Жатва — страница 6 из 92

ельцов, сосланных в Угренские леса после стрелецкого бунта еще при Петре Первом. Была темтовцы высоки, могучи и осанисты, а Петр Матвеевич до войны даже среди сородичей выделялся ростом и дремучей бородой необыкновенного фасона, — густая, кудрявая, золотистая, она расходилась на две стороны и прикрывала шею и грудь.

Василий всегда смотрел с почтением и завистью на могучую фигуру старика и в молодости старался подражать его достойной осанке и степенной речи. Теперь ему тягостно было видеть унылое лицо и согнутую спилу Матвеевича.

«Захирел, старик, зачах, подстать коням», — подумал Василий.

— И с чего же начался упадок на ферме? — в десятый раз себя и других спрашивал он.

Поразмыслив, Матвеевич сказал задумчиво:

— Пожалуй, что с Валкина это пошло. Сперва были много им довольны: он мужик тихий, уговорный… Все, бывало, «голуба-душа» да «голуба-душа». Поговорка это у него была. Хлеба на трудодни выдал полной мерой. Ну, бабы, конечно, рады! Валкину от народа почет и уважение, а как подошел сев, глядь-поглядь, а сеять-то и нечего! Доголубились! Стали зерно обратно собирать с колхозников… Тоже меня снаряжали ходить, — с неудовольствием вспоминал Матвеевич: — «Ступай, говорят, тебя, говорят, народ посовестится». Ну, насобирали не знамо что; не то зерно, не то мякина. Валкина, конечно, сняли, однако с этого хлеб не вырастет! Клеверища, конечно, не стали распахивать — их пахать тяжело, — все одно, что целину. Они у нас ельником заросли. Севообороты нарушились. Так и захудали. С того и пошло! Землю вовсе остудили. Ныне у нас не то что скотского навоза, а и синица-то на наших полях помет не мечет. И ей у нас позариться не на что! Так и стали мы самые отстающие из всего району. Сперва мы еще обижались, когда нас «отстающими» называли, а потом приобвыкли. И имя-то свое потеряли!.. Не колхоз «Первого мая», а «отстающий». Как на совещании в Угрене заговорят «отстающий», так мы затылки чешем, — про нас, значит.

Только овцеферма принесла Василию неожиданную радость: здесь не чувствовалось упадка, а, наоборот, было явное улучшение по сравнению с довоенным временем. Когда Василий видел ферму в последний раз, овцы были беспородные и пестрые и только вновь завезенные цигайские бараны Рогач и Беляк выделялись пушистой белоснежной шерстью.

Теперь, когда хозяйка овцеводческой фермы бабушка Василиса привела Василия на ферму, он просиял от удовольствия. Крупные овцы тянули к Василисе белые темноглазые морды из огороженных низкой изгородью загонов, а ягнята, заслышав ее голос, посыпались оттуда, как пух, через маленькие воротца, оставленные для них в изгородях. Они окружили Василису. Доброе морщинистое лицо ее приняло выражение сдержанной гордости.

«Знаю, что похвалишь меня, — говорили ее лучистые глаза, — да и как тебе не похвалить меня, а мне не погордиться!»

Она наклонилась к ягнятам, гладила их пушистые спины коричневыми сморщенными руками.

— Ишь роятся, словно пчелы над медом. Во многих ли колхозах такие ярочки? Беленькие, пушистенькие, словно облачко в небе.

Огромный баран тянул из-за перегородки горбоносую морду и все пытался поддать Василия мощным, загнутым в несколько витков, штопорообразным рогом.

— Охраняет! — гордясь бараном, объяснила Василиса. — Он у нас строгий! Только заглядись, зазевайся, он тебя — раз рогом! Такой распорядительный!

Повеселев, Василий протянул «распорядительному барану руку. Тот посмотрел искоса, прицелился и ударил концом рога точно в середину ладони.

— Вот какой у него характер! — похвасталась Василиса. — За лето мы подправили стадо на выпасах, сама я с пастухом хаживала пасти, все луговины окрест выходила. Им ведь не много и надо! А нынче снова тощать начали…

«Вот, — думал Василий, уходя с фермы. — Там, где люди не потеряли своего колхозного сознания и совести своей, там и плохой председатель не погубил дела! Ну председатели плохие, ну в правлении беспорядок, а вы-то, вы куда глядели? — мысленно обращался он к колхозникам. — В добрые дни вместе, а в трудный час расползлись По щелям».

Однажды Василий зашел на конный двор. Только что кончился обеденный перерыв, и на конном было людно.

Многие пришли за подводами, чтобы ехать на работу — в лес и на поля.

В полутемных стойлах переступали и пофыркивали кони. В приоткрытую дверь падал узкий пучок розоватого морозного света. Матвеевич, розовощекий Алеша, сын бывшего председателя колхоза, и Любава Большакова, присев у дверей на охапку соломы, возились с упряжью.

До войны Любава была веселой, говорливой, бело-розовой. После того как на фронте погиб муж, оставив ее вдовой с пятью детьми, горе словно опалило женщину. Суровым сделался ее характер, и неожиданно проступила в лице иконописная красота.

— Ну, вот и ладно будет, — жестким, непривычным Василию голосом сказала она, встала и вывела из стойла буланого жеребца.

Жеребец шел неуверенно, широко расставляя худые ноли. Ребра его выпирали, как обручи. Выпуклые глаза были странно сухи и печальны.

