литые дождем, что, однако ж, все не проливался, а может, не дождем, а неведомой доселе бедой, что затаилась в тучах и теперь ждала случая, чтоб выплеснуться, пасть на обнаженные головы. Нельзя было сказать и про само море, что, вырвавшись яростными волнами из-под лодки, понеслось в бескрайность, сделавшуюся неожиданно отчетливой и пугающей, точно бы уже не стало границ и поломались берега, и смяло землю и водная поверхность соединилась с темной небесной твердью. Люди обратили на это внимание и вовсе потеряли надежду на спасение, громко, но не ропща, молились Богу, привычно принимая от Вышних сил немилость к себе. Видать, прогневили Господа, а не то не наслал бы на них напасть. Заклинали истово Милосердного, чтоб принял в царствие Свое, позволив им усердной молитвой искупить вину.
Но Дубок оставался спокоен, стоял на носу лодки, изредка оборачивался к тем, на веслах, кричал что-то, рыбаки не слышали его, впрочем, понимая, что старшой не мог сказать ничего такого, о чем сами не знали бы. Они налегали на весла, стараясь держать лодку по ветру. Дубок был спокоен и тогда, когда весла оборвали уключины, и лодка, уже не подчиняясь ничьей воле, запрыгала на волне. Еще немного, и потеряется слабая в морской пучине. Все же он сделался суровее прежнего, когда лодку сильно накренило, и она черпнула бортом, и когда раздался не крик, нет, а точно бы стон, один на всех, протяжный и горький, и был тот стон слышен средь завывания ветра и яростного воздымания волн и дошел до Дубка, он побледнел и в самый мучительный для него момент, уже не владея собой, воздел руки водяной горе:
— Владыка! Байкал-батюшка! Что же ты, иль всем нам желаешь погибели иль надобен тебе только я?!.. Так возьми меня, батюшка, вот я, весь тут!..
Дубок уже тогда поднаторел в рыбачьем ремесле, отчего был поставлен башлыком, верховодом над лодкой. И — случилось дивное: ослабел ветер, волна спала, еще белая от недавнего возроптания, а небо раздвинулось и уж не нависало над головой неподвижной громадой, что только и дожидалась момента, чтоб упасть на землю и погубить все на ней сущее, а может, не погубить, лишь оборотится к людям ясным ликом, ко злу отвратным, и попытаться понять про них хоть самую малость: как они нынче, иль не больно при виде возрастающего зла не только меж людьми, а и в душах, свободных от поклонения благости, что от мира неближнего, часть его стойкая, бывшая раньше в них и помогавшая не потеряться посреди мирских дорог, охранить в себе нежность и к малой травке, что тянется к солнцу, упрямица, торжествующая от причастности к возвышенному, притаенному в небеси? Да, небо раздвинулось, стало опять синее, ласковое, лодку пошвыряло еще немного и приткнуло к малой, привычной в тихую погоду, заяснившейся волне, которая едва ощутима на водной поверхности, и понесло к берегу. Но рыбаки еще не скоро очнулись, а о том, что случилось, в частности, о словах Дубка стали сказывать позже, припоминая по малости. В конце концов, создалась единая картина, она представила Дубка в необычном ярком свете, и люди не сразу, не в один день поверили в его избранность, и через годы, когда Дубок незаметно для стороннего глаза постарел, а о прежних его деяниях некому было помнить: товарищи по молодеческим летам отдали Богу душу, — уж никто не сомневался, что Дедыш сродни Байкалу, едва ли не сын его, Божьей волей принявший облик человека и с тем обликом свыкшийся так, что уж и не представлял себя другим. Что удивительно, в это поверили не только люди, знающие про Дедыша, к примеру, то, что он нынче самый старый в Подлеморье, годов его — считать не пересчитать, а он не мается никакой немочью и легок на ногу, не всякий молодой угонится за ним, а еще про то, что знахарь он отменный, любую болезнь изгоняет из тела обратившегося к нему за помощью травами ли, за которыми, когда приспеет срок, ходит в тайгу, где зверь промышляет и куда человек если и забредет, то с великой опаской; наговором ли, на утренней зорьке выведет болящего на берег моря и, оборотясь к нему, сияющему, — к суровому и пенящемуся не водит людей — благостному, станет говорить слова мягкие и таинственные. Те слова на день-другой западут в память болящего, он будет чувствовать себя не так худо, как раньше, но потом слова уйдут, и он не сумеет отыскать их в памяти, как бы ни старался.
«Ты споглянь, споглянь, Байкал-батюшка,
Иль дитятко твой болестью мается?
