1
Империи рушатся, когда тому приходят сроки.
В Чжунсине многокрасочными огнями переливался, искрился, пел тысячами голосов праздник ху, посвящённый сбору урожая. Толпы людей заполняли улицы города. На одной из площадей барабанщики с залитыми потом лицами били в громогласные кожаные барабаны, рядом звонили не переставая металлические колокола чжун, до и нао, сыпали прозрачные звуки колокольчики линь. А ещё дальше, на другой улице, пронзительно и задорно, веселя и самого скучного, пела бамбуковая дудка юэ.
Скучающих на улицах города не было. Да кому и как можно было скучать, ежели жарко пылали огни под огромными котлами с кипящей жирной лапшой, приправленной ароматными травами, шкворчали жаровни с жареным мясом и рыбой, а тут и там нельзя было отвести глаз от изобилия сладостей на бесчисленных лотках. Улыбки, улыбки цвели на лицах, и радостно светились глаза.
Но в величественном дворце двоюродного брата императора князя Ань-цуаня не было видно ни улыбок, ни светящихся глаз. Напротив, в этот радостный для города день, венчающий трудную, полную солёного пота страду, во дворце было непривычно малолюдно и тихо. И даже в саду князя, где всегда сновали многочисленные садовники — сад требовал большого ухода, — было безлюдно. Тихие рыбки бесшумно плескались в прозрачно-зеленоватой воде бассейнов, всплывали и трогали мягкими ртами жёлтые листья, скользившие по поверхности. Возмущённая этими прикосновениями хрустальная вода чуть приметно колебалась, и на глади бассейнов возникали круги. Они ширились беззвучно и беззвучно исчезали.
Тишина и безлюдье во дворце и вокруг него были не случайны.
Накануне праздника князь пригласил в свои покои главу дворцовой стражи Ван Чжи-фу. Ван Чжи-фу, как всякий руководитель стражи, был человеком действия и никогда не рассуждал по поводу отдаваемых ему приказаний. Как только они сходили с уст стоящего над ним лица, приказы становились для Ван Чжи-фу законом. Но на этот раз распоряжение князя удивило его.
Ань-цуань со свойственной ему категоричностью сказал, чтобы Ван Чжи-фу удалил из дворца на праздничные дни всех лишних людей.
На меднокожем лице главы дворцовой стражи не явилось ни малейшей тени. Он низко поклонился и вышел из покоев князя. Однако в голове промелькнула мысль: «А кто во дворце лишний?»
Для содержания таких особ, как князь Ань-цуань и ему подобные, требуется бесчисленное количество людей. Здесь управляющие и управители, повара и поварята, стражи и садовники, брадобреи и многочисленная челядь для больших и малых услуг. С решительностью, которая свойственна людям его ремесла, Ван Чжи-фу поначалу определил, что надо изгнать из дворца всех и плотно закрыть двери за последним из изгнанных. Но вовремя опомнился. В непривычной к рассуждениям голове родилась мысль: «А кто накормит князя, оденет, в конце концов, подаст и затем уберёт то, что ему потребуется?» После мучительных раздумий Ван Чжи-фу всё же произвёл такую чистку, что дворец совершенно обезлюдел, и лишь кое-где в его многочисленных покоях и службах ещё теплилась жизнь, да и то тщательно надзираемая недреманным оком главы стражи.
Ань-цуань остался доволен результатами усилий Ван Чжифу.
Дело в том, что князь полагал: для того чтобы сместить с трона одного императора и посадить на его место другого, вовсе не нужны толпы людей, хотя всегда говорится, что все высокие перемещения производятся во имя и волею именно этих толп. Только глупые люди, по мнению князя, могут позволить себе кричать на площадях и перекрёстках, взывая к шумным и неряшливым сборищам бездельников. Но после этих забав остаются только груды мусора и грязных бумаг. Слова растворяются в воздухе, считал князь, а засаленные обрывки бумаг уносит ветер. Сколько усилий, человеческих страстей, а кончается одним — порыв ветра и обрывки бумаг, катящихся по земле.
Зачем?
К чему?
Для чего?
