я буду исследовать свои пути и узнаю,
что знают другие.
Хорошо, я войду в эту толпу,
шаг, второй, третий… /
мертвец полицейский
мертвец полицейский
мертвец полицейский… /
/ Ты не будешь свидетельствовать против нас /
вот он я в океане слов,
лист проплывает. И увидел я, как повторяю,
что сказали другие,
и увидел, как засыпаю.
Дети
Дети читают книгу присутствия, они говорят:
вот время,
что раскрывается в недрах тела.
Они пишут:
вот время, изнутри него мы наблюдаем
как смерть воспитывает землю,
как вода предает воду.
Заблудившийся
Нет расстояния между нами,
древо любви – в пыли,
и колесница-ночь уносит мои шаги,
уносит пустыню.
Нет расстояния между нами —
есть обнаженный час,
есть смерть моя – плащ:
наследник песка,
он черные камни подносит как хлеб
а солнце – тень и вода.
Исток мнения
И вот теперь я рождаюсь —
всматриваюсь в людей:
я люблю эти стоны / пространство,
я люблю эту пыль, что покрывает лицо /
Я расцвел,
всматриваюсь в людей – источники / искры,
изучаю свои рисунки – все формы там —
формы тоски:
они блестят
среди человеческой пыли.
Исток поэзии
Пространство качается – что может быть лучше?
А другие? – Иные из них полагают,
что ты – призыв,
иные, что ты – это эхо.
Что может быть лучше довода
за свет и тьму,
когда последние слова в тебе становятся первыми.
А другие? – Иные из них смотрят на тебя
как на пену,
иные – как на творение.
Что может быть лучше, чем быть мишенью? —
Развилкой
молчанья и слов.
Исток книги
Существительное или местоимение,
а время – прилагательное. И что же?
Ты это сказал или
что-то во имя твое говорит?
Ты меняешься? Метафора как покрывало,
а покрывало как лабиринт.
Это твоя жизнь, разоренная словами:
словари не откроют свои тайны / слова
не ответят, но спросят: лабиринт
и метафора как путь
между двумя огнями,
между двумя смертями.
Ты – головоломная фраза,
что рождается в каждом новом
прочтении,
твое лицо не описать.
Исток любви
Влюбленные читают раны / мы пишем раны
последней эпохой, чертим
наше время:
лицо мое – вечер, ресницы – утро.
И шаги наши – кровь и тоска
как и у них /
как проснутся они, нас сорвут
и бросят свою любовь и нас вместе с нею
розой на ветер.
Исток пути
Ночь – это страница, а мы —
чернила:
«Ты нарисовал лицо? Или это камень?»
«Ты нарисовал лицо? Или это камень?»
Я не ответил,
и ты не ответил / Наша любовь,
наше молчание – нет для него пути —
как наша любовь – нет для нее пути.
Исток пола
Комнаты изгибаются в наших руках, а пол воздвигает башни —
впадаем
в бухту тоски, тоска —
в бухту наших бедер – и пол открывает двери —
и вот мы вошли:
ты была сеющим огнем, а ночь пожинала светочи – мы расстелили
холм, засы́пали
яму, шептали
пространству вытянуть руки…
Был свет огорчений как река с потерянными
берегами, мы сделали
ее воду – нашей, мы сшили
из наших двух берегов одежду
для страсти ее берегов.
Исток имени
Мои дни – ее имя,
и сновидение, когда вечереет небо
над моей тоской, – ее имя,
и догадка – ее имя,
и свадьба, когда смешаны жертва и жрец, – ее имя.
И однажды я спел: любая роза
в истоме – ее имя,
в пути – ее имя.
Будет ли конец у ее пути? Сменит ли она имя?
Исток пола (II)
Комната балконы темнота —
остатки ранений
расколото тело —
сон
между двумя пустынями.
Наша кровь, вращающая разговор,
и лабиринт слов.
Исток ветра
«Тело ночи» – сказала ты, и я добавил: «Дом
для ран и их дней…» – мы начали,
как начался рассвет, вошли в тень
наших спутанных снов,
и солнце раскрыло свои бутоны: «Пена
придет морем покрыться». —
Мы подсчитывали
расстояние между нами, просыпались,
чтобы увидеть, как ветер стирает наши следы,
молили
вернуть то, что обещано нам,
и расстались.
Исток смерти
Смерть поднимается по лестнице: ее плечи —
женщина и пеликан.
Смерть спускается по лестнице: ее ноги —
искры, останки
исчезнувших городов,
а пространство, что было крылом протянутым,
тянется.
