Зеркало воды — страница 7 из 55

Не будем о грустном. Я хочу, чтобы ты улыбнулся. Даже если не слышишь меня, далеко, на другом конце этого поганого городишки. Улыбнись – сейчас!

Знаешь, иногда я фантазирую… Я испорченная, да? Хорошие девочки так не делают, пряча жар чресел под оборками ночных рубашек, под судорожно сцепленными поверх одеяла пальцами. Но я не такая, тлеющее внутри пламя изводит меня до сладкого обморока, до вакхического безумия. Например, я представляю, как ты делишь меня со своим другом, этим недоделанным Ренуаром, этим Дега галантерейных кулис. Он разделяет нашу игру, нас уже трое… Или твоя подружка Лиз, мортидная нимфа, чтобы там ни было между вами, почему бы нам как-нибудь не попробовать это с ней, всем вместе, она вполне моего типа…

Интересно, ты говоришь с ними обо мне? Конечно, нет. Ты стыдишься меня, признайся? Держишь меня взаперти, в тайне, как будто в нашей связи есть что-то мерзкое, непристойное, как будто мы должны таиться! В чем дело? Я знаю, тебе чужд эгоизм, но ты хочешь спрятать меня ото всех, зачем, глупышка? Это так ску-у-учно. Я сижу здесь одна, ожидая, пока ты шляешься там, с этими… Ну, прости… Вот опять, я рассуждаю как истеричка! Но мне же можно быть истеричкой, правда? В конце концов, я девочка.

Просто я безумно тебя ревную. Даже к этому твоему другу. Даже к твоему «ремингтону». Скажи, ты меня любишь? Ответь сейчас же, услышь меня, где бы ты ни был!

Ты говоришь, что у меня есть дар, у меня талант. Меня не заменишь ни китайским опиумом, ни магрибским гашишом. Я пылкая любовница, утоляющая твою жажду, и я же – твой проводник, уводящий за грань… В языке, который связал нас, который обоим нам чужой, нет подходящего слова. Ты называешь меня скользкой лгуньей, змеей, ворожеей и кукловодом миражей, сумеречной попутчицей и штурманом мира видений, и все это правда, но все это не то. Помнишь, ты рассказывал мне про книжку того англичанина, его мальчишеские воспоминания о школе. Я нашепчу тебе на ушко: ты можешь ласково звать меня stalky, милый, ты можешь даже вставить все это в свой дурацкий роман. Ведь я уже не раз помогала тебе в твоей писанине, правда? Я знаю, ты благодарен, ты ценишь меня… Знаю, мой трепетный птенчик.

Всякий раз, когда ты валяешься передо мной на смятых простынях, в испарине, такой нелепый и беззащитный, как перевернувшийся кверху брюшком жук, меня охватывает смесь жалости и странной гордости. Что я могу делать с тобой… Зовешь меня своей госпожой и королевой, канючишь и клянчишь, моля о продлении удовольствия, бедняжка.

А потом, в помутнении, осыпаешь площадной бранью, проклинаешь, как пощечинами хлещешь словами, задыхаясь от ярости.

Иногда мне хочется убить тебя. Я представляю, как сделаю это… Мне кажется, это будет просто. Ты упадешь в судорогах на этот дощатый пол, фисташковые глаза твои потеряют свой цвет. А я буду смотреть на твою агонию и прислушиваться к себе – шевельнется ли что-нибудь внутри?

Убью тебя. А потом себя. Умрешь ты, умру я… Хи- хи-хи, вот видишь, я говорю сплошные глупости. Умереть – ха! Мой милый С., если бы это было так просто… Все-таки хорошо, что ты всего этого не слышишь.

Но что это? Скрип ступеней, шорохи, скрежет ключа в замочной скважине. Ты пришел, мой мальчик! Я так ждала тебя, и вот, наконец, ты здесь… Мы поиграем с тобой прямо сейчас, ведь правда?

Возможно, именно сегодня ночью я убью тебя. Отравлю тебя, остановлю твое глупое большое сердце. Может быть. Я еще не решила. Не будем думать о будущем, здесь и сейчас есть только я и только ты. Мы дополняем друг друга, как могильный гранит и высохшие розы.

Называй меня любым именем из тех, что ты придумал. Зови меня отравой и проклятьем, трупно-зеленой сукой и изумрудно-зеленым очарованием. Сравнивай мой цвет с душистыми травами и тошнотворной плесенью. Сравнивай мой вкус с затхлым могильным холодом и свежестью разрывающего штиль ветра. Все это я. Вся твоя, я с тобой вместе до конца.

Твоя девочка с горьким привкусом полыни. Твоя Зеленая Фея, призрачная ведьма туйона, твоя личная абсентовая иллюзия. Исполнительница желаний, игривый джинн, запечатанный в бутылку L. Lemercier & Duval, тридцать четыре миллиона инфляционных марок за штуку. А может и дешевле – валютный курс в этом Богом забытом городишке дрожит и пляшет, как трехлинейка в руках у новобранца перед свистком к атаке.

Софья РолдугинаНавья дорога

Что ты плачешь, девица,

На холме над полюшком?

Травы стали горькими

От печали девичьей.

Только ветру быстрому

Ты её поверила Ни отцу, ни матери,

Ни святым заступникам…

Зимой темнеет рано. И оглянуться не успеешь – закатится бронзовое солнечное блюдце за махристый лесной край, выползет из-под горы густой сумрак, а стужа озлится еще сильней и станет уже не просто лицо пощипывать – с размаху оплеухи раздавать. Если не спрячешься, не укутаешься, то покраснеют щеки, а потом и вовсе онемеют. Губы сделаются непослушными – молчи, не смей ночную тишину осквернять!

