Жан Расин и другие — страница 3 из 122

Понятно, что в это примирение сочинительница книги о Расине не очень верит. Что же касается полного отказа от поэзии (литературы) ради религии или морали, он беспокоит ее и вдохновляет на пространное отступление о разных формах отречения от писательства. Поводом становится Расинов отказ от писания для театра после «Федры»:

«Расин вообще из тех людей, понимание которых приходит скорее из будущего, чем из прошлого. А на рубеже предыдущего и нынешнего веков случилось несколько подобных писательских "отречений" или попыток отречения от искусства».

И далее следует целое эссе о писателях, пришедших после Расина: о Толстом-моралисте, который «хотел, чтобы искусство действительно стало хлебом насущным для духовной жизни, питательным и целительным хлебом, а не пирожным, пропитанным пряными эссенциями и разукрашенным кремовыми розочками, но начиненным ядом», о Клоделе и его «искушении святостью», о Рембо и его попытке посредством поэзии переделать мироздание, которая кончилась поражением и «признанием истинности человеческих установлений». То есть о той цепи отречений от литературы, которую открывает Расин, и открывает не случайно:

«Именно XVII век, кладущий начало Новому времени, век анализа и расчленения, формирующий и осознающий на три столетия вперед европейские понятия о государственном управлении, науке, экономических механизмах, именно XVII век выявляет и то, что духовная жизнь человека больше не представляет собой нерасторжимого единства. Религия, мораль и искусство суть вещи разные. Конечно, на каком-то пространстве, в каких-то обстоятельствах они могут переплетаться, вступать в союз, накладываться друг на друга. Но могут друг другу и противостоять. Религия занята спасением души, а не торжеством земной справедливости, как мораль. А искусство может и вовсе не озабочиваться ни тем, ни другим. Художник, судьбой или темпераментом предназначенный это несовпадение, эту нетождественность чувствовать особенно остро, принужден делать выбор. Можно попытаться примирить искусство и религию, оставляя в стороне житейскую ограниченную мораль, как Клодель. Можно попытаться самой религии придать моралистический характер и отказаться от искусства ради нравственной проповеди, как Толстой. Можно попытаться само искусство превратить в моралистическое назидание, как просветители XVIII века. И попытки эти могут быть весьма успешны. Но бывает, что и пропасть между религией, моралью и искусством кажется непреодолимой, и творчество при их разладе невозможным. Тогда поэт умолкает вовсе с отчаянным вызовом, как Рембо, или с почтительным раскаянием, как Расин».

Разумеется, у Юли и в мыслях не было равнять себя ни с Клоделем, ни с Рембо, и тем не менее это отступление о писателях, которые отказываются от писательства, не только история литературы, но и плод выношенных очень личных размышлений. В сущности, и сама Юля в конце жизни, хотя и из совсем иных побуждений, отступила от «чистых» литературных занятий (перевода, сочинения литературоведческих статей) ради деятельности публицистической, гражданской, политической. Она сделала это осознанно и совершенно не выставляя напоказ свою жертвенность. Но книга о Расине показывает, как много мы потеряли.

Вера Мильчина

Памяти моего отца Александра Михайловича Гинзбурга


У стен монастыря

К весне 1638 года терпение кардинала Ришелье истощилось. Старый знакомец, аббат де Сен-Сиран, становился опасен. Он единственный из парижских священников открыто противился расторжению брака Гастона Орлеанского, брата короля. (Венчание было в свое время совершено строго по обряду, хотя и тайно; но кардинал желал развода, вынашивая план женить принца на собственной племяннице). Аббат утверждал, что раскаяние в грехах можно считать подлинным лишь тогда, когда оно основано на бескорыстной любви к Богу; а кардинал, в бытность свою простым епископом писавший богословские сочинения, полагал, что достаточно и одного страха перед загробным наказанием.

Авторское самолюбие Ришелье-доктринера страдало, а литератором он был ранимым и соперников не любил. Не зря два года назад его так взбесил успех корнелевского «Сида». Но главное, разумеется, было не в кардинальском самолюбии. Непокорство – даже на сцене или в теологическом трактате – вредит равновесию и спокойствию в стране, покоящимся на единоличной власти и удерживаемым превеликими усилиями. От воззрений же Сен-Сирана вред был явный. Достигая ушей короля, они бередили и без того хрупкую, склонную к меланхолии душу Людовика ХШ. Распространяясь в обществе, они сбивали с толку людей достойных, известных и влиятельных. Вот недавно и молодой адвокат Антуан Леметр, блестящий оратор с самым завидным будущим, под влиянием Сен-Сирана бросил все свои светские занятия и удалился в отшельническую каморку, спешно устроенную для него у стен монастыря Пор-Рояль, где жил Сен-Сиран в качестве духовного руководителя монахинь. История Леметра наделала много шума, тем более что за его обращением вскоре последовали и другие, и теперь он был уже не единственным отшельником в Пор-Рояле.

Пора было положить этому конец. Ни лесть, ни посулы на упрямца-аббата действия не возымели; даже от епископского сана он многажды смиренно отказывался – еще один удар по суетному самолюбию кардинала. И 14 мая 1638 года солдаты явились за Сен-Сираном в монастырь и увезли его в замок Венсен, где он и пробыл узником до смерти Ришелье – и почти до конца своих дней: когда он выйдет на свободу, жить ему останется несколько месяцев.