Ань-цуань был убеждён: для подобных упражнений нужен всего-навсего десяток человек. Корабль меняет курс по команде капитана. А матросы, перекладывающие паруса, — всего лишь исполнители команды. Правда, надо хорошо знать, кто в состоянии выполнить команду, но это входит в обязанности капитана, как и подбор самой команды.
Людей, которые были в состоянии переложить паруса империи Си-Ся, и ждал сегодня Ань-цуань в своём дворце.
Дни праздника Ань-цуань выбрал для встречи не случайно.
За годы наблюдения за людьми с вершины того положения, которое он занимал в империи — а с вершины наблюдать удобнее, да и плодотворнее, сколько бы ни говорили о том, что мудрые мысли, как блохи, рождаются только в нищете, — он пришёл к выводу: жизнь чётко расставляет людей — этому играть на бамбуковой дудке, а этому она предложит более забавную и сложную игру. И редко бывает, чтобы игроку на дудке жизнь дала в руки другой инструмент.
Своего двоюродного брата, нынешнего императора, Ань-цуань считал игроком на дудке.
«Так пусть играет в эти весёлые дни на громозвучной юэ, — подумал он, — благо ему будут подыгрывать в праздник много других любителей этого занятия на улицах Чжунсина».
Поэтому и было решено встретиться в праздничные дни.
Людей, которые поспешили во дворец на зов Ань-цуаня, видел только глава стражи Ван Чжи-фу. Да и объявлялись они у одного из потайных входов во дворец незаметно, одежды их были скромны, и лишь какая-нибудь пёстрая ленточка на халате обозначала, что и они принимают участие в общем веселье. Но и это, наверное, было намеренно.
«Как же, как же, — говорила яркая ленточка каждому, — и мой хозяин празднует вместе с тобой. Праздник — единственное, что у него сегодня в мыслях».
Вступив в приотворенную дверь, гость бесследно растворялся в покоях дворца. Ван Чжи-фу, сам встречавший приглашённых князем, ещё какое-то время после того, как закрывал за вошедшим дверь, слышал удаляющиеся шаги, и всё смолкало.
Разошлись гости Ань-цуаня быстро. В той игре, которую замыслил князь, важны были определённость и простота. А коли так — что долго говорить? Большое всё просто. Много красок на холсте громоздит только плохой художник. Мастер накладывает один мазок, и изумлённый зритель сотнями лет разгадывает его мысль.
Ань-цуань сказал гостям:
— В Чжунду обеспокоены ослаблением всей линии противостояния варварской степи. Император Си-Ся Чунь Ю больше не вызывает доверия у наших друзей в Цзиньской империи.
Гости молчали. Но видно было, что это вообще неразговорчивый народ. А к чему слова? Ань-цуань пригласил к себе не вторых, не третьих или пятых лиц империи Си-Ся, но первых, и одно то, что они собрались на зов, было выразительнее любых слов.
Ань-цуань смело предложил, хотя и не получил знаков поощрения:
— Как бы ни был красив пион, его должны поддерживать зелёные листья. Поддержки Цзиньской империи у императора Чунь Ю больше нет. Рука империи протянута нам.
Ответом и на эти слова было молчание. Но молчание бывает разным. Есть молчание отрицания, недоумения, но есть и молчание понимания, и молчание восхищения и восторга. Здесь всё было скромно. Игра, затеянная Ань-цуанем, аплодисментов не требовала. В таком деле больше ценят тишину. Молчание в покоях князя было молчанием одобрения.
Князь это понял.
С этого мгновения судьба императора Чунь Ю была решена. Купец с пайцзой из Чжунду дело своё сделал.
Империи рушатся, когда тому приходят сроки. Тот, кто послал Елюя Си в Чжунсин, видно, умел их просчитывать. Впрочем, империя Си-Ся пока не рушилась. Ниспровергался лишь император, но история знает, что часто одно последовательно приходит за другим.
2
Ала ад-Дин Мухаммед развлекался.
От рождения он был человеком небольшого роста и хилый здоровьем. Недостаток роста шах восполнял необыкновенно высокими каблуками. Высота их была такой, что, глядя со стороны на шаха, было видно: Ала ад-Дин стоит на кончиках пальцев.
Однако взгляды со стороны шаха не интересовали и тем более не смущали. Впрочем, положение складывалось так, что он вполне мог считать себя человеком высоким.
