м канала пошел домой, вдыхая крепкий запах дегтя.
Когда Винсент осторожно, чтобы не испортить стены, пришпиливал офорты, в дверь постучали. Вошел преподобный Стриккер. Он, хотя и не был Ван Гогом, тоже доводился Винсенту дядей: он был женат на сестре его матери. Стриккера как духовного пастыря хорошо знали в Амстердаме и считали умным человеком. Одет он был в добротный черный костюм изящного покроя.
После первых приветствий священник сказал:
— Я договорился с Мендесом да Коста, это известный знаток классических языков, он будет учить тебя латыни и греческому. Живет он в еврейском квартале, в понедельник в три часа ты пойдешь туда на первый урок. Но зашел я не из-за этого, а чтобы пригласить тебя на завтрашний воскресный обед. Твоя тетка Виллемина и кузина Кэй непременно хотят тебя видеть.
— Я очень рад. К какому часу мне прийти?
— В полдень, после поздней заутрени.
— Пожалуйста, передайте от меня привет всему вашему семейству, — попросил Винсент, когда преподобный Стриккер взял свою черную шляпу и увесистый требник.
— До завтра, — сказал дядя и вышел.
2
Бульвар Кейзерсграхт, где жили Стриккеры, принадлежал к числу самых аристократических в Амстердаме. Это был один из тех бульваров, что идут вдоль четырех главных амстердамских каналов, которые начинаются в южной части гавани и, подковой обогнув центр города, вновь упираются в нее с севера.
Все здесь было аккуратно, все сияло чистотой, нигде не увидишь и следа «кроса» — таинственного зеленого мха, уже столетия покрывающего воду каналов в других, более скромных районах.
Дома на бульваре были чисто фламандского стиля: узкие, крепкие, плотно прижатые друг к другу, словно строгие шеренги пуританского войска, вытянувшиеся по команде «смирно».
На следующий день, прослушав проповедь дяди Стриккера, Винсент направился к его дому. Яркое солнышко разогнало пепельно-серые облака, вечно плывущие по голландскому небу, воздух в эти редкостные минуты сверкал и лучился. Винсент шел не торопясь, у него было много времени. Он задумчиво смотрел, как борются с течением поднимающиеся по каналу лодки.
Это были почерневшие от воды, длинные плоскодонные лодки, с острым носом и такой же острой кормой, с небольшими трюмами для груза. От носа к корме были протянуты веревки, на которых сушилось белье. Отец семейства упирал шест в дно, изогнувшись в мучительном напряжении, налегал на него плечом и делал несколько шагов, а лодка скользила вперед из-под его ног. Жена, полная, коренастая, краснощекая, неизменно сидела на корме и правила неуклюжим деревянным рулем. Дети играли с собакой и через каждые пять минут заползали в дощатую будку, служившую им жилищем.
Дом преподобного Стриккера был построен как все дома фламандской архитектуры, — узкий, трехэтажный, с продолговатой башенкой, украшенной пышными арабесками; в башенке было прорезано окно. Над окном торчал брус с железным крюком на конце.
Тетя Виллемина поздоровалась с Винсентом и провела его в столовую. Здесь висел портрет Кальвина работы Ари Шеффера, на буфете сиял серебряный сервиз. Стены были отделаны темными деревянными панелями.
Глаза Винсента не успели еще приноровиться к сумраку комнаты, как откуда-то из тени выступила высокая, стройная молодая женщина и сердечно поздоровалась с ним.
— Вы, конечно, меня не знаете, — голос ее звучал очень мягко, — я ваша двоюродная сестра Кэй.
Пожимая ей руку, Винсент впервые за много месяцев ощутил нежность и теплоту женского тела.
— Мы никогда не встречались, — говорила Кэй тем же сердечным тоном. — Как это странно, ведь мне уже двадцать шесть лет, а вам… сколько же вам?..
Винсент молчал, разглядывая ее. Прошло несколько секунд, прежде чем он сообразил, что необходимо ответить. Чтобы как-нибудь выйти из глупого положения, он громко выпалил:
— Двадцать четыре. Меньше, чем вам.
— О да. И, говоря по правде, все это не так уж удивительно. Вы никогда не бывали в Амстердаме, а я не бывала в Брабанте. Но боюсь, что я плохая хозяйка. Садитесь, прошу вас.
Он присел на краешек стула. И тут с ним произошло что-то странное — из неотесанного мужлана он превратился в учтивого светского человека. Он сказал:
— Мама не раз выражала желание, чтобы вы к нам приехали. Брабант, надо думать, вам бы понравился. Там очень красиво.
— Я знаю. Тетя Анна писала и приглашала меня несколько раз. Я собираюсь туда в самое ближайшее время.
— Да, непременно приезжайте, — сказал Винсент.
Он почти не слушал Кэй и машинально отвечал на ее вопросы. Всем своим существом он впивал ее красоту с неутолимой жаждой мужчины, слишком долго томившегося у студеного родника одиночества. Черты лица у Кэй были, как у большинства голландок, крупные, но отточенные и отшлифованные до изящества. Волосы ее не были ни пшенично-желтые, ни красно-рыжие, как у других ее соотечественниц, нежно-золотистый цвет причудливо сочетался в них с ярко-огненным блеском, рождая теплое, мягкое сияние. Она оберегала свое лицо от солнца и ветра; белизна ее подбородка незаметно переходила в румянец щек, как на полотнах старых голландских мастеров. Глаза у нее были темно-синие, радость жизни так и искрилась в них, а полные губы были чуть-чуть приоткрыты, словно для поцелуя.