Не мятежный аристократ-заговорщик, не дебошир-святотатец, не смутьян-сорвиголова брошен в темницу, а духовное лицо, почтенный богослов: по тем временам событие необычайное. Но Ришелье отдавал себе отчет в том, что делал: «Если бы Лютера и Кальвина упрятали в тюрьму, как только они взялись за проповеди, государства были бы спасены от многих бед… Сен-Сиран опаснее шести вооруженных армий», – объяснял он свое решение. С точки зрения государственных интересов духовный авторитет человека независимого и неуправляемого порой разрушительнее огня и меча.

Арестом Сен-Сирана поэтому дело не ограничилось. Вскоре и его друзьям-отшельникам пришлось покинуть Пор-Рояль. Ни одна из монашеских общин Парижа не решилась дать им приют. Помощь пришла с другой стороны. Обязанности казначейши в Пор-Рояле исполняла в то время сестра Сюзанна Демулен. Ее племянник, Никола Витар, был в числе детей, которые воспитывались при монастыре, – этим, среди прочего, занимались отшельники. Родители мальчика, жившие в маленьком городке Ла Ферте-Милон, и предложили гостеприимство наставнику их сына, Клоду Лансело, а с ним и двум другим отшельникам – Антуану Леметру и его брату. Дом Витаров невелик и небогат, но радушие, доброта и преданность хозяев делают его надежным убежищем.

Изгнанники пробыли в Ла Ферте лишь немногим более года, но оставили по себе благоговейную память своей терпеливой стойкостью, твердостью в вере и обширными познаниями. Жизнь они вели затворническую, как в Пор-Рояле, выходя только к мессе и на прогулку. И когда на закате они возвращались к себе, молчаливые, со строгими лицами, погруженные в благочестивые размышления, разговоры вокруг стихали, люди почтительно кланялись и расступались, чтобы дать им дорогу. Их отъезд причинил жителям городка настоящее горе.

Среди тех, кто особенно тесно сблизился с «господами из Пор-Рояля» (так называли иногда отшельников), были сестра Сюзанны Демулен и госпожи Витар – Мари, в замужестве Расин, и ее дочь Агнеса. Двенадцатилетняя Агнеса даже представляла на крестинах новорожденного сына Витаров мать братьев Леметр, согласившуюся стать крестной матерью младенца. А через несколько месяцев после того как отшельники покинули Ла Ферте, 22 декабря 1639 года, Мари и Агнеса присутствовали на других крестинах. У Жана Расина (сына Мари и старшего брата Агнесы) и его жены Жанны Сконен родился первенец, названный тоже Жаном, как отец и дед. Это и есть наш Расин.

Ла Ферте-Милон расположен в Иль-де-Франсе, самом сердце Франции. В здешних местах, в соседнем Вилле-Котре, ровно за сто лет до рождения Расина, в 1539 году, король Франциск I издал ордонанс, утверждавший вместо латыни французский язык в качестве официального для всех государственных актов и судопроизводства. От Парижа до Ла Ферте 76 километров на северо-восток. Расстояние по тем временам не такое уж близкое: когда много лет спустя столичный житель Расин соберется навестить сестру, оставшуюся на родине, он напишет в письме, помеченном вторником, 28 сентября 1683 года: «Я намереваюсь завтра отправиться в путь с женой и детьми, чтобы вас повидать. Мы надеемся в четверг вечером ужинать с вами». Значит, за день не добраться.

Но дело даже не в расстоянии. Ла Ферте – местечко глухое, тихое. В зрелости Расин вместе со славой обретет толпу брызжущих ядом завистников и недоброжелателей и среди злейших сарказмов в свой адрес услышит: «Уроженец Ла Ферте-Милона!» Родиться в таком захолустье – позор для порядочного человека. Предки Расина и с отцовской, и с материнской стороны жили здесь спокон веку, занимая разные чиновничьи должности, подоходнее и победнее, судейские и податные, по большей части связанные с механизмом взимания соляного налога – табели. Отец Расина среди многочисленной своей родни оказался едва ли не самым неудачливым и самым злополучным. В 1641 году он теряет жену: Жанна умирает в родах, дав жизнь дочери, Мари. А через два года, в возрасте 27 лет, только-только успев жениться второй раз, умирает и он сам. Какую он занимал должность, нам в точности неизвестно. Во всяком случае, не слишком прибыльную: по его смерти сумма долгов настолько превышала наличное имущество, что опекуны сирот предпочли отказаться от наследства. Детей поделили еще после смерти матери. Девочку взяли на свое попечение Сконены, мальчика – Мари Расин и Агнеса.

Агнесе к тому времени всего пятнадцать лет, но призвание ее уже определилось. Она твердо желала принести монашеский обет в Пор-Рояле, и если медлила с этим шагом, то только из-за маленького племянника. Современник, посвященный в обстоятельства дела, напишет впоследствии: «Она заменяла ему мать в младенчестве, с тех пор как он остался сиротой. Потому-то ей так трудно было оторваться от мира, когда двери Пор-Рояля перед ней распахнулись». Так впервые в расиновской судьбе, пока сам он еще так мал, что может лишь почувствовать последствия чужих решений, но не осознать их, возникает этот мучительный вопрос. Как примирить естественные привязанности и стремления с жаждой сверхъестественного духовного блага, земную любовь с небесным милосердием, природу с Богом? И возможно ли, и следует ли пытаться их примирить?