как я – землей и светом земли.
Поверхность гальки
То, что зовется историей и началом, —
безжизненный скользкий тупик,
словно поверхность гальки.
То, что печется о нас, —
паучье ложе,
а вода в Оронте и Евфрате —
чернила, пустыня шагов – слово
или листок. Не надо бояться: спущены
паруса́ корабля, и обнаженная
ночь – без сновидений и без просвета.
Ведь нет ни цветка маргаритки,
ни букета от братьев,
ни вдохновения, ни пророчества,
ни звезды́, бодрствующей у моста,
читающей воду реки…
Ты не вопрошающий,
не читающий —
а ты, галька, наместница,
превращаешь тризну по жертве
в хлеб: ты не цветущая сабеянка
в эпоху любви торжествующей.
…ты упряма, но не упрямей козы, и если ты будешь
плодиться и мужа подыщешь,
то выйдешь в шелковом платье к людям
и с человеческим ликом.
А я – эпоха и путь,
я сотрясаю море, и смерть моя – корабль,
и всё, что останется после меня, —
взрыв прогремевший и алфавит…
Если ты станешь
…если ты станешь, как я и сказал,
моим голосом,
чтобы найти свой
путь, который тебя вознесет, одеться
в одежду аскетов,
поглощающих солнца и расстояния,
и чтобы наконец напиться,
если ты станешь, как я и сказал,
моим голосом,
пророчицей,
и маяки ее радужки
между наших бумажных дней
и снегов пространства,
чтобы найти свой путь…
Луна аль-Гуты
Она ползет по моим корням,
ясная, по моей золе,
и вот я встаю, и мир выстраивается
вокруг,
и каждый цветок распускается
стихотвореньем.
Дрожит история загнанной дичью,
история восстает.
Угаснешь ли ты, огонь?
Зажжешь ли ты его снова, Михьяр?
Я спустился к маяку,
взялся за гитару,
и стали струны дрожать как рана, а жизнь
развернулась как гобелен,
а история стала тканью:
вот Евфрат уносит ее,
и все, что птичьего есть у земли и неба, —
созревающий плод.
Вот лица наши и улицы
слились воедино, вот всадник и крепость,
и время, окружившее изгородью человека,
и мечеть поднимается,
и природа нас покидает
или снова время азана.
И скажет некто:
– Я прочитал Платона,
узнал, что в замках одна
госпожа – это горничная,
и восходящая луна – тоже горничная
из кабака: она рождается и умирает
у подножий замков…
И поднялся ропот, и затянуло
устье: ожесточенные, они
как река,
а под моим плащом – путь
для монаха по имени Озеро.
И для сло́ва есть дерево,
и для греха – тоска,
и Господь среди домов
волнуется словно озеро.
Вот началась история, и мы начались —
послушай, скрытый актер,
великий наш суфий,
мы выходим на сцену,
и Господу только известно,
когда мы уйдем.
Мы знаем, что будет солнце,
но не ведаем,
кто правит ожесточенными —
это бледный ушедший пророк,
и то, что будет следующим актом:
ты, луна аль-Гуты, ты,
великий наш суфий!
Я в коридорах крепости,
возведенной из пепла, кричу:
я превратился в рану
на теле этой крепости, в облако,
обнимающее балкон и карниз,
я кричу из коридора,
что презираю землю за то,
что она превратилась
в жемчужину внутри кристалла,
я несу границы странам,
открытым как море, заповеданным нам.
И что помешает? Рабство,
солнечная проказа, молчание или если
станет холодным тело.
Зеркало для тела осени
Увидишь ли ты женщину,
несущую тело осени?
Ее лицо смешалось с набережной,
из пряжи дождя она соткала
одежду себе,
а человек
в осенней золе —
погаснувший уголек.
Зеркало для больного отца
Я помню, что посетил бесчестие
твоих глаз, выслушал ошибки твои,
я знаю, как могила удалялась,
подражая твоим шагам,
и около нее оставался только
твой голос: словно удар дремлет
он в теле дней или в теле слов
на стихотворной кровати —
и не было ни того, ни этого,
никакого бесчестия.
Зеркало гла́за и времени
Я спел, я сказал своим дням, что поднял кровь свою
городами, родящими ритм, я сказал им:
я удлинил его ветвью, стремительной, несущей меня
в соках своих и освещающей саван и смерть.
