Жан Расин и другие — страница 7 из 122

Для каждого христианина итог, результат того испытания, которое зовется жизнью, – спасение или погибель его души, запятнанной первородным грехом прародителей, Адама и Евы, райское блаженство или адские муки в другой, вечной жизни за гробом. Зависит ли этот итог, и в какой мере, от усилий разума и воли самого человека или определяется исключительно тем, дарована ли человеку сверхъестественная помощь – благодать? И кому она в таком случае даруется? Молинисты отвечали на этот вопрос так. Человеческая природа изъедена, испорчена первородным грехом, и своими силами, без божественной поддержки, возвыситься до спасения не может; но и после грехопадения она достаточно чиста для того, чтобы человек мог содействовать этой сверхъестественной силе; более того, сотрудничество человека необходимо для его спасения. Благодать как возможность спасения дается каждому, и Христос умер на кресте, чтобы искупить грехи всего человечества, без исключений. Но свободная воля всякого человека – употребить этот дар во благо или оттолкнуть его. Воля Божия проявляется в предвидении и предустановлении этой свободы, а затем – в осуждении или оправдании души, но сообразно тому, как человек воспользовался даром благодати, как прожил он отпущенный ему на земле срок.

Кальвинисты же говорили, что люди созданы Богом одни на спасение, а другие на погибель независимо от их поступков и устремлений, а в соответствии с предвечным и тайным предопределением. Христос был послан в мир не для всех людей, а лишь для избранных, тех, кому Господним промыслом уготовано спасение. Им и дается благодать, действие которой неодолимо, которую нельзя принять или отвергнуть по своему усмотрению. Тем же, кого Бог еще до творения осудил на погибель, благодать не посылается; а без нее все дела и заслуги тщетны, ибо природа человеческая насквозь, непоправимо порочна и участвовать в деле спасения души, способствовать ему никак не может. Спасется не тот, кто праведен перед людьми, но тот, кому ниспослана благодать; и погибнет не тот, кто перед людьми грешен, а тот, кто лишен благодати. Никому не дано знать, принадлежит ли он к избранным или к осужденным; но каждый должен верить в свое избранничество и вести себя так, как если бы то было непреложно известно.

Иезуитская теология, будучи крайним течением католицизма, в Риме одобрялась не во всем и не всегда. Но и ортодоксальная католическая доктрина к земному, посюстороннему если не добрее, то снисходительней, чем протестантство. В католических представлениях промысел Божий, при всей его непостижимости, все-таки соотносим с человеческой мудростью и справедливостью, поскольку вознаграждает доброго и наказывает злого. Мораль такого небесного кнута и пряника, конечно, не столь высока, как протестантское требование чистой, «незаинтересованной» – не выслуживающей награды, ибо ее и нельзя выслужить – любви к Богу; но она оптимистичнее и доступнее. Коль скоро между человеком и Богом устанавливается многоступенчатая иерархия посредников – Церковь, от приходского священника до епископа и самого папы, блаженные и святые, ангелы, Богоматерь-предстательница, – то и степень духовного подвижничества неодинакова для мирянина и затворника-монаха, и даже слабое движение души к добру и малейший добрый поступок не презираются небом. (Более того, чрезмерное аскетическое рвение и внезапные пылкие порывы благочестия внушают скорее опасливое недоверие мудрым пастырям. Вот что, к примеру, писал Франциск Сальский госпоже де Шанталь, узнав о ее намерении вступить в монашеский орден кармелиток, известный строгостью устава: «К кармелиткам? Вот как, к кармелиткам? Нам трудно дается послушание в малом, а на беспредельное послушание мы готовы!.. И потом, доброта сердца, смирение духа, простота жизни стоят больше, чем возвышенные упражнения и нескромная набожность»). Но в тяжелые для католической церкви времена Реформации и последующих религиозных смут такая теологическая терпимость становилась нередко – у иезуитов прежде всего – обоснованием лаксизма, то есть попустительской политики по отношению к верующим, готовой идти на любые компромиссы, закрывать глаза на любые слабости, принимать любое формальное проявление благочестия за истинную ревностность, оправдывать любые прегрешения – лишь бы удержать и приумножить паству в ограде храма.

Янсений и Сен-Сиран, удрученные существующим состоянием Церкви, выход видели в обращении к ее первоистокам, но не порывая с ней, как протестанты, а оставаясь внутри нее, желая не разрушать, а укреплять ее здание. В отличие от иезуитов, они искали поддержки не в сочинениях современных им богословов, а у отцов Церкви – в первую очередь и преимущественно у святого Августина (сами янсенисты и называть себя предпочитали «учениками святого Августина»). И в этом смысле заверения янсенистов в том, что они выбирали средний путь между пелагианством и кальвинизмом, справедливы: Августин, богослов и церковный деятель времен заката Римской империи, во многих томах глубоко и подробно развивавший учение о благодати и предопределении, но возросший на античной, светской философии и риторике, и впрямь находится на полпути между позднейшими казуистами, основной пищей иезуитов, и посланиями апостола Павла, вообще Священным Писанием – единственным авторитетом для протестантов, признававших лишь прямые, непосредственные отношения между каждым человеком и словом Божиим.

