Громов ткнулся в одну дверь – перерыв; постучал в другую – заперто; в третьей ему указали на десятый кабинет, он сунулся туда, там штатский чиновник придирчиво осмотрел его форму, замерил для чего-то расстояние между звездами на погонах, осмотрел стрелки брюк, – Громов чувствовал себя как лошадь, которую на базаре щупает цыган. Когда чиновник пожелал осмотреть его белье – уставное ли, нет ли запретных цветов и фуфайки под кителем, – он взбунтовался:
– Я пришел на учет, а не на медосмотр.
– А откуда вы можете знать? – бабьим базарным голосом отвечал ему чиновник. – Кто вы такой, чтобы распоряжаться? Я вам скажу ягодицы раздвинуть – вы должны раздвинуть ягодицы. Я скажу сдвинуть – вы сдвинуть ягодицы. Я вам скажу сесть на ягодицы и ехать – вы ехать на ягодицах. Кто такой?
– Ты как с офицером разговариваешь, крыса? – тихо спросил Громов. Он умел так спрашивать – тихо, но убедительно.
– Знаю, какой ты офицер! – совсем уж по-бабьи завизжал чиновник. – Боевые офицеры, кровь проливаем. Знаем, какую вы проливаете кровь. Мы тут сиди за вас впахивай целый день, а вы там на лежанках с дуньками. Вояки. Вон что навоевали. – Чиновник махнул на карту, утыканную вперемешку красными и желтыми флажками. – Не знает никто, где наша земля, где не наша. Вояки запечные. Я вас сейчас так поставлю на учет, что вы здесь все время отпуска будете плац мести и делать шагом марш. Я вам сказал заголить трусы, значит, заголите трусы. Я вам скажу обнажить головку – вы обнажить голов…
Громов мог бы обездвижить его одним ударом, но нарываться на конфликт в комендатуре ему не улыбалось. Он вышел, хлопнув дверью. Чиновник за ним не пошел – он не был заинтересован в том, чтобы наказывать странного посетителя. Ему надо было его отфутболить, и только.
На этот раз самая первая дверь – с табличкой «Учет личного состава» – была открыта. Там сидела горбатая старуха с очками на горбатом носу.
– Я хочу встать на учет, – сказал Громов. Старуха молчала. Глухая, сволочь, подумал Громов.
– Я хочу встать на учет, – повторил он громче. Старуха подняла на него глаза и посмотрела, как солдат на вошь.
– Я слышу.
– И что? – спросил Громов.
– Я слышу вас, – торжествующе повторила старуха, соскочила со стула и выпрямилась. Она едва была Громову по пояс. – Он хочет встать на учет! – воскликнула она. – Он хочет, вы слышали?! Барин, хозяин всей здешней земли, помещик Кислодрищенский желает встать на учет! Вы русский офицер? Вы смеете называть себя русским офицером?! В мое время русские офицеры были не таковы. Выйдите немедленно и войдите по форме и, войдя, обратитесь ко мне так, как должен русский офицер обращаться к женщине!
Громов не двигался с места.
– Ну же! – Горбунья притопнула ножонкой. – Вы, вы! Я к вам обращаюсь, пень новомихайловский! (Смысла этого выражения Громов не понял.) Вы должны сделать кругом, показать мне ружейный прием, да, ружейный прием! Я требую этого. Вы смеете называть себя интеллигентным человеком, вы! А перед вами, между прочим, стоит женщина, и вы не предлагаете мне сесть! Как вы смеете, как можете?! Я понимаю теперь, почему наша превосходная, превосходная армия сдает позицию за позицией. Вот наша армия, извольте полюбоваться. В то время как старики и дети в тылу до кровавых мозолей шьют шинели вот этому самому фронту…
Дверь открылась, и вошел толстый рослый подполковник; Громов с облегчением вздохнул, увидев человека в форме.
– Что ты разбушевалась, Клавдия Ивановна? – устало спросил подполковник. – Что ты здесь сидишь?
– Я зашла за справкой, – с достоинством отвечала старуха. – Да, да, за справкой! Мне для делопроизводства нужна форма шесть. Я вижу – вас нет, и тут этот подозрительный молодой человек.
– Я только что вошел, – объяснил Громов.
– Да понимаю, – махнул рукой рослый. – Не обращай внимания, капитан, это наша архивистка Клавдия Ивановна. Она женщина патриотическая, но немного с прибабахом. Иди, Клавдия Ивановна, нет у меня формы шесть.
– То есть как это нет формы шесть? – Старуха была склонна к долгим самонакручивающимся монологам, что твой Здрок. – Как у вас, русского офицера, может не быть формы шесть? Может быть, у вас нет и формы семь? Почему вы вошли не поздоровавшись? Разве так русский офицер входит к женщине? Русский офицер входит к женщине вот так! – Горбунья попыталась изобразить строевой шаг, рухнула, уронила очки и стала ползать по полу, ища их, как ползает русский офицер в поисках женщины. Подполковник не помогал ей. Вероятно, любое прикосновение старуха восприняла бы как посягательство. Громов хотел ее поднять, но подполковник жестом остановил ее.
– Вставай, Клавдия Ивановна, – сказал он равнодушно. – Вставай, хорош ползать. Иди отсюда, не тяни кота за яйца, сделай милость.
Горбунья нашарила очки, тяжело поднялась и, пристукивая клюкой, удалилась. Проходя мимо Громова, она демонстративно отвернулась и зажала нос двумя пальцами.
– Суконное рыло, – прошипела она сквозь зубы.