Я спел, я сказал своим дням: я раскрыл кровь свою
(и повелитель сущности мира: если раскрою его,
сказано будет: ты из тех, кто поклоняется идолам).
Я спел, я сказал… я отделил сон от ресниц,
сшивших его, и время смешал с глазами.
Зеркало кружения
После кружащегося огня,
после нектара раны
и сновидений в кровати жатвы
явно желание высоты, и меня обвивала грусть
и ее огонь: это мы уезжаем
из стран сочащихся мхов
в протяженность прозрачных созданий;
и стал я запахом звездным,
я отражаюсь, расплавляю эпоху
зеркальных восторгов,
и у лица моего – прорицатель
для реки гладкой, как сердце, чтобы войти,
чтобы расстояния и округи очаровать.
Шелуха и дни
Шелуха. Вдали от города песок вокруг моей головы.
Мои
руки, моя талия – два копья, а земля – это жерло;
шелушит тебя солнце, сметает лицо ураган,
и молния – это любовь. Это труп мира,
передвижная могила,
и руки – пригоршня земли, у нее ни рукавов,
ни сновидений:
ее омывают глаза, у нее ни странички истории,
ни словесных дорог;
она – мой дом, мой мост зеленый,
возвышающийся между днями.
Смерть
Когда я увидел смерть на своем пути,
увидел свои мысли,
увидел свое лицо
составом, протянутым вдаль как дымка, —
я стал просить о помощи
молнию, начертанную в пыли.
Сон
Тебя нет, ты прячешься? Я знаю, ты странствуешь
искрой, жемчужиной, блуждающей волной,
уходящей и возвращающейся, уходя, —
я видел свет твой в полях,
глаза твои – крылья, а лицо восходило
как горизонт, собирающий солнца и омывающий мрачную землю.
Тебя нет, ты прячешься? Я видел лицо твое в полях,
оно стремится водой по корням к чужим городам,
по траве, по уходящей реке.
Во́лны
Во́лны, я поднял их на лестницах моих островов,
я начал создавать собственную историю —
я искрошил ее,
я измучил ее,
и я очистил ее, и на моем языке —
предчувствие смерти, приветствующее меня,
и на листе предо мной —
предчувствие раны:
волна под властью образов,
волна, следующая по пути солнца, пронзившего
грудь моих остановок,
волна, меня научившая,
что дальше всего – области снов и странствий.
Город
Я спал одновременно с городом
среди первоветвей, у истока ран,
и она лежала рядом со мной.
Я тревожусь о корабле в пучине: семя
шатает его, вырывая корень за корнем…
Она проснулась на кровати, ставшей рекой
для возлюбленного,
а семя —
это история о влюбленных,
мы покажем ей наши с тобой города.
Пророчество
Для родины, выкопанной в нашей жизни
словно могила,
для родины, одурманенной и убитой,
над нашим тысячелетним покоем,
над нашей параличной историей
восходит солнце свободы,
оно поразит старца песка и саранчи,
и время, растущее среди выжженных
потрескавшихся
равнин, —
солнце, влюбленное в убийство и уничтожение,
восходящее за этим мостом.
Единственное в форме множественного
Чертеж
Земля не была телом была раной —
как можно пройти между телом и раной?
как можно воскреснуть?
Вот рана превращается в родителей,
вопрос становится простором —
выйди же на простор, ребенок:
он восстал против меня,
он берет меня в спутники —
шутовское солнце новые вести
тайной историей смерти.
Он определяет срок тому, что приходит до срока,
тому, что бессрочно,
случайность пресуществляется,
омываемая водой.
Начнись,
выйди же на простор, ребенок,
в начало, где прах, где раскрываются формы
и образы:
Ева спускается в пруд,
плывет
среди
лунного
семени.
И сказала она: тело – это буквы и кровь писания.
Привет тебе, пальма, сестра моя!
Привет тебе, мир, божество мое!
Выйди же на простор, ребенок.
Назови, скажи свое слово,
но темны его имена
(трудно ли указать на это? слепнут ли от этого
глаза?) —
как описать землю?
как вспомнить ее и как рассказать о ней?
Двое одеваются охвачены желанием —
высоко низко,
по кривой по прямой,
и он сказал:
мой восход над тобой лучше отчаяния,
и ее тревожит мелодия,
но как и почему, и что она —
вопросы
парят
на
ветру.
Выйди же на землю, ребенок.
Вышел влюбленный к возлюбленной впервые