Всею ноченьку-то не спамши он, нынче сделавшись,
Как трава зелена после мора и засухи лютой, -
Уж как былиночка да слабехонька…
Уж сподобь, батюшка, помоги немочному,
Ударь в колокол, чтоб пробудилися удальцы твои,
Добры ветры, коим в руки дано благо вечное,
Благо вечное, сердечное… Пускай налетят да развеют
Все страсти-напасти, что терзают его, горемыку…»
Те ли слова, нет ли, иль скажешь, небось колобродие в душе и в памяти, ведь знал что-то приспевшее от старца, но поутру запамятовал… Ну, а что Дедыш сродни священному морю, поверили в Прибайкалье, и сам он поверил, хотя не сказал бы, откуда его вера, от Бога ли, от собственного ли разумения, которое, чувствовал, не ему лишь принадлежит, когда едва ли не все про море да землю ведомо, а еще кому-то, может, Байкалу. Минуло немного времени, и уж сначала из Карымихи, а потом и со всего побережья потянулись к Дедышу люди, хотели узнать о том, каким будет Байкал на неделе: сердит ли, нет ли, можно ли поспешать в море иль погодить?.. Шли и по другой надобности и всегда получали ответ, и был ответ точен и вполне соответствовал тому, что происходило, а если в чем-то отличался, Дедыш отыскивал объяснение этому и тем снимал смущение с людских сердец. Он и впрямь был точно сродни Байкалу, все, что делалось им, делалось во благо священному морю. И, коль это удавалось в полной мере, он бывал счастлив и верил в свое особенное пред здешней землей предназначение. Тогда он сказывал дивные сказы, многие из них заучивались жителями Подлеморья и передавались из деревни в деревню, и скоро уж не осталось на побережье спрятанного от любопытного взора местечка, где бы не слыхали те сказы и не удивлялись славной, от Господа, силе в них, что врачевала замутненные души и помогала людям не потерять себя. Были те сказы прежде кому-то ведомы, нет ли, едва кто-то ответит, скорее, нет, странно, у каждого возникало чувство, что эти сказы мог бы и он поведать, но так вышло, что поведал Дедыш, все-то и ему, грешному, точно так же, как и старцу, понятно в них и близко. Да, и он мог бы… Чего уж тут!.. И то, что услышанное казалось и от своего сердца, удивительным образом сближало людей с Дедышом, заставляло верить ему.
Изба на берегу моря поотшиблена от деревни невесть в какую пору и по какой нужде. А может, тут скрывалось намеренье, про которое нынче никто не имеет понятия? Может, и впрямь Байкал хотел приблизить к себе возлюбленное чадо и подвинул избу к самой воде?..
Свет, льющийся из окошек в темную пору, был виден со стороны моря. Если случалось рыбакам припоздниться, они старались отыскать глазами этот свет и радовались, когда находили, если даже волна была высока и угрожающе подымала гибкую увертливую лодку. Рыбаки, налегая на весла, говорили негромко:
— А Дедыш-то подает сигналицу, приглашает в гости. Зайдем к нему, а, мужики?..
Нередко и заходили, а потом сказывали про гостевание у Дедыша в сущности обычное, ничем от другого не отличимое, но рыбакам чудилось по-иному, по прошествии времени увиденное, а пуще услышанное в пору ночного гостевания у старца казалось исполненным особенного смысла. Вроде бы была у Дедыша птаха диковинная, чуть ли не волшебная, на загляденье!.. И она пела. О, как она пела! И верно, была птаха, только обычная, с подбитым крылом, на прошлой седьмице Дедыш подобрал ее в лесу. А куда девать-то подранка? Принес домой. С того дня птаха проживала в избе, выправляла крылышко. Выправит — улетит… Но не только птаха казалась достойной удивления, а многое другое, все, что западало в память, еще не зашибленное грозным гулом Байкала, ближе к осени своенравного и крутого. Виделось рыбакам необычное в тихом и мягком, склоняющем к благости, тусклом свете в окошке, думалось, взыскует к людям, чтоб не касалось сердец их неправедное и холодное, на потраву душевной стойкости. Вдруг да и проталкивалось в сердце нечаянное, доброе ко всякой твари, слово Дедыша. То слово вселяло в людей уверенность: не всегда властвовать худу, дай срок, и откроется радость, несходная с жизнью, но и не чуждая ей, при желании и в этой радости можно отыскать себя и сказать в упоении:
— Господи, долго же я ждал ее!..
Нередко Дедыш говорил:
— А случилось так… Дьявол, поднявшись из темных глубин, вкусил нечаянно земного блага, и с той поры стал жаден до слабой плоти. И по сию пору ест ее, окаянный, землю родимую ест. Но должен же наступить предел дьяволову ненасытью! Должен!..
У Дедыша горели глаза, он выходил из дому и пристально смотрел в сторону моря и, кажется, что-то видел там, во всяком случае, те, кто наблюдал за ним в эти минуты, чувствовал, что он отыскал что-то в неближней сутеми, а отыскав, ведет с кем-то тайный, ему лишь ведомый разговор. И тогда они и вовсе наполнялись смущением, которое и без того жило в душах, сделавшись принадлежностью каждого, кто рожден на берегу священного моря. Дедыш и сам ощущал на сердце что-то как бы не от мира сего, некий дар от Бога ли, от моря ли сибирского, древнего. И был тот дар по первости в растерянность себе, но потом он пообвыкся с ним, вдруг да и говорил провидяще такое, что сроду не падет на язык смертному. Так, однажды Дедыш предсказал непогибель потерявшимся в непогодье. Обратив свой взор, загоревшийся дивным огнем, к морю, он увидел там невернувшихся в побитой волной лодчонке, без малого веселка, не управляемой, но все еще держащейся на плаву, и, повернувшись к бабам непривычно светящимся ликом, не торжествующе и не земно, а словно бы даже со стеснением и робостью сказал:
— Не убивайтесь. Вернутся родимые. Ждите…