Когда на прошлой неделе — а было это летним вечером — я зашел навестить старушку, с которой мой читатель уже немного знаком, она приняла меня, как всегда, с присущими ей радушием и добротою: однако от меня не укрылось, что в этот вечер она была задумчива и подолгу молчала. Я спросил ее, что было тому причиной.
— Сегодня расчищали старую часовню, — сказала она. — Джон Клейхадженз, как говорят, обнаружил там отличное удобрение для полей. А что это, как не останки наших с тобою предков!
Я привскочил со стула в тревоге — давно уж я так не волновался, как в эту минуту. Но потом я тут же успокоился и снова сел, ибо, взяв меня за рукав, тетушка добавила:
— Часовня эта давно уже перешла во всеобщее владение, дружок мой, из нее сделали овчарню: так можем ли мы противиться, чтобы человек распорядился по своему усмотрению тем, что ему принадлежит? И притом я уже говорила с ним, он был очень со мной обходителен, обещал, что, найди он там кости или надгробия, все будет сохранено и водворено на свои места. Чего же еще от него требовать? Так вот, слушай. На первой плите, которую он там обнаружил, было начертано имя Маргарет Босуэл и год — тысяча пятьсот восемьдесят пятый, и я распорядилась, чтобы ее приберегли и убрали, ибо я думаю, что находка эта предвещает мне близкую смерть; плита эта прослужила моей тезке две сотни лет, и нашли ее как раз вовремя — теперь она окажет ту же услугу и мне. Дома у себя я давно уже навела порядок во всем, что касается дел земных, но можно ли быть уверенным, что душа моя совершенно готова к тому, чтобы отойти в иной мир.
— После ваших слов, тетушка, — ответил я, — мне, может быть, следовало бы взять шляпу и уйти. Я бы так и поступил, но дело в том, что на этот раз в ваше истинное благочестие вкралась какая-то инородная примесь. Думать о смерти во всякую пору жизни — это наш долг; считать, что она стала ближе оттого, что нашли какую-то старую плиту, — это уже суеверие, а вы, с вашим никогда не изменяющим вам здравым смыслом, вы, которая так долго были столпом и опорой распадавшейся семьи, вы последняя, кого бы я мог заподозрить в подобной слабости.
— У тебя бы и не было повода заподозрить меня, дорогой мой, если бы речь шла о каком-нибудь обыкновенном случае в нашей повседневной жизни. Но на этот счет я действительно суеверна, и с этим суеверием я не хочу расставаться. Именно это суеверие и отличает меня от нынешнего времени и сближает с тем, к которому я тороплюсь возвратиться. И даже тогда, когда предчувствие мое, как это случилось сейчас, подводит меня к самому краю могилы и велит мне заглянуть туда, я все равно не хотела бы его лишиться. Оно успокаивает мое воображение, нисколько не влияя на мои мысли или поступки.
— Милая тетушка, — ответил я, — должен признаться, что если бы такие слова я услыхал не от вас, а от кого-то другого, я подумал бы, что это не более чем каприз и похоже на то, как священник, не пытаясь оправдать свою ошибку, по старой привычке продолжает произносить Mumpsimus вместо Sumpsimus[5].
— Хорошо, — ответила тетушка, — я объясню тебе, почему я непоследовательна. Ты знаешь, что я принадлежу к людям старозаветным, к тем, кого называют якобитами[6]. Но на их стороне только мои чувства, потому что не найти человека столь верноподданного, как я, и который вознес бы столько молитв за здравие и благополучие Георга Четвертого[7] — да хранит его Господь! Должна только сказать, что сей добросердечный государь не сочтет себя оскорбленным, если в такие вот сумеречные часы старуха усядется в кресло и будет думать о человеке высокого мужества, которого чувство долга заставило с оружием в руках пойти на собственного деда, и как, уверенные в том, что служат своему государю и своей стране, они, —
Схватившись, разили друг друга, пока
Навеки к мечу не приникла рука.[8]
В такие минуты, когда перед глазами у меня проплывают тартаны, волынки и палаши[9], не проси меня, чтобы рассудок мой согласился с доводами, которые, боюсь, он не может опровергнуть, и не доказывай мне, что интересы общества решительно требуют, чтобы все это перестало существовать. В самом деле, я нисколько не сомневаюсь в том, что правда на твоей стороне. И все-таки, вопреки моему желанию, ты вряд ли многого добьешься. Это все равно что заставить влюбленного до безумия человека выслушивать перечень недостатков его любимой; будучи вынужден дослушать его до конца, он потом непременно скажет, что любит ее теперь еще больше.
Я не жалел о том, что перебил поток мрачных мыслей тетушки Маргарет, и отвечал в том же тоне:
— Ну, разумеется, я совершенно уверен, что наш добрый король тем более убежден в верноподданнических чувствах миссис Босуэл, что королевская власть законно перешла к нему по наследству от рода Стюартов, к которому он принадлежит, и что закон о престолонаследии всецело на его стороне[10].