Объяснялось это прежде всего тем, что окружение шаха как бы само по себе подбиралось из людей низкорослых. Малы ростом были слуги, низкорослы придворные, и ежели случался среди них человек высокого роста, то он так сутулился и гнулся, что этот его промах был даже и не приметен.
Не меньшую, если не большую роль в ощущении шахом величественности собственной фигуры играли придворные поэты. Соревнуясь друг с другом, они постоянно сравнивали шаха с могучим кедром, с парящими в небе горными вершинами, нимало не стыдясь, но, напротив, беря себе в заслугу эти поэтические вольности. Но, видно, такова природа поэтических озарений. Слово нисходит с уст поэта после вкушённого хлеба, и тот, кто даёт этот хлеб, вправе быть предметом высоких воспарений.
Так что с ростом у шаха сложностей не было.
Труднее было со здоровьем.
Но и в этом искались и сыскивались выходы.
Вокруг дворца теснились толпы мнимых и действительных лекарей и знахарей, у которых всегда был наготове широчайший выбор средств, безусловно обеспечивающих могучее здоровье и долголетие. Однако усилия этих мудрых мужей не всегда могли всколыхнуть достаточную бодрость в шахе. И был найден ещё один способ поддержать хилое здоровье Ала ад-Дина.
Перед шахом чуть ли не ежедневно разыгрывались сражения самых сильных борцов, каких могли найти придворные в его обширных землях. Люди-гиганты в свирепых схватках ломали друг друга перед жадно наблюдавшим побоища шахом, валили, сминали, бросали со всей силой оземь противников, и запах могучего пота сильных тел распахивал ноздри Ала ад-Дина, зажигал глаза. Шах с болезненной внимательностью следил за изломами тел борющихся, за их изгибами и вывертами. Его необыкновенно возбуждали хрипы и стоны вступивших в схватку. Он дрожал, видя, как побеждающий дожимает до земли лопатки поверженного. В особо напряжённые моменты схваток шах оскаливался, обнажая до дёсен мелкие хищные зубы, вскрикивал, вскакивал с места, гортанными криками поощряя борцов. Зрачки его разливались во весь глаз.
В такие мгновения схватку борцов останавливали, а шатающегося шаха с величайшей осторожностью под руки вели в гарем. Позже его обмывали в душистых водах, и только тогда он приступал к государственным делам.
Ныне пройти по всем ступеням удовольствий шаху не пришлось. В то самое время, когда Ала ад-Дин Мухаммед был почти подведён схваткой борцов к мигу перехода в гарем, кланяясь и приседая, к нему приблизился везир. Он прошептал на ухо шаху несколько слов, но перемена, произошедшая на лице Ала ад-Дина, была разительна.
Вот что значит перепутать в жизни поднятых над людьми время развлечений и время государственных дел.
Приятная розоватость, заливавшая лицо шаха, вмиг сменилась злой бледностью, улыбка, поднимавшая края губ, сломалась в бешеную гримасу. Ала ад-Дин вскочил на ноги и вцепился обеими руками в халат везира. Подтянул везира к себе и заорал, срываясь на неприличествующий для шаха визг:
— Что ты сказал? Ничтожный пёс!..
А случилось, собственно, то, что неизбежно должно было случиться.
Кыпчакские эмиры не нашли сил сдержать свои страсти на границе с большой степью. Слишком лёгкой казалась добыча, и слишком жадны были эмиры. Первый поход кыпчаков на земли кара-киданей принёс десятки табунов лошадей и десятки отар овец. Но это была только проба, несмелое движение неуверенной руки. Жадным пальцам хотелось как можно больше урвать от чужого. И рука потянулась через границу в другой раз.
Степь молчала. Для того чтобы взволновать море, нужен сильный ветер, но горе тому, кто вспенит волны.
Второй поход кыпчаков был ещё более удачным. Вдруг стало известно, что гурхан кара-киданей Чжулуху отдал по своим куреням приказ готовить войско.
Кыпчаки испугались.
Загоняя коней, в Гургандж, к шаху Ала ад-Дину Мухаммеду, поскакали вестники беды.
Когда Ала ад-Дин развлекался, наблюдая за жаркой схваткой борцов, к воротам города подскакал на загнанном коне гонец кыпчаков.