Исток произношения
Мы можем теперь спросить, как мы встретились,
мы можем теперь, обсудив путь обратно,
сказать: «Покинутые побережья
и паруса́ —
предание об осколках».
Мы можем теперь, склонившись,
сказать: «Нам конец».
Исток рассказа
Пули лились,
и дети, осколки, знамена.
…вот они сожженные тела,
жертвы,
убитые за свободу.
Солнечные пятна
и слова́, прямо сейчас, все они
как будто арабские.
Исток речи
Тот мальчик, которым я был, пришел
однажды ко мне
озадаченный.
Не сказал ничего. Мы шли,
каждый из нас тихо уставился на другого.
Наши шаги —
река, бегущая странно.
Собрали нас, во имя того листа,
бьющегося на ветру, истоки,
и мы разошлись
рощей: ее написала земля, а мы вёснами ее напоили.
Ты же, мальчик, которым я был, подойди:
почему же теперь мы вместе и что нам об этом сказать?
Постоянное и переменное
От старины к новизне
Принимая во внимание как взгляд арабов на «производство нового» и само понятие «нового», так и особые социально-экономические условия нашего мира, можно сказать, что новизна в арабском обществе понимается как явление, предстающее прошлым, но толкуемое в соответствии с настоящим. Это значит, что новизна в политическом смысле возникает вместе с государством Омейядов, а в идейном – с толкования Корана. Омейядское государство было первым местом столкновения между арабами и неарабской культурой – арамейско-сирийской (восточной), с одной стороны, и византийско-римской (западной), с другой. В этом столкновении арабская религия лицом к лицу встретилась с наиболее насущными вопросами, касающимися культуры и цивилизации, а ее представители – с необходимостью объяснять новые явления старым способом, интерпретируя их в соответствии с этим.
Таким образом, можно сказать, что в арабском обществе противоречие между старым и новым на политико-социальном уровне восходит к VII веку от Р.Х., и халифат – особенно на религиозно-политическом уровне – был первым непосредственным полем для такого столкновения. «Традиционный», то есть первоначальный, смысл халифата заключался в следовании прежним халифам, их слову и делу. Халифат – это продолжение определенного первичного принципа, превосходящее сам этот принцип; халифат нельзя изменить и из него нельзя выйти, а его определяющей чертой оказывается следование традиции, не предполагающее ни свободы интерпретации, ни каких-либо нововведений. А если свобода интерпретации и нововведения все-таки возникают, то нужно сохранить стабильность исходного принципа и его свободное применение, чтобы не было ничего, что бы могло превзойти его – ничего, что могло бы вселить сомнение в его подлинность или тем более отменить его.
Исток новизны в таком случае – борьба между существующим по традиции порядком и действенным желанием этот порядок изменить. А начало такой борьбы – во времени Омейядов и Аббасидов, когда мы впервые встречаемся с двумя течениями в понимании новизны: первое, идейно-политическое, воплощается, с одной стороны, в революционных движениях, сокрушающих существующий порядок, начиная с хариджитов и заканчивая восстанием зинджей, не минуя карматов и радикальные революционные движения; а с другой – в мутазилизме, атеистическом рационализме и особенно в суфизме. Встречаются и такие революционно-идейные движения, политическая цель которых – единение между правителем и подданными, учреждение порядка, на основе которого было бы возможно экономическое и политическое равенство между людьми, а также отсутствовала бы дискриминация по полу или цвету кожи.
Второе же течение, художественное, стремилось приблизиться к повседневной жизни (как в случае Абу Нуваса) и к творчеству, не следующему никакому образцу, выходящему за пределы традиции и культурного наследия (как в случае Абу Таммама). И если первое течение отменяет аристократический наследственный принцип власти, то второе – непорочность искусства первых поэтов. Такое понимание отменяет все заемные поэтические и литературные образцы, иначе говоря, отменяет старое в той мере, в какой оно – источник подражаний или примеров. Отсюда следует и взгляд на мир с принципиально новой точки зрения, согласно которой мир – это непрерывный поиск, а человек посредством искусства может только приближаться к достойному его образу мира – такому, где он находит и познает себя. И нет у него, ввязавшегося в эту авантюру, ничего, кроме языка: именно язык – его творящая глина. И поэтому наука о прекрасном по отношению ко всему этому – больше не наука о прекрасных или бесспорных образцах, но наука о творческом и изменчивом прекрасном. Только посредством творчества человек может соотнести собственное бытие с горизонтом своих поисков. Другими словами, когда человек начинает творить, он сам становится процессом творения мира.