Видя, что Винсент молчит, она спросила:
— О чем вы думаете, кузен? Вы чем-то озабочены?
— Я думаю, что Рембрандт, наверное, захотел бы писать вас.
Кэй негромко рассмеялась, смех у нее был грудной и сочный.
— Рембрандт, кажется, любил писать только безобразных старух?
— Нет, — возразил Винсент, — он писал красивых старух, бедных и несчастных, тех, которые в печали и горе обрели свою истинную душу.
Кэй в первый раз внимательно всмотрелась в Винсента. Когда он вошел в комнату, она лишь бегло скользнула по нему взглядом, отметив копну ярко-рыжих волос и крупное, грубоватое лицо. Теперь она разглядела полные губы, глубоко посаженные горящие глаза, высокий ван-гоговский лоб и могучий подбородок, направленный прямо на нее.
— Простите меня, я сказала глупость, — тихо, почти шепотом извинилась она. — Я понимаю, что вы хотели сказать о Рембрандте. Рисуя этих согбенных старцев, чьи лица избороздили безнадежность и страдания, он проникает в самую сущность красоты.
— О чем это вы так серьезно толкуете, дети? — спросил досточтимый Стриккер, появляясь в дверях.
— Мы знакомились, — ответила Кэй. — Почему ты не сказал мне, что у меня есть такой милый кузен?
В столовую вошел еще один мужчина, высокий и стройный, с открытой, обаятельной улыбкой. Кэй встала и нежно поцеловала его.
— Кузен Винсент, — сказала она, — это мой муж, минхер Вос.
Она вышла и через несколько минут возвратилась с двухлетним кудрявым мальчиком; у него было задумчивое лицо и синие материнские глаза. Кэй взяла его на руки. Вос обнял и ее и ребенка.
— Садись вот здесь, возле меня, Винсент, — сказала тетя Виллемина.
Кэй сидела напротив Винсента, а по обе стороны от нее — Вос и дядя Ян. Теперь, когда ее муж был рядом, она забыла о Винсенте. Румянец на ее щеках заиграл ярче. Однажды, когда ее муж тихо, сдержанным тоном сказал что-то остроумное, она быстро наклонилась и поцеловала его.
Трепетные волны их любви захлестывали Винсента. Впервые после того рокового воскресенья прежняя боль, причиненная Урсулой, поднялась в нем из каких-то таинственных глубин и властно охватила его душу и тело. Когда он увидел это маленькое семейство, где царили радостное единение и привязанность, ему стало ясно, что все эти тоскливые месяцы он жаждал, отчаянно жаждал любви и что совладать с этой жаждой не так-то просто.
3
Каждое утро Винсент вставал до рассвета и садился читать Библию. Около пяти часов он выглядывал в окно, выходившее на двор Адмиралтейства, и смотрел на рабочих, — длинной, неровной вереницей их черные фигуры вливались в ворота. По Зёйдер-Зее сновали пароходики, а вдали, у деревушки, на другом берегу залива Эй, он различал плывущие мимо бурые паруса.
Когда солнце поднималось высоко и под его лучами таял туман, стоявший над штабелями леса, Винсент отходил от окна, завтракал куском сухого хлеба, выпивал стакан пива и садился на семь часов штурмовать латынь и греческий.
После четырех или пяти часов сосредоточенной работы голова становилась тяжелой; нередко Винсента бросало в жар, мысли у него путались. Он не знал, как после всех этих лет, полных душевной смуты, заставить себя регулярно и упорно заниматься. Он зубрил грамматику до тех пор, пока солнце не начинало клониться к закату — тогда наступал час урока у Мендеса да Коста. Винсент обычно ходил к нему по Бёйтенкант, огибал часовню Аудезейдс, Старую и Южную церкви и выходил на извилистые улочки, где были разбросаны кузницы, бондарные и литографские мастерские.
Глядя на Мендеса, Винсент всякий раз вспоминал «Подражание Иисусу Христу» Рёйпереса. Это был классический тип еврея с мудрыми, глубоко запавшими глазами, сухим, тонким, одухотворенным лицом и мягкой остроконечной бородкой стародавних раввинов. В еврейском квартале в этот поздний час было душно. Винсенту, просидевшему семь часов над греческим и латынью и еще несколько часов убившему на голландскую историю и грамматику, хотелось поболтать с Мендесом о картинах. Однажды он принес своему учителю «Крещение» Мариса.
Подставляя лист под пыльный сноп солнечных лучей, падавших из высокого окна, Мендес держал «Крещение» в своих тонких, костлявых пальцах.
— Это хорошо, — сказал он с гортанным еврейским акцентом. — Тут схвачен всеобщий дух религий.
Усталость Винсента как рукой сняло. Он начал с воодушевлением рассказывать о творчестве Мариса. Мендес тихонько покачивал головой. Ведь преподобный Стриккер платил ему большие деньги за то, чтобы он учил Винсента латыни и греческому.
— Винсент, — сказал он спокойно, — Марис чудесный художник, но время идет, не лучше ли нам приняться за дело? Как вы считаете?
Винсент вынужден был согласиться. По пути домой, после двухчасового урока, он часто останавливался и заглядывал в окна домов, где работали столяры, плотники и корабельные поставщики. Двери винного погреба были распахнуты настежь, и люди с фонарями то и дело входили и выходили оттуда, исчезая в темноте.