Ворота были закрыты, но отворилось надворотное оконце, и ленивый стражник высунул из него сонное лицо.
Хрипя забитой пылью глоткой, гонец прокричал тревожную весть.
Через самое малое время подхваченного под руки гонца — тот уже и идти не мог — представили везиру.
Везир поторопился к шаху.
Гнев Ала ад-Дина Мухаммеда был ужасен. Несмотря на занятость удовольствиями, он оценил меру опасности, нависшей над восточными пределами. Ещё совсем недавно Хорезм-шах платил ежегодную дань кара-киданям. Ценой больших усилий он отложился от гурхана Чжулуху, и эта позорящая его дань была с него сложена. Но он знал силу кара-киданей, и она для него была страшна.
Разорвав на везире в клочья халат, шах повелел страже схватить его и заковать в цепи. Но и это показалось ему недостаточным.
— Сегодня же, — прокричал шах вслед уволакиваемому стражей из покоев везиру, — казнить собаку на площади!
В широко распахнувшиеся двери вбежала предупреждённая верными людьми царица всех женщин. Она всплеснула руками. Но всё было напрасно. Теркен-Хатун растеряла золотые китайские колпачки, сохранявшие её холёные ногти, однако защитить везира не смогла.
— Эти жадные безмозглые кыпчакские псы, — прокричал Ала ад-Дин ей в лицо, — ввяжут нас в такую свару, что в ней не устоит никто!
Без всякого почтения он повернулся к царице всех женщин спиной и, давя высокими каблуками драгоценные китайские колпачки, вышел из покоев. Как ни опасна была его мать Теркен-Хатун, но Ала ад-Дин понял: опасность куда как большая грозит с востока.
Перед заходом солнца тысячи горожан собрались на площади перед шахским дворцом. Широко раскрытые глаза, разинутые рты и вытянутые потные шеи в распахнутых воротах халатов. Передние теснились у помоста, задние наваливались им на спины.
По помосту ходил палач. Шевелил могучими плечами. Доски под ним скрипели.
Народ напирал всё больше. Что нижним до драки верхних? В глазах людей у помоста горело одно — любопытство.
Везира в ободранном халате вывели из дверей дворца, бегом проволокли сквозь раздавшуюся толпу и бросили к ногам палача.
Не спеша тот засучивал рукава.
Толпа затаив дыхание безмолвно ждала.
Палач наклонился к без чувств лежавшему везиру, легко, играючи поднял и долго устраивал голову приговорённого к смерти на плахе. Отступил, взглянул с сомнением на дело своих рук, ещё раз наклонился, что-то поправляя, и только тогда взял меч.
В следующее мгновение, с глухим стуком упав на доски, голова везира покатилась по помосту.
Толпа ахнула.
В тот же вечер шах собрал военачальников.
3
Зиму Темучин готовился к походу против меркитов.
Когда в разговоре с ханом Тагорилом было решено, что удар будет направлен против этого племени, Темучин сказал:
— Ну что ж, завтра начнём готовиться к походу.
На лице Тагорила появилась снисходительная улыбка.
— Куда торопиться? Времени до весны много. Зачем замахиваться ножом на блоху? Меркиты не так уж крепки.
Темучин, не поднимая глаз, с почтительностью в голосе, но всё же возразил:
— Хан-отец, если идёшь за лисицей, готовься встретиться с волком.
— Ну-ну, — раздумчиво взглянув, ответил Тагорил и не сказал больше ни слова.
Темучин понял это как одобрение, во всяком случае, сделал всё, чтобы неопределённое «ну-ну» стало для всех строгим приказом Тагорила о подготовке к походу.
Тогда же, осенью, Темучин настоял, чтобы Нилха-Сангун продал купцам китайского Ван-хана табуны и отары Таргутай-Кирилтуха.
Хан Тагорил сказал:
— Оставь табуны и овец себе.
Но Темучин возразил и на этот раз:
— Нужны оружие и конская справа. Они сейчас важнее лишнего бурдюка кумыса или архи. Для прокорма мне хватит сотни дойных кобылиц и отары овец. Да и некому обиходить скот. У меня нет хурачу.
