жас. Мне говорят: не крепись, дыши. Я сопротивляюсь выталкиваниям. Больно. Начинаю мычать. Положение плода — ягодичное, голова вверху. Врач еще в утробе определил мальчика. Они-то знают, сколько часов я должна терпеть схватки. И успокаивали: знаешь, у нас женщины по суткам так корчатся. К середине ночи у меня силы на пределе. Они мне уколы, и таблетки, и маску. Во время каждой схватки надо дышать в маску, а от нее в сон клонит. В промежутках между схватками (0,5 мин.) не выспишься. Часам к двум ночи я стала терять надежду. Сестра говорит — родишь мертвого, если не будешь слушать и терпеть. Вокруг меня десять женщин хлопочут: командуют, голову к груди давят, уколы делают, ребеночка стерегут. Я тужусь и думаю: пополам тресну, но живого произведу. Когда он пискнул, и я его увидела — сине-зеленый лягушонок, — ужаснулась. Мне показалось, что он помрет. Но потом его быстренько обработали, укутали, мне показали. Я, конечно, мало что соображаю, но успокоилась: живое, глазки открыты, попискивает… Сейчас прихожу в себя. Все болит, лицо серое. Скоро пройдет. Теперь ничего не страшно».
Никифоров почувствовал жалость. Из-за слабости сына нельзя было перевезти семью в Тольятти. Он оставил завод и перешел в московскую дирекцию. И тогда началось самое тяжелое, к чему Никифоров не был подготовлен: привыкание к жене. Не раз он казнился своим легкомыслием, обдумывал развод и всегда отбрасывал эту мысль.
Так прошло четыре года. Теперь ему казалось, что они с Леной привыкли друг к другу и сроднились. Она любила его, иногда ревновала черт-те к чему и зачем, и когда он попытался разобраться в этом, то увидел, что ее жизнь состоит из скучной работы, однообразных домашних забот и балансирования между матерью и мужем…
Гости хозяйничали на кухне, Иванченко открывал рыбные консервы, Журков, выгнувшись правым боком, стоял рядом с ним, не решаясь сесть на крохотную кухонную табуретку, похожую на детскую. На газовой плите потрескивала сковородка с блинчиками.
— Да ты садись! — улыбнулся Никифоров. — Принести стул?
— Принеси, — сказал Журков. — Днем еще ничего, а к ночи хуже.
Никифоров принес стул. Журков сел, попробовал опереться на спинку, закряхтел.
— Говорят, в Рогачевке бабка заговаривает радикулит, грубовато-насмешливо вымолвил он. — Ты свозил бы меня.
— А где Лена? — спросил Никифоров.
— Пошла луку нарвать. Свезешь?.. А то, ей богу, бюллетень возьму.
— Нет, не имеешь права болеть, — без тени улыбки ответил Никифоров. Повезу хоть к шаману, а дезертирства не позволю.
— Вот-вот! — буркнул Журков. — Мало, мы «взяточники и заодно с ворюгой», теперь еще и «дезертиры».
От сковородки запахло горелым, Никифоров выключил газ.
— Давайте о чем-нибудь другом говорить, — предложил Иванченко. — А то с этими автомобилями да заказчиками забудешь все на свете.
Когда пришла Лена, они по-прежнему говорили о своем автоцентре, и она, незатейливо накрыв стол, попыталась переключить их внимание на себя. Сначала ей это удалось: ее слова брали не смыслом, а простой ревностью к гостям, которую она не умела скрыть от них. Никифоров натянуто улыбнулся, слушая о том, что Василий подрался в детском саду с новеньким мальчишкой. Лена смотрела на Журкова, лишь изредка поглядывала на Никифорова. Ее полные крепкие губы замирали, задерживая неожиданно проступавшую волевую, как у матери, складку над верхней губой. В этих взглядах невзначай была привычка сигнализировать о своем состоянии, привычка, которую дает лишь семейное приспособление друг к другу. «Ты нарочно привел их, — казалось, так говорила жена, — ты отгораживаешься чужими людьми, когда мне горько!»
— Пусть дерется, — сказал Никифоров. — Я вот в детстве не дрался, и что же? — Он тронул свой синяк.
Тут она заметила сизоватое пятнышко на щеке, которого утром не было, протянула руку; Никифоров отклонился.
— Откуда у тебя синяк?
— Он не признается, — сказал Журков.
— Да чего там, — отмахнулся Никифоров. — Давайте допьем, Лена, тебе наливать?
— Нет, я пойду наверх. Скоро Васю купать.
— Посидите с нами, — попросил Иванченко. — Когда мужики без женщин это просто пьянка. А с женщиной — праздник.
— Если вы и жене такое говорите, вам цены нет, — сказала она и взглянула на Никифорова. — Ну, пойду?
Он понял, ей не хочется уходить, она ждет, что он остановит ее.
— В женщине должна быть тайна, — продолжал Иванченко. — Красота — это всегда тайна. Вот недавно в газете писали, что семья развивается по второму закону термодинамики. — Он засмеялся, вскинул голову. — Парадоксально, но очень точно!
Он не умел смеяться, его смех выдавал лукавство.
— Согласно второму закону, все остывает, — сказал Журков. — И человек остывает и сковородка.
— А что такое тайна в женщине? — усмехнулась Лена. — Недоступность? Или своя тайная жизнь? — Ее лицо как бы осветилось усмешкой особого знания, которая, как видел Никифоров, выражала и надежду, что ей сейчас объяснят, как надо жить, и страдание от того, что она много думала над этим и не находила ответа.