— Эх, народ! — не сдержался Василий. — До чего Буланого довели! Колхозники! Вам не только что людям, а и коням в глаза, должно, совестно поглядеть!

Любава вскинула голову:

— Ты это кому речь держишь?

— А хоть бы и тебе!

Она бросила поводья и подошла вплотную к Василию.

В косом свете, падавшем из открытой двери, темное лицо ее с румянцем, пятнами вспыхнувшим на обтянутых скулах, с глазами, не то темносерыми, не то черными, нестерпимо блестевшими из-под сдвинутых бровей, показалось Василию таким красивым и таким враждебным, что он отступил.

— Ни на земле, ни на море, ни на небе не сложено еще таких слов, какими тебе меня корить! — жестко сказала Любава. — Ты коня худого увидел, а того ты не видел, как мы в сорок третьем от детей хлеб отрывали, отдавали добровольно для бойцов, для армии, для тебя, председатель?! Ты всех нас поравнял с двумя-тремя лодырями, а они для нас для самих, как болячка на живом месте.

— Наш колхоз в первые годы войны перевыполнял план по хлебопоставкам! — раздался тонкий девичий голос; из дальнего стойла смотрело круглое разрумянившееся лицо комсомолки Татьяны.

— Вот! План перевыполняли! — подхватила Любава и ближе подступила к Василию.

Ее гневное лицо надвигалось на него.

— А ты думаешь, каково это — план-то перевыполнять, при наших землях, при той, при ледяной зиме сорок второго?! Когда люди уходили воевать, когда лучших коней отдали армии, да когда… — У Любавы перехватило дыхание, она глотнула воздух и с усилием вымолвила: — Когда наши слезы вдовьи еще на глазах не высохли. — Она опустила плечи, прислонилась к стойлу и, глядя мимо Василия, уже не ему, а самой себе рассказывала: — В тот день, как получила я повестку… про мужа… в тот день впервые за месяц прояснилось сквозь дожди… А у нас овсы не убраны стояли… Жну я овес, а слеза застит свет, и серп в руке идет — не идет. Жну овсы, ничего не чую, только слышу, Прасковья надо мной ахнула: «Любушка! Да ведь кровища по всей полосе!» Поглядела я, а у меня ноги серпом изрезаны, — Любава передохнула, тихо стало на конном, казалось, даже кони утихли. — Так-то вот… — заключила Любава. — Не говорила бы я, да ты меня довел своими покорами! Ты всех одной мерой не мерь! Разные есть между нами! Тебе бы притти да в ножки поклониться… не мне, а жене твоей Авдотье, чьими заботами наши коровы живы, да парнишке этому Алешке, что с четырнадцати лет мужскую работу ворочал, да бабушке Василисе, у нее на овцеферме не хуже, а лучше, чем до войны. А ты всех под одно и ко всем с попреками! Не сложились еще те слова, которыми тебе нас корить, которыми тебе перед нами выхваляться! Эх, ты!.. Председатель!.. Отойди-ка ты, не стой на пути!

Когда Любава вышла, Василия окружили колхозники. Все заговорили сразу.

— Вот ты упрекаешь нас, что мы севообороты нарушили, — говорил всеми уважаемый пожилой колхозник Пимен Яснев. — Это верно! Нарушили! А почему оно вышло? А потому, когда фашисты захватили коренные черноземы Украины, то легла ее забота на наши плечи. Встала перед нами одна задача: хлеб, хлеб и хлеб!.. Для родины, для армии! В первые годы войны мы хлеба давали больше, чем до войны. Ты это учти—больше! Ну и нехватало на все силы. А главное, в этакую-то трудную пору еще и председатель попался никчемный. В этом корень дела. И народ у нас, конечно, тоже есть всякий. Ну и своей вины мы тоже с себя не снимаем. Проявили мы слабость в колхозном руководстве, за это и платимся. Только таких, как Любава, грех равнять с лодырями.

Маленький, стройный, сдержанный в движениях и обычно немногословный, Яснев строго и укоризненно смотрел прямо в глаза Василия.

— Что вы мне войну поминаете? Это все былью поросло. Может, в прошлые годы вы хорошо работали, а почему в нынешнем плохо хозяевали? Или ты, Петр Матвеевич, и ты, Пимен Иванович, своему колхозу не хозяева?

Как будто верх в споре остался за Василием, а все же вечером он долго не мог уснуть: все стояло перед глазами гневное лицо Любавы, все слышался ее голос: «Эх, ты!.. Председатель!..»

Его томило ощущение какой-то еще самому не вполне ясной ошибки. Он чувствовал, что эта ошибка была допущена им не только на работе, но и дома. Семейная жизнь не ладилась. Внешне все было гладко, не было ни ссор, ни крику, но не было и радости. В доме стояла напряженная, неспокойная тишина.

Однажды под вечер, вскоре после поездки в райком, он с досадой отодвинул от себя кипу бумаг и сказал:

— Концы!.. Хоть один вечер хочу провести не как председатель отстающего колхоза, а как обыкновенный человек. Раздышаться надо! Собирайся, Дуняшка, пойдем вечерять к бате.

Василий давно уже был готов, а Авдотья все еще собиралась, примеряя то одну, то другую кофту.

— Чего ты разневестилась? — окликнул он.

— Да ведь маменька своеобычлива. Боюсь, не осудила бы, — оправдывалась Авдотья.

В синей сатиновой кофте и в темной повязке, бледная, с кроткими большими глазами, она казалась усталой и испуганной девочкой, раньше времени принявшей на себя бремя бабьей доли.