Тагорил согласился и с этим. Всё, что говорил сын Оелун, было разумно, однако в словах его была смущавшая хана наступательность.
«Наверное, старею, — думал Тагорил, — и меня раздражает задор молодости».
Но это объяснение не сняло лёгкого раздражения.
Задача, поставленная перед Нилхой-Сангуном, была нелёгкой. Ему предстоял долгий путь, но не это было главным. Ни табуны дойных кобылиц, ни отары овец гнать через заснеженную степь было невозможно. Это делалось весной и осенью. Скот перекочёвывал только по траве. Нилхе-Сангуну надо было получить у купцов оружие и конскую справу под обещание пригнать скот весной. Такое было принято, но следовало проявить немалую изворотливость, чтобы убедить китайских купцов. Однако Нилха-Сангун взялся за дело с радостью. С первых дней, как Темучин объявился в курене отца, Нилха-Сангун отнёсся к нему с симпатией и с удовольствием поддерживал в любом деле. Так и сейчас — он быстро собрался в путь. Удобно усевшись в войлоки в арбе — в дальней дороге не хотелось трястись на коне, — он подмигнул Темучину весёлым глазом, сказал:
— Жди. Я всё сделаю как надо.
Махнул рукой вознице.
С треском выдирая вмерзшие в ранний ледок колёса, кони тронулись.
Хан Тагорил провожать сына не вышел. Сказался больным и распрощался с Нилхой-Сангуном в юрте. Перекрестил на дорогу.
— Ступай.
Не вышел потому только, что знал: сын сядет в арбу. Ему, степняку, видеть это было неприятно. Темучин же считал: какая разница, в арбе ли, в седле — было бы дело. А в том, что Нилха-Сангун справится с поручением, был убеждён. Неторопливый, но обязательный сын Тагорила с открытой улыбкой на лице был ему приятен с первого дня знакомства.
Они сошлись душа в душу.
Арба бойко покатила по подмерзшим колеям. Коней подбирал Нилха-Сангун, а он знал в них толк. За арбой поскакало с полсотни нукеров. Путь был небезопасен.
«Одно большое дело, — посчитал Темучин, — начато. Теперь следует заняться другим».
На зиму полная голосов летняя степь затихала. Улетали на юг птицы, в норы прятались крикливые суслики и жирные тарбаганы, и даже вольно гуляющие в благодатные тёплые дни по степи волки жались поближе к предгорьям. Там было больше зверя, а значит, и больше надежды выжить в суровые зимние дни.
Ближе к юртам держались люди, и только крайняя нужда выгоняла их из жилищ.
Темучин это сломал.
— Слепа та стрела, — говорил он, — которая долгую зиму лежит в колчане.
И выгнал воинов из тёплых юрт в степь. Поначалу люди ворчали: не видано-де такое и от стариков не слыхано, но по лёгкому морозцу, по хрусткому снежку разогрелись, развеселились и метали стрелы уже с азартом, соревнуясь, друг с другом. Были и такие, что, воткнув одну стрелу в снег, срезали её другой с пятидесяти шагов. Темучин и сам поставил на сугроб стрелу. Яркое её оперение горело огоньком на белом снегу. Хан Тагорил, тоже выехавший в степь по просьбе Темучина, с интересом смотрел, как поднял лук сын Оелун, натянул тетиву и послал стрелу с хищным звоном.
Огонёк на сугробе погас.
— Молодец! — крикнул хан Тагорил с искренним восхищением и разгораясь лицом.
Темучин послал вторую стрелу. Она срубила хворостину на сугробе на палец. Брызнули щепки. Третьей стрелой Темучин подрубил цель по снежную кромку.
— Мерген! — воскликнул хан Тагорил и пожелал сам испытать руку и глаз.
Для хана воткнули стрелу на высоком сугробе.
Тагорил сошёл с коня, взял лук.
Высокий — он немногим уступал ростом Темучину, — в долгополой лисьей шубе с большим чёрным собольим воротником, подчёркивающим проступивший на морозце румянец, хан казался сильным и молодым. Темучину захотелось, чтобы Тагорил непременно попал в цель.
Стрела певуче взвизгнула, и хворостина на сугробе переломилась пополам.