– Видишь, капитан, с кем приходится работать? – спросил подполковник, когда она слабо хлопнула фанерной дверью. – Из ума выжила, ей дома на привязи сидеть, а она в архиве работает, справки людям выписывает. Я говорил – пришлите молодую, нет молодой! Не комендатура, а букет моей бабушки. Какого полка?
Громов показал документы.
– Завтра придешь со справкой по медучету, – вяло сказал подполковник, – переведешь на счет комендатуры взнос пятнадцать рублей, номер счета спишешь на двери семнадцатого кабинета.
– Я на два дня всего, – сказал Громов. Он надеялся, что хотя бы свой брат офицер не станет мурыжить отпускника попусту.
– И какая разница? – равнодушно спросил подполковник. – Мне что на два дня, что на три дня, что мамку за титьку. (Этого выражения Громов тоже не понял, он не слыхал его раньше.) Спишешь номер счета, переведешь деньги, придешь с квитанцией об оплате и со справкой о флюорографии, а потом хоть на два дня, хоть на четыре. Остановиться есть где?
– Я москвич, тут написано.
– Мало что москвич. Возможны обстоятельства, родители там в эвакуации или что. Все как у людей, где прыщ, где кукла… Давай, капитан, не затягивай, ты по форме должен в день приезда регистрироваться. Это я тебе послабление делаю, потому что ты от Клавдии Ивановны пострадал. – Подполковник хохотнул.
Громов откозырял и вышел.
Начался мелкий дождь. Домой не хотелось. В скверике напротив комендатуры запахло тополями. Этот город знал лучшие времена, и Громов их помнил: тогда запах мокрого асфальта, пыли, тополей каждое лето напоминал о том, что кончилась нудная, двухцветная, недоверчивая поэтика зимы, настала поэтика весны, пришло время думать другими словами, двигаться в другом ритме, доверяться всему, зная, что опять обманут, – теперь все выцвело, даром что июль, и самый запах был эрзацем того запаха. Возрастное, подумал Громов. Он столько раз мечтал попасть в Москву и вдохнуть все, чем дышал здесь когда-то, – но теперь здесь нечем было дышать. Мы каждый раз хотим вернуться – и забываем, что, пока нас не было, возвращаться стало некуда. Это и есть самая страшная насмешка. Это все равно что в учебке все время мечтаешь о еде – а потом привыкаешь, и ничего уже не надо. Любой, кто уехал, должен знать, что вернуться нельзя. Вот и от последнего человеческого заблуждения он избавился, но легче не стало. Надо было срочно чем-то утешиться, найти хоть один плюс в своем нынешнем положении. Громов оглянулся: он медленно шел в сторону центра, тут неподалеку было в незапамятные времена литературное кафе. Стоило зайти, если оно цело: не для того, конечно, чтобы ностальгически умиляться, – но чтобы хоть где-то на него, боевого офицера, взглянули уважительно.
Клуб переехал на Новый Арбат – он знал об этом из письма приятеля, полученного еще в начале службы. Все московские рестораны, казино и ночные заведения скучковались теперь тут, в паутине арбатских переулков и на новоарбатской магистрали. Даже небо здесь золотилось по ночам. Дешевых клубов не осталось, студенческие и те стоили теперь дай бог, поскольку не осталось и малоимущих студентов – образование давно уже сделалось уделом людей с годовым доходом от сотни. Почти все оно было теперь платным (два бесплатных места на каждом факультете МГУ разыгрывались в телевикторине, где от участников требовался отнюдь не интеллект, а ловкость и сексапильность: необитаемая местность, ураганы, кручи, сырые палатки, круглосуточно включенные камеры). В мокром асфальте дробилось и плавилось московское золото. Тут не пахло никакой войной. Громов купил аппетитный с виду пирожок (шаурмы теперь было не достать – кавказцев турнули отовсюду), надкусил и плюнул: гниль, кислятина… Верно, было и тут не без умысла: пусть люди знают, что за пятнадцать рублей ничего приличного не купишь. По дороге от Красных Ворот до Арбата (часть пути он проехал на «десятке») ни разу не попался васька; только краем глаза увидел он двух ментов, выволакивавших нищего из подземного перехода.
Ни в коем случае нельзя было позволять себе думать – вот они тут, пока мы там… Это было невыносимой пошлостью, предсказанной отцом Николаем, и Громов не стал сравнивать свой быт с местным. В конце концов, не за то ли он воюет, чтобы дети в Москве были спокойны, а женщины красивы? На беду, ему не встречались ни спокойные дети, ни красивые женщины. Дети вообще подевались незнамо куда (лето, все в лагерях, или на дачах, или дома, прилипнув к мониторам). Женщины были то крикливо размалеваны, то замордованы до полного безразличия к себе и миру; середины не осталось ни в чем, все стеклось к полюсам. Главной чертой этого поляризованного мира стало полное неумение противников сосуществовать. Прежде и ЖД как-то уживались с русскими, хотя и без особой любви; прежде и богатый терпел рядом бедного, не торопясь высылать его из города; правда, и бедный был не настолько зловонен, как васьки в последнее время. Как началась война с хазарами, так же, видимо, воевали и с бедностью – на истребление. Вела ли бедность ответные боевые действия, Громов не знал: вероятно, у нее не хватало сил. Хотя кто знает, не копятся ли по окраинам эти самые силы, удесятеряемые отчаянием, и не собираются ли в отряды новые партизаны… Повинуясь стратифицирующему закону войны, ее гигантскому сепаратору – предвестнику последних времен, – Громов отправился в армию, где и надлежало быть человеку с правилами, а прочим бедным не хотелось никому мстить. Их вполне устраивало существование на своем полюсе.