Скрипит снег под полозьями саней, звенят бубенцы – глухо, из-за шапки почти не слышно. Легко поверить, что на дворе какой-нибудь пышный девятнадцатый век или даже восемнадцатый. И не придумали еще люди ни машин, ни сотовых телефонов.

Впрочем, толку-то от телефона посреди чистого поля, когда до города – триста километров, а до ближайшей деревни. Сколько, к слову?

– Дядя Егор, долго ли ехать еще?

– Да часа с полтора, – горбится. – Не передумал, Сашка? Два месяца в нашей глуши куковать – это тебе не по заграницам гонять балду.

– Я понимаю, но за баб Любой присмотреть нужно, – тянет Сашка, а сам думает, что пропади она пропадом, эта заграница. Вон, какими долгами обернулась – легче отсидеться за тридевять земель, у черта на куличках, чем своей шкурой в столице рисковать. Пока там отец все уладит…

– А что баб Люба? – удивляется Егор и через плечо оглядывается. На высоком вороте иней серебрится, как соболья драгоценная опушка. – Она сама за кем хошь присмотрит. Вона, к ней полдеревни бегает, с любой хворью – любую заговорит-зашепчет. Любо-дорого смотреть! – каламбурит и сам же над своей шуткой смеется, а Сашка угрюмо натягивает капюшон куртки до самого носа и злится.

– Не шептать надо, а к врачу обращаться. А то так можно до осложнения дошептаться. Ну, что вы, дядя Егор, прямо как в Средние века.

– Фьють! Это что ж, в университетах своих набрался? Думаешь, годок-другой за книжками посидишь и сразу умным станешь? Что б ты в жизни понимал, э…

Сашка хочет возразить, что все он понимает, что он уже на пятом курсе в меде, но дядька Егор уже не слушает – опять песню свою завел. А голос у него зычный, чистый – хоть сейчас в оперу.

Что ты плачешь, девица,

Что, краса, печалишься?

Косы расплетённые

С ветром перепутаны…

От усталости, от надоевшего уже беспокойства клонит в сон. Сашка вспоминает, как на третьем курсе рассказывал пожилой, многое повидавший преподаватель, как на морозе люди задремывали на минуту – и больше не просыпались. Конечно, так случается от сильного переохлаждения, а ему, Сашке, тепло – два свитера, пуховик, штаны горнолыжные. Но все равно боязно.

– Дядя Егор… А что это за песня такая?

– Это? – в затылке чешет. – А, это про Глашку, навью тутошнюю. Говорят, что году этак в тысяча восемьсот сороковом она там, на холме, на дубе столетнем повесилась. Без веревки, на одних своих волосах.

Сашка представляет себе, какие это волосы длинные должны быть, и делается ему смешно, хотя история вроде к смеху и не располагает.

– А почему повесилась? От несчастной любви?

– Можно и так сказать, – усмехается Егор в воротник. – Глашка барину полюбилась, а он ей нет. Ну, кто безродную-то девку будет спрашивать? Снасильничал он ее, знамо дело. А она возьми и повесься над дорогой, – он помолчал. – Вроде и померла, но осталась, как живая и такая же красавица. Сидит себе, волосы пальцами разбирает… А потом, как барин ехал мимо, Глашка ему с дуба закричала: «Помнишь меня али позабыл уже?». Тот возьми и ответь: «А ты кто такая будешь?» Ну, покойница и рассердилась. Прыг на него с дуба! Слуги перепугались, разбежались, а когда вернулись – так барин уже бездыханный лежал, а язык на бок вывален, как у повешенного.

– Жуть какая, – Сашка не врет, ему правда жутко, и смеяться больше не хочется. Даже спать – и то не тянет. Теперь только и делать, что глазами по сторонам зыркать – не покажется ли где силуэт девичий? – Слушай, дядь Егор… А где этот холм с дубом?

– Где? A-а, напужался! – лица не видать, но по всему ясно – довольно ухмыляется. – Не боись, Глашкина Поляна с другой стороны деревни, по старой дороге. Там сейчас не проедешь, замело.

А все равно страшно.

Ночь-то кругом колдовская, дикая. Небо – как омут выстывший, звезды – выщерблины на льду, луна – полынья, из которой свет водою льется, льется, льется. На километры кругом снег нетронутый, ровный, белый в синеву – и горящий, как электросварка, нет, ярче, так, что глаза слезятся, слипаются, а в ушах звон, и…

Сашка жмурится и мотает головой. Наваждение рассеивается, уходит, как вода в сухой песок. Померещилось. И случается же!

А потом, когда дорога острым скальпелем врезается в лес, становится не до шуток. Дядька Егор слегка осаживает коней, сани сбавляют ход, бубенцы звенят реже и глуше, но по-прежнему мерно. Сашка, забыв про все, чему учили в университете, прикрывает глаза – так, подремать на минуточку, заснешь тут – с дядькиной болтовней… и едва не вываливается из саней, когда они резко тормозят.

– Тьфу ты, черти, – беззлобно ругается Егор. – Сашка, вылазь, подсобишь – ветка на дорогу упала, надо в сторону оттащить. Видать, от снега сломалась.

Ветка оказывается тяжелой, неудобной – не поймешь, где за нее браться. Зато с этими ковыряниями становится уже не просто тепло – жарко. Дядя еще возится, раскидывая мелкие палки по сторонам, чтоб не мешались, а Сашка отходит в сторону, перекурить.