Темучин рывком послал Саврасого вперёд, подскакал к сугробу, не слезая с жеребца, выхватил из снега обломки стрелы и махом подскакал к хану.
Тагорил был доволен. Лицо сияло. Он повертел в пальцах обломки стрелы, сказал:
— А ничего, глаз ещё верен, и рука не ослабела.
И радостно взглянул на Темучина.
В это мгновение в груди его не было ни тени смущения или настороженности.
В тот же вечер, у очага Тагорила, Темучин заговорил о разделении воинов улуса на сотни, пятисотни и тысячи.
Тагорил был весел и, казалось, не придал значения словам сына анды. Сказал только:
— Наверное, это неплохо.
Тогда Темучин начал рассказывать, как он, разделив свою сотню на три отряда, разом напал с трёх сторон на курени тайчиутов.
Тагорил, по-прежнему улыбаясь, невнимательно слушал его, но сидевшие у очага нойоны кереитов перестали жевать мясо и пить архи. На лицах явилась заинтересованность.
Темучин продолжал рассказывать и вдруг спросил Тагорила:
— Так как, хан-отец, ты даёшь на это своё повеление?
Тагорил опустил чашку с архи и с лёгкостью, с которой он вёл разговор до того, сказал:
— Да, да... Это неплохо. — Добавил, уже обращаясь к нойонам: — Вы слушайте его. Он дело говорит.
И тут Темучин увидел, как помрачнели лица нойонов. Подобрались губы, отвердели взгляды. Но слово хана было произнесено. А Темучин знал, что хан-отец от своих слов не отказывается.
Наутро — Тагорил только поднялся — Темучин пришёл в его юрту. Спросил:
— Хан-отец, вчера ты сказал, чтобы по улусу воины были разделены на сотни, пятисотни и тысячи.
И замолчал. Глаза блестели настороженно.
Тагорил, крошивший тонкими сухими пальцами на блюдце белый как снег молодой овечий сыр, отправил в рот добрую щепоть, прожевал неторопливо, сказал:
— Да, да...
Взглянул на Темучина:
— А ты порадовал меня вчера, сильно порадовал.
— Хан-отец, — сказал Темучин, — так я пошлю по куреням гонцов, с тем чтобы повеление твоё было выполнено?
— Посылай, — кивнул Тагорил, — посылай.
Темучин вышел из юрты хана, и его ослепило солнце. Заснеженная степь искрилась и играла в утренних лучах. Воздух был морозен и прозрачен так, что виднелась гривка сухой рыжей полыни на вершине далёкого холма. Её трепал ветер. Темучин вздохнул всей грудью, и у него закружилась голова от радостного ощущения полноты жизни. Темучин понял, что сегодня свершилось огромное дело и он может иметь под рукой самое сильное в степи войско.
Гонцы с повелением хана поскакали по улусу в тот же день.
Темучин добился и ещё одного повеления Тагорила.
Он показал хану тройную связку воинов в лаве конницы, идущей на врага.
В степь вывели два десятка всадников во главе с молодым, смелым и сильным в сече нойоном кереитов Даатаем. Ему должны были противостоять Темучин со своими нукерами Субэдеем и Джелме. Когда Даатаю сказали, что против его двух десятков будут сражаться только трое, он засмеялся.
— Мы собьём их с первого удара, — блеснул глазами и, казалось, с сожалением обвёл взглядом долговязую фигуру Субэдея, как всегда, молча и угрюмо сидевшего на коне, и широко улыбавшегося Джелме. Оборотился со смехом к стоявшему чуть поодаль Темучину: — Возьми ещё десяток воинов. Так будет надёжнее.
Темучин перебросил из руки в руку деревянный меч — участвующим в схватке дали деревянные мечи, — ответил миролюбиво, но не без вызова:
— Не обнажай кинжал, чтобы убить комара, не говори, что перешёл гору, едва подступив к её подножию.
Воинов развели по разным краям лощины, ровно стелившейся у высокого холма.
На холм поднялся хан Тагорил и нойоны кереитов.
