Уходя, точнее перед самым уходом, ты тревожилась за тех, кого оставляла: Ольгу, Жанну, Розетту, Жанни, Ребекку. Но не за меня. «Ты выдержишь», — сказала ты мне. Я выдержу? Чего бы я только не дал, поверьте, чтобы почувствовать хоть на одну секунду, как твоя левая ладонь ложится, легкая, точно мушиная лапка, на мою правую руку.
Исси-ле-Мулино
Ужас! Ужас! Прожить полдня, не ощущая боли от твоего отсутствия! Ужас! Разве что слегка потянуло в области сердца. Может быть, это и имеют в виду, когда говорят «щемит сердце»? Или это были загадочные для меня межреберные боли?
В такси «Убер» из издательства «Сёй», в обществе очаровательной стажерки, похоже, привыкшей сопровождать глубоких инвалидов и даже лежачих писателей, я еду на праздник книги в Исси-ле-Мулино. Исси-ле-Мулино, слишком короткое путешествие для тебя, я знаю.
По приезде, после привычного ожидания, комплименты, поздравления:
— Мне очень понравилась ваша последняя книга!
— Спасибо, вы очень любезны.
— Я слежу за вами после «Секрета».
— О, вы очень любезны, но «Секрет» — это не я.
— Не вы?
— Нет, не я.
— Вы уверены?
— Да.
— Но вы же Гримбер?[4]
— Да, я Грюмбер, но не Гримбер. «Секрет» — это другой Гримбер.
— Другой Гримбер!
— Да, а я — «Товар».
— Во всяком случае, мне очень понравился ваш «Секрет», очень, пишите, пишите еще!
— Спасибо, спасибо.
Ну вот, дежурные поздравления, потом автограф-сессия и наконец коллоквиум, на котором я выступаю с двумя коллегами, одинаково словоохотливыми. Наступает моя очередь. Я говорю, говорю, чтобы не надо было слушать других. И в этот поток слов я пытаюсь вставить несколько пустячных мелочей, несколько мелких фактов, которые мы пережили вместе и разделили, чтобы ты снова была рядом со мной. Напрасный труд, тебя нет, ты не придешь в Исси-ле-Мулино. Я тебя понимаю. И вот я один, разглагольствую в одиночестве, без тебя. Я говорю, но ты меня не слышишь, и я все равно что не говорю. Но мне не больно, разве что этот едва ощутимый укол в области сердца.
А ведь на пути туда, как и обратно, «Убер» пересек 15-й округ, проехал мимо последней больницы. Только когда шофер открывает мне дверцу и я выкарабкиваюсь наконец из машины, возвращается знакомое смятение. Я трижды ошибаюсь, набирая код, будто в моей голове, потом в груди и дальше до кончиков пальцев пустота — пустота твоего отсутствия снова наполняет меня. И эти полдня, проведенные без тебя, без боли утраты, меня пугают. Что это — забвение? Уже забвение? Или, хуже того, я ничего не забыл, но уже привыкаю?
Стыд охватывает меня и страх оттого, что я больше недостаточно страдаю. Когда я вхожу в дом, вся моя боль возвращается, и это даже утешает. Да, я снова с тобой. Я вновь ощущаю твое нестерпимое отсутствие во всем моем теле, в потаенных глубинах души, как говорят поэты. Мы снова вместе, едины за гранью жизни, спаянные неразрывно, мы рядом. Внезапно я ощущаю, как будто спазм, нестерпимую жестокость разлуки, шок от твоего ухода. Я сдерживаю слезы, но они утешают меня и успокаивают. Забвение придет не завтра.
Я вернулся в наш дом. Я кладу руку на подлокотник кресла, и это твоя рука в моей руке, я подношу ее к губам. Я чувствую тепло твоей ладони, пожатие твоих пальцев. Так, рука в руке, мы остаемся, кажется, на краткий миг, мы счастливы, что снова вместе, счастливы вновь ощутить нестерпимую тоску друг по другу. Наконец я выпускаю твою отсутствующую руку, и тут чудовищная истина обрушивается на меня: я тебя не, ты меня не, мы не увидимся больше никогда. Никогда больше твоя рука не найдет мою руку, никогда наши пальцы не переплетутся, никогда я не обниму тебя, никогда не прижмусь губами к твоим губам, к твоему лбу, никогда не стисну в ладонях твои груди, никогда их живые кончики не расцветут под моими пальцами и языком, никогда, больше никогда…
Но почему? Что это за история? По какому такому закону мы никогда больше не увидимся? Никогда не расцветет цветок под моими пальцами? Никогда не будет моей штучки в твоей щелке?
— Это жизнь, детка.
— Жизнь?
— Да, это жизнь. И это то, что зовется смерть.
— Смерть?
— Да, смерть.
— Но я-то жив!
— Скажем, тебе дали отсрочку.
— А как жить, зачем мне отсрочка без нее?
— Тебе достаточно вспомнить без малого шестьдесят прожитых лет, ночь за ночью, день за днем. Как вам повезло, только подумай!
— Я думаю, думаю, но…
— Но что?
— Меня это не утешает, наоборот, совсем наоборот…
— Ты предпочел бы быть несчастным? Жить плохо в течение шестидесяти лет?
— Что я предпочел бы сегодня, так это снова увидеть ее, просто увидеть, хоть на минутку.
— Зачем?
— Чтобы сказать ей все, что не смог или не сумел сказать за эти годы.
— Что ж, я передам твою просьбу верховным властям.
— Кто эти верховные власти?
— Тсс! Спи!
— Если я усну, она придет?
— Если ты уснешь, да, может быть.