«В миру», в политической и военной борьбе между католиками и протестантами, янсенисты занимали позицию недвусмысленно антипротестантскую, не в пример иным высокопоставленным католическим прелатам. В 1635 году Янсений даже опубликовал памфлет «Галльский Марс», яростно нападая на Ришелье, кардинала, министра католической страны, выступавшего в Тридцатилетней войне на стороне германских князей-протестантов против императора католика, поскольку Франция была заинтересована в ослаблении империи Габсбургов, давнего своего соперника в Европе. Янсений эти политические игры принимать в расчет не желал; он ставил в вину Ришелье и предательство братьев-единоверцев, и бесчинства французских войск на земле его родной Фландрии. Но в том, что касается существа теологической доктрины, янсенисты, несмотря на все свои протесты, куда ближе к Кальвину, чем к теоретикам католической Контрреформации. По выражению одного тогдашнего богослова, «Янсений прочел святого Августина сквозь Кальвиновы очки». Между Кальвином и «учениками святого Августина» было едва ли не единственное важное расхождение в теологических тонкостях: Кальвин полагал, что приговор предопределения вынесен еще до грехопадения, даже до сотворения человека, янсенисты же – что предопределению род людской подлежит лишь в состоянии утраченной после грехопадения невинности. Остальные различия считались скорее делом словоупотребления, которым янсенисты старались чуть-чуть смягчить и прикрыть жестокую, неумолимую суровость кальвинистских представлений. Но в психологических и житейских последствиях богословских теорий, в душевном строе и жизненном поведении их приверженцев ученики святого Августина оказались радикальнее (хотя и не тверже), чем сами кальвинисты. Для протестанта безрассудная, ни на каких разумных доказательствах не основанная вера в свое избранничество означала предприимчивость и хватку в практических делах, строгость и размеренность повседневного уклада; их бытовой аскетизм, обязательный и желанный не для одной лишь горстки подвижников, а для всех и каждого, был замешен на трезвом расчете и бережливости, на уважении к земному успеху, а не на презрении к нему; более того, сам этот успех и считался вернейшим знаком избранности.

У янсенистов же граничившая с отвращением неприязнь ко всему природному, тварному, посюстороннему, не только плотскому, но и духовному, распространялась на мирскую любовь, мудрость, самоотверженность, саму праведность, на все мирские блага, на все виды мирской деятельности, на все виды мирского успеха; печатью отмеченности полагалось как раз какое-нибудь особое несчастье, мучительная и уродующая болезнь. Бездна между миром и Церковью ощущалась непреодолимой. У Паскаля, который несколько последних своих лет провел рядом с янсенистами, как никто проживая, излагая и защищая суть их учения, есть текст, озаглавленный: «Сравнение первых христиан с нынешними». Сопоставление делается тут с едкой ностальгией по чистоте минувших веков:

«В давние времена нужно было уйти из мира, чтобы присоединиться к Церкви, тогда как нынче в Церковь и в мир вступают одновременно. Через этот шаг познавали тогда глубочайшее различие между миром и Церковью. Их почитали двумя противоположностями, двумя непримиримыми врагами, из коих один неустанно преследует другого, из коих по видимости слабейшему уготовано некогда торжествовать над сильнейшим; так что надо было покинуть один стан, чтобы присоединиться к другому; отречься от законов одного, чтобы принять законы другого; скинуть с себя помышления одного, чтобы облечься в помышления другого; наконец, оставить, бросить, отвергнуть мир, в котором родились, чтобы безусловно предаться Церкви, в которой словно рождались заново».

Эту пропасть между «заклятыми врагами», землей и небом, затворницы Пор-Рояля и ученики святого Августина чувствовали одинаково остро. И когда в 1634 году Сен-Сиран стал духовным руководителем монахинь Пор-Рояля, стремление Анжелики Арно и ее сподвижниц укрепить стену между собой и миром из наполовину безотчетного порыва превратилось в теологически осмысленную установку, а янсенисты нашли надежный очаг для своих идей. К этому очагу и тянулись те, кто разными путями духовного и житейского опыта познавал тщету мира и желал бежать от него.

Первой и самой неожиданной в чреде таких обращений стала история Антуана Леметра. Внешние события жизни блестящего молодого человека никакого подобного поворота не предвещали. Он находился на вершине адвокатской, ораторской карьеры и собирался жениться на одной из самых красивых и благонравных девиц в Париже. С деловой карьерой Антуана его тетки-монахини еще как-то мирились (семейное тщеславие – великая сила), но в ответ на известие о его матримониальных планах мать Агнеса написала ему: «Дражайший мой племянник, это последний раз, что я так к вам обращаюсь, Сколь вы мне были дороги, столь станете безразличны. Мне нет больше причин питать к вам особую привязанность, Я буду любить вас христианской любовью, как и всех прочих; но коль скоро вы собираетесь вести самый обыкновенный образ жизни, то и чувства мои к вам будут самыми обыкновенными. Вы хотите превратиться в раба и оставаться царем в моем сердце; это невозможно… Вы скажете, что я кощунствую против великого таинства брака, которое вы так почитаете; но не тревожьтесь о моей совести. Я умею отличить священное от мирского, высокое от презренного. Я вас прощаю… довольствуйтесь этим, если хотите, но не требуйте от меня одобрения и похвал».