Темучин поплотнее вбил гутулы в стремена, пошевелил плечами, ощущая каждую мышцу, и, наклонившись вперёд, выставил между ушей Саврасого меч. Саврасый тревожно переступил копытами, и Темучин почувствовал, как жеребец телом подался назад, присел на задние ноги, готовясь к прыжку. Темучин покосился на Субэдея, взглянул на Джелме. Напряжение в их лицах сказало: они готовы к схватке. Темучин ощутил исходившую от нукеров силу, закрывающую его с обеих сторон непробиваемыми щитами. Больше ни сейчас, ни позже, вступив в схватку, он на них не взглянул, но исходившая от них сила чувствовалась им с первого до последнего мига схватки.
Тагорил взмахнул рукой.
Кони с места взяли в карьер.
Снег глушил грохот копыт, но степь глухо загудела, как гудит под ударами укутанный в овечьи шкуры барабан, и Темучин увидел катящих на него тёмным комом воинов Даатая. Они приблизились вдруг, сразу. Мгновение назад до них было далеко, а вот уже Темучин различил рвущиеся из ноздрей налетающих коней струйки пара и отчётливо разглядел лицо Даатая. Он шёл на Темучина. И тут что-то необычное произошло в лаве налетающих всадников. Воин, шедший по левую руку от Даатая, вскинулся в седле, словно пытаясь подняться на стременах, его конь ударил крупом в бок жеребца Даатая, и нойон, готовый нанести удар, грудью упал на луку. Темучин с полного плеча обрушил на него меч. Он не успел разглядеть, что это Субэдей тупым деревянным мечом поддел за куяк идущего сбоку от Даатая воина и, разорвав ремни, вскинул над седлом.
Тройная связка Темучина, как острая игла гнилую баранью шкуру, проткнула лаву Даатая.
Темучин пронзительно завизжал и с ходу, так, что полетели из-под копыт Саврасого ошметья снега, развернул жеребца.
Словно единое с ним тело, развернулись нукеры. И связка с тыла пошла бешеным скоком на начавших осаживать коней воинов Даатая. Саврасый грудью сбил замешкавшегося перед ним коня, тот упал, заваливая за собой соседей. И вновь связка Темучина прошла сквозь лаву Даатая. Да лавы уже не было. Воины Даатая рассыпались по лощине. Можно было преследовать их по одному и валить без труда.
Темучин сорвал с бедра аркан. Он мог пощадить Даатая, но не пощадил. Понял: чем разительнее победа, тем скорее он убедит в своей правоте хана Тагорила. Коротко вскинув аркан, Темучин захлестнул за шею неловко поднимавшегося на ноги нойона.
Так, на аркане, он и подвёл его к Тагорилу.
Хан сидел на коне, бросив поводья и уперев руки в бока.
Даатай уже не смеялся, рвал на горле аркан, с ненавистью косился на Темучина.
Хан Тагорил перехватил злой его взгляд, посмотрел на горбившихся в сёдлах нойонов, сказал:
— Да... Старею я... А ты крепнешь... Крепнешь, сын анды...
Отрывистые эти слова звучали по-иному, нежели всё, что с лёгкостью говорил накануне, сидя у очага. Слова падали грузно, рождённые, видать, немалыми раздумьями.
— Тут, — хан опять покосился на нойонов, — нашептали о тебе всякого... Ну да, знать, верно сказано, что камни бросают в дерево, покрытое золотыми плодами... Тройной связке обучить надо всех воинов. Ты проследи за этим и урагша! Урагша, Темучин!
Вздёрнул поводья. Жеребец под ним развернулся, пошёл маховым шагом.
Нойоны смотрели в спину Тагорила. А спина у него была прямая, плечи ровные, и хотя и сказал хан, что стареет, видно было — сила в нём есть. Возражать такому было трудно.
Нойоны тронули коней следом за Тагорилом.
4
Таргутай-Кирилтух сидел у потухающего очага. И не то чтобы в юрте не было аргала или коровьих лепёшек — нет. Всего этого у нойона было в достатке, и бурдюк архи лежал у очага. Протяни руку и налей чашку водки, две, три... Можно было и крикнуть нукера, стоящего у входа в юрту, и он разживил бы огонь и подал чашку. Но Таргутай-Кирилтуху не хотелось ни шевелиться, ни звать кого-либо.
Он следил за лениво выползающими из-под углей струйками дыма, и мысли его текли так же вяло, как эти струйки. Сгоревший аргал не мог дать жара, который бы вскинул над очагом яркое пламя и вздыбил белый хвост дыма. Прогорели ветки. Всё прошло.