— Может быть?
— А если не придет, ты ей напишешь.
— Как же, напишу я ей! Не держи меня за идиота!
— Спокойной ночи, старый пень!
— Старый пень?!
— Не сердись, я не в обиду, в моей семье очень любят старых пней.
— Кто ты? Почему я тебя не вижу?
— Я мышка-норушка на старушку прорушка.
— Где ты живешь?
— Дома.
— Дома? А где твой дом?
— Здесь.
— Здесь?
— Мы беседуем на МОЕЙ кухне, признай это, старый пень.
— На твоей кухне? Так это из-за тебя, гадкая мышка, она каждое утро визжала от ужаса, когда заходила на свою кухню?
— Нет-нет, я вечерняя мышка-норушка, утром приходит другая мышка, кузен или кузина, смотря как прошла ночь.
— Я ничегошеньки не понимаю, о чем ты?
— Каждую ночь ты приходишь на кухню плакать, потому что твоя мышка-роднушка, подружка дней и ночей, ушла. Ну и что? Подумай-ка о нас, подумай о мышином народе, подумай, как нас травят, как нас ловят, как нас истребляют. Вы даже выдумали — о, жестокие люди! — такую липучку, что только поставь на нее ножку или тронь мордочкой, тут же прилипнешь лапкой или задом и не оторвешься, пока не умрешь. И твоя мышка — слышишь? — была за такие вещи.
— Нет-нет-нет! Она была против липучки.
— Но она была за мышеловки, которые захлопываются! И за отравленный сыр!
— Как бы то ни было, вы плодитесь быстрее, чем кролики, так что…
— И это оправдание? Знай, тупица, что у нас с вами девяносто восемь процентов общих генов.
— Ага-ага, я слышал эту байку по радио.
— Разве мы не страдаем, когда нас ловят? Разве не истекаем кровью, когда нас ранят? Разве не умираем, когда нас убивают? И за что все это? За жалкий кусочек сыра.
На этом мышка закончила свою речь и убежала в норку.
Видишь, родная, какие ужасные ночи я провожу без тебя. Дошел до того, что разговариваю с гадкими мышками. Одно утешает: товарищество жильцов наконец объединилось и решило проблему мышек. Ты можешь вернуться без боязни, ни днем, ни ночью ты не встретишь их больше в доме, ни на своей кухне, ни в гостиной, ни даже в шкафах и под раковиной.
Стыд
В иные моменты, нежданно-негаданно, когда я один или в компании, стыд, да, стыд, вдруг обрушившись, накрывает меня и прогоняет вон боль и горе. Кого мне стыдно? Чего мне стыдно? Стыдно, что я еще живу, а ты больше нет. Это стыд труса, согласившегося быть в этом мире без тебя. Стыд слабака, который не смог ничего для тебя сделать. Стыд того, кто, будучи не в силах ничего сделать, пытается своими смешными писаниями удержать тебя в живых на замаранной бумаге. Мне стыдно продолжать ложиться одному в нашу общую постель и, несмотря ни на что, засыпать в ней, вставать по утрам, бриться, проводить час или два в сортире, и все это — даже не питая тщетной надежды увидеть тебя еще когда-нибудь. Стыдно, и точка.
Научившись благодаря тебе жить в подобии счастья, должен ли я теперь учиться жить один в этом подобии стыда?
Вообще-то, я не знаю, как быть, а тебя, увы, больше нет со мной, чтобы сказать мне, как быть, и никогда уже мне не знать, как быть.
Я хочу, чтобы ты была рядом, подле меня, во мне, всегда, где бы я ни был, куда бы ни пошел, что бы ни делал, и чем нужнее мне твое присутствие, тем острее я сознаю твое отсутствие, тем сильнее от него страдаю.
Хуже того, если, поглощенный делами по хозяйству — да-да-да, по хозяйству! — или чтением, разговором, зрелищем, даже телевизором, а то и, как это случилось со мной недавно, во время публичного выступления, так вот, если я забываю молить о твоем присутствии на время, пусть совсем короткое, если я забываю тебя, Жаклин, бумеранг разит со страшной силой. Как предатель, изменив родине, всем своим нутром и всей душой ощущает мерзость своего поступка, так и во мне тотчас воцаряется боль. Твое отсутствие вкупе с моим тяжким грехом вновь призывает меня к моему долгу: всегда молить о твоем присутствии, чтобы страдать без тебя непрестанно, непрестанно…
Обычно во все дебаты, интервью и даже беседы с друзьями я ухитряюсь вмешать тебя, включить в мою речь, рассказывая о дискуссии, о поездке, далекой или близкой, в которой ты сопровождала меня, в которой принимала участие. Я делаю это, чтобы ты была со мной, в центре беседы, и таким образом представляю тебя тем, кому не посчастливилось тебя узнать. Но иногда мне приходится — пойми это — отвечать на прямые и точные вопросы, и я не могу включить тебя в эти ответы — которые тоже должны быть прямыми и точными.
Однажды, лет двадцать пять или тридцать тому назад, я ответил в прямом эфире, кажется на радио «Европа 1», на несколько подлых, нелепых, даже непристойных вопросов, заданных с какой-то агрессивной глупостью. Дома ты заявила мне, что тебе за меня стыдно, тебе до ужаса стыдно было слышать, как спокойно я отвечаю на такое, и поэтому ты немедленно от меня уходишь. Ты уже надела пальто и собрала чемодан, но было два часа ночи, и я убедил тебя, что уйти и завтра не поздно, и, пока ты снимала пальто, я спросил, что, по-твоему, должен был сделать.