— К нам приезжал врач из космического центра. — Иванченко посмотрел на Никифорова, словно спрашивал: «Я верно говорю?» — Говорит, самое тяжелое для космонавтов, что нельзя ни секунды побыть одному.
— Да, одиночество необходимо, — кивнула Лена. — Но когда его слишком много… — Хотела она или не хотела, а от затеянного ею разговора Никифорову стало больно.
— Казанова в спальню к собственной жене залезал на третий этаж по карнизу, — сказал Журков. — А у нас как? Да никак. Муж думает про жену, что он ее знает, и от скуки скулы воротит. А жена то же самое про него думает… Ну, вы еще молодые. За что выпьем?
— За женщин, — предложил Иванченко.
— Женщина будет такой, какой ее видит мужчина, — сказала Лена.
Никифорову почудилось, что она хотела сказать что-то другое, то, что касалось только их двоих, а сказанное ею — это лишь игра, подхваченная от Иванченко.
После родов у нее стали разрушаться зубы, и она объяснила, что в ее организме стало мало кальция, она отдала этот кальцин Василию и теперь мучается. Признание Лены поразило Никифорова. Василий медленно рос, а у нее появились седые волосы и морщины в углах глаз. Это было радостное и жестокое чудо: чем сильнее становился ребенок, тем заметнее изменялась Лена. Ей, выходило, надо стать здоровым Василием, потом уверенным в своих силах Никифоровым, потом своей старой матерью, у которой не было ничего дороже единственной дочери. И самой собой тоже надо было остаться. Но это уж в последнюю очередь.
Никифоров взял Лену за руку.
— Мужчина должен быть рыцарем, — сказал Иванченко.
— Конечно. — Лена улыбнулась необязательной пустой улыбкой.
И как только жена улыбнулась, Никифоров понял, что игра будет продолжаться, и ни он, ни она не смогут от нее отступить.
Выйдя во двор, мужчины один за другим прошли по узкой бетонной дорожке мимо «Жигулей», на которых лежал лунный свет, вышли за калитку и только тогда, когда Никифоров, просунув руку между штакетинами, звякнул крючком, смогли заговорить. Но задержанный Леной разговор уже меньше волновал их. Они почти насильно начали его, чтобы просто покончить с ним. «Мы не отступим, несмотря ни на что, или мы бессильны?» — вот от какого вопроса им невольно хотелось уклониться! Потому что он был прост, и его нельзя было расщепить на компромиссы.
Иванченко предложил-таки компромисс: ничего не делать, работать себе дальше, только каждый вечер пломбировать склад.
— Александр Константинович, ни одна деталь не пропадет! — с торопливым оживлением сказал он. — Маленькая пломба, а большое дело сделает. — Он посмотрел поверх придорожных тополей и, по-видимому, радуясь своей мысли, сказал. — Вечер-то какой! Луна, звезды… даже листья светятся. Шел бы так, ни о чем не думал… лишь бы лето никогда не кончалось.
— Кончится! — проговорил Журков. — Не успеешь оглянуться, не успеешь пломбу приклепать.
— Фу ты! — Иванченко махнул в его сторону рукой. — Ну как же по-другому? Останавливать центр?
— Не знаю! Ежели надо, — останавливать.
— Как у тебя все просто, — тихо сказал Никифоров, глядя в даль улицы, где поверху тянулась частая строчка огней на почти невидимых столбах. Выпорол слесаря, остановил центр. Мне кажется, Иван Иванович прав. Зарываться нам нельзя.
— Давай ко мне зайдем, — предложил Иванченко. — У меня вино есть… Да одолеем мы этого Губочева! Брось хмуриться, Вячеслав Петрович. — Он легко прикоснулся к спине Журкова. — Зайдем? Ты, как Тарас Бульба: я Губочева привел, я его и укокошу. Не укокошишь, сейчас это по-другому делается.
— Слушай, Александр Константинович, отпусти-ка ты меня опять в мастера! — сказал Журков, и в его голосе прозвучала горьковатая усмешка. — Я и раньше знал, что не по мне это, но тогда ты меня уговорил.
— Не уговаривал и уговаривать не буду! — ответил Никифоров.
— Погоди злиться. Ты пойми, Александр Константинович, тебе нужен другой человек. А то впрямь прибью кого-нибудь… Нет, раз уж не выходит, ты меня не неволь. — Казалось, он думает вслух, пробует, примеривает свою придумку, и она ему вполне подходит.
— Вячеслав Петрович, брось ты кобениться! — добродушно произнес Иванченко. — Я тебе как твой заместитель говорю: нету лучше тебя главного инженера. А уйти каждый может. Только куда? Везде одинаково. Порой думаешь: где-то открыли заслонку, предполагали — на время, а теперь не закроешь. Сейчас время личной инициативы, или, вернее, бремя. Никто нам не поможет, и уйти нельзя.
— Правильно! — сказал Никифоров. — Хлопнуть дверью уже не дано. Только я тебя не уговариваю.
— И на том спасибо, — проговорил Журков.
— Ну, зайдем? — повторил Иванченко. — Тут совсем рядом.
— Что со складом решим? — спросил Журков. — Или поймать вора за руку характера не хватает?
— Будем пломбировать склад, — суховато ответил Никифоров.
— Заячьи вы души! — беззлобно, с той же горьковатой усмешкой сказал Журков. — Какая тут заслонка? Просто заячьи вы души.