него враждебной силой, совладать с которой он не мог, и делался болезненно слаб и жалок больше чем обычно, что, впрочем, принималось людьми без удивления. Да, Тихончику было худо, когда чувства в нем смешивались, когда не сказать, что есть что; в такие минуты люди, его окружающие, тоже чувствовали себя не в своей тарелке и не могли понять причину этого, и злились, а стоило им обратить внимание на Тихончика, как у них в душах что-то происходило, и уж через минуту-другую они смотрели на него люто, и, если человек Божий не сподабливался уйти, накидывались на него, хрипло крича:

— А все ты…  ты!.. От тебя напасть!..

Все ж люди скоро отходили, и виноватая улыбка кривила их лица, иной из них говорил, пряча глаза:

— Эк-ка, с чего бы вдруг накатило, будто бесами подталкиваемое. А может, и впрямь бесами?.. Слыхать, не любят тех, в ком святость проглядывает. Норовят обломать ее.

Человек Божий недолго стоял посреди кладбища, вздыхая и бормоча: «Тихонько… тихонько…» — словно бы те, в земле нынче лежащие, могли уловить его слова и сделаться еще тише, точно бы это было возможно. А может, и вправду возможно?.. Тихончик улавливал какой-то неясный, сильно беспокоящий шум, невесть откуда доносящийся, отчего с уст его и срывалось это слово. Впрочем, он часто произносил его, казалось бы, совершенно безотносительно к тому, что происходило, бывало, что окрест, как и нынче на кладбище, тихо, тише и быть не может, а он все шепчет: «Тихонько… тихонько…» Он и верно, иной раз ощущал такое, что другим не под силу, и подобное ощущение приподымало блаженного в собственных глазах. Он помедлил и побрел меж могилок, изредка касаясь рукой креста ли, тумбы ли и бормоча, но уже что-то грустное и вялое. Он прошел не все кладбище. Оказавшись на невысоком угоре близ тайги, что шумела, колеблемая павшим с моря ветром, который покачивал деревья, отчего те постанывали, поскрипывали, словно бы норовя сдвинуться с места: столь отчетливо было движение в их кронах, Тихончик остановился, вздыхая, глянул в сторону Байкала, но увидел не само море, а деревню об одной улочке, черно и кривовато легшую на землю, присадистые избы, еще крепкие по здешней справе сибирской статью, которую не отымешь и не упрячешь ни за какой далью. Он увидел деревню, и в лице у него осиялось, однако ж та грусть, что прежде наблюдалась в нем, не исчезла, хотя и потускнела.

2.

Ближе к вечеру Байкал поутих, и малой вспененной волны, сколько ни всматривайся в синюю зыбкую неблизь, не сыщешь, а большое солнце, павшее за дальние в сумном темноснежном облачении круторогие гольцы, оставило после себя огромное, верст на десять, полукольцо, легшее на небо, светящееся яркой, странно прозрачной белизной. Сквозь нее просвечивало что-то, не могущее быть в окружающем пространстве, что-то неземное, стремительно меняющееся, и в этом непостоянстве как бы находящее отраду. Что же это было? Скорее, для каждого свое, как для старухи Агалапеи. Она была матерью Тихончика, но нынче запамятовала про это, и не потому, что холодна и сурова, а только шибко постарела. Для нее сущее поделилось на то, что принимает ее, и на то, что отвергает, лишь эти две стороны жизни понятны ей. К тому же в Тихончике она видела как бы сына Земли, слабого и доброго, к живому трепетно нежного. Нередко сказывала, расчесывая белокурую голову Тихончика, о том, что и ладно, коль скоро он такой, и не надо становиться другим, находя утешение в собственной слабости и беззащитности, которая от Бога, а значит, и оберегаема им. Это обережение вознесет его ко благу, во спасение слабому и немощному даденное.

Для старухи неближнее, светящееся яркой белизной, было добрым Знаком, что от Господа и обращен к человеку Божьему, и сказывает про то, что спасет его, подвинет к своему Престолу. И совсем другое виделось в неземном, стремительно меняющемся, легшем на небо огромным светящимся полукольцом укоренелому в летах Дедышу, что и сам не скажет, сколько ему лет нынче: за девяносто иль еще круче?.. Впрочем, и Дедыш не сомневался, что это был Знак от Всевышнего, но относящийся не к смертному человеку, хотя бы и к Божьему, а к земле-матушке: вот, дескать, предупреждаю, коль и впредь будешь так же покорна людской воле, злой и упрямой, ничего не останется от тебя, горемычной, сделаешься ты пустой и никому не нужной в целом свете, как душа тех валом нынче валящих на твои просторы, захолодавших в лютости, полагающих лишь свое дело потребным миру. А так ли это? Иль не многие леты тому назад сказано: «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?..»