— Быть может, — сказала тетушка Маргарет, — моя приверженность к монарху, соединившему в своем лице все эти права, имей она хоть какое-нибудь значение, оказалась бы от этого еще сердечнее, но, честное слово, я столь же искренне была бы привязана к нашему королю, если бы право его основывалось только на воле всего народа, как то было провозглашено революцией[11]. Я не из числа ваших людей, верящих juro divino*.(*по божескому закону (лат.))
— И тем не менее вы якобитка!
— И тем не менее я якобитка; или, лучше, считай меня сторонницей тех, кто во времена королевы Анны назывались «Непостоянными»,[12] поскольку в поступках своих они руководились попеременно то чувством, то принципами. Вообще-то говоря, очень худо, что ты не позволяешь старухе быть непоследовательной в части политических взглядов в той мере, в коей непоследовательно вообще все человечество в самых разнообразных областях жизни: ты ведь не можешь назвать ни одной такой области, где бы страсти и убеждения постепенно не уносили устремляющегося к цели человека в сторону от стези, каковую указует нам разум.
— Это верно, тетушка: но вы просто заблудились, и вас надо вернуть на путь истинный.
— Пощади меня, ради бога, — взмолилась тетушка Маргарет. — Помнишь гэльскую песенку, только, должно быть, я неверно все произношу:
Hatil mohatil, na dowski mi*. (*Я сплю, и ты меня не буди.)
Уверяю тебя, дорогой мой, такие сны наяву, навеянные воображением в том состоянии, которое твой любимый Вордсворт называет «души моей причуды»,[13] дороже мне всей остальной жизни. Вместо того чтобы заглядывать вперед, как в дни молодости, и строить воздушные замки, теперь, на краю могилы, я оглядываюсь назад, на далекие годы, на лучшее, что у меня было в жизни. И грустные, но вместе с тем успокоительные воспоминания, которые со всех сторон обступают меня, так меня захватывают, что мне начинает казаться, что, став более мудрой или более трезвой и освободившись от всех предрассудков, я совершила бы святотатство по отношению к тем, кого я чтила в дни моей молодости.
— Мне кажется, я уловил вашу мысль, — ответил я, — я как будто начинаю понимать, почему вам порою хочется предпочесть сумерки с их миром иллюзий ровному свету разума.
— Когда мы ничем не заняты, — сказала она, — мы можем спокойно сидеть в темноте, но когда хочешь взяться за дело, приходится звонить, чтобы принесли свечи.
— И в этой неверной полутьме, — продолжал я, — фантазия создает зачарованные и чарующие нас видения, которые нередко воспринимаются нами как нечто реальное.
— Да, — согласилась тетушка Маргарет, которая в жизни много читала, — такое действительно случается с теми, кто подобен переводчику Tacco.[14]
Поэту, что, увлекшись, всей душой
В создания фантазии поверил.[15]
Для этого вовсе не нужны те ужасы, с которыми сейчас связана вера в подобные чудеса; в наше время эти страхи — удел глупцов и детей. Вовсе не нужно, чтобы в ушах у вас звенело и вы менялись в лице, как Теодор, когда ему явился призрак охотника.[16] Для того чтобы вы знали, что такое чувство сверхъестественного, вы должны ощутить тот едва уловимый трепет, который охватывает вас, когда вы слушаете какую-нибудь страшную историю о действительном происшествии и когда рассказчик, предупредивший, что сам он, вообще-то говоря, не верит разным бредням, тем не менее предлагает вашему вниманию именно эту историю, а не какую-нибудь другую, потому что она необыкновенна и в ней есть нечто такое, что заставляет задуматься. И вот еще один признак — когда рассказ доходит до высшего напряжения, вам бывает трудно заставить себя оглянуться и осмотреть все вокруг. И третий — когда потом остаешься одна у себя в комнате, стараешься не заглядывать в зеркало. Словом, вот те признаки, по которым можно сказать, что определенная ступень достигнута и женское воображение разгорелось настолько, что готово принять на веру любой рассказ о привидении. Я не берусь описывать, в чем выражается подобное же состояние у мужчин.
— Последний из этих симптомов, милая тетушка, — страх поглядеть на себя в зеркало — не слишком-то часто наблюдается у лиц прекрасного пола.
— Ну, в том, что касается женщин, ты очень мало смыслишь, дорогой мой. Перед тем как поехать на бал, женщины с беспокойством разглядывают себя в зеркале; но когда они возвращаются домой, желание это совсем пропадает. Жребий уже брошен, дама либо произвела в обществе то впечатление, на которое рассчитывала, либо нет. Но я не стану углубляться дальше во все тайны туалетного стола; скажу только, что у меня самой, как и у многих других женщин моего круга, как-то душа не лежит к зияющей черноте большого зеркала в тускло освещенной комнате, когда начинает казаться, что отражение свечи, вместо того чтобы появиться в зеркале, теряется где-то в его темных глубинах. В этой густой, как чернила, мгле есть где разыграться фантазии. Вместо вашего собственного отражения она может вызвать оттуда иные образы, или, как в детств