Хан Таргутай-Кирилтух вспоминал, как его войско вышло в предгорья, как потеряли они следы Темучина. Вспоминал первый снег и трудное возвращение к своим куреням. Когда он привёл коня к разграбленной юрте, то понял: конец.
Сын Оелун и Есугей-багатура победил его, даже не встретившись в открытом сражении.
Таргутай-Кирилтух думал, что он проиграл Темучину не тогда, когда вывел тридцатитысячное войско в предгорья и потерял следы, но раньше. Наверное, когда набил на шею Темучина кангу. Он вспомнил, как вышел из юрты в окружении нукеров, увидел факелы в их руках, и отчётливо встало в памяти: истоптанная трава и лежащий Темучин, опутанный арканом. И глаза Темучина увиделись. Ах, какие это были глаза...
Таргутай-Кирилтух застонал сквозь зубы и, перемогая себя, наклонился, нацедил архи.
Выпил жадно.
Но водка влилась в него холодной струёй, и не бодря, и не расслабляя. Так пьют после тяжёлого похмелья: в голове звенит, тяжёлая ладонь давит на затылок, и кажется, выпей — и мучения пройдут, лёгкостью нальётся тело и мысли вспорхнут, как это было накануне, во время весёлого пира. Но нет. Всему своё время — веселью, жгучей горечи во рту и скребущей душу тоске.
Чаше водки вчерашний день не вернуть.
Нойон непослушной рукой отёр с подбородка пролитую водку. Мысли потекли дальше.
«Скорее всего, — думал Таргутай-Кирилтух, — я проиграл Темучину раньше. Раньше, когда согнал Оелун из куреня».
И трудные воспоминания медленной волной подняли перед мысленным взором лица нукера Урака, кузнеца Джарчиудая.
«Нукера я зарезал, — думал нойон, — Джарчиудаю разбил лицо гутулом и бросил кузнеца в вонючую яму. А всё зря».
И он вспомнил замкнутые, хмурые лица людей куреня, услышал шёпоты, которые в те дни ползли по степи.
«Да, — решил он, — тогда я и проиграл».
Но мысли пошли дальше, и — словно это было накануне — перед Таргутай-Кирилтухом распахнулась юрта, освещённая ярко горящим пламенем очага, вкруг его сидящие нойоны. Смех услышался и весёлые голоса. Это был день, когда Есугей-багатур собрал их на охоту. Баурчи подавал трепещущую алую печень изюбра. Много было шуток в тот день и забав, но были и слова Есугей-багатура. А говорил Есугей-багатур много раз и ему, и другим нойонам, что время вольных родов в степи прошло и нельзя стоять отдельно друг от друга. И повторял, что гибель это, гибель. Но его никто не слышал. А может, и не слушал, как не слушал он, Таргутай-Кирилтух. Уши не затыкал в разговоре, но в них звучали другие слова, говорённые самим: «В моём курене была и будет только моя воля!»
Очаг догорел вовсе. Над ним уже и дым не струился.
Таргутай-Кирилтух нацедил ещё архи и вылил в горло, не чувствуя ни вкуса водки, ни её запаха.
Откинулся к стенке юрты. Глаза смежились. Казалось, он уснул. Тяжёлое, отёчное лицо было неподвижно. Губы плотно сжаты.
Но Таргутай-Кирилтух не спал.
Пьян он был, был раздавлен случившимся, но соображал яснее и лучше, чем в иные трезвые и радостные минуты. Испытания, выпавшие на его долю, отодвинули в сторону мутившие мысль самодовольство и самонадеянность, чрезмерное честолюбие и жажду власти. Сейчас не перед кем было бахвалиться, выставляя наперёд гордыню, чваниться и пускать пыль в глаза. Во мнении окружавших он упал в самый низ. Дальше падать было некуда. Да и собственное его мнение о себе изменилось. Неудачный поход был для него как скачка в темноте, и в этой скачке с полного хода он ударился о глухую стену, расшибившись, вылетел из седла и грохнулся оземь. Сейчас он лежал разбитый, и если никто не видел на нём синяков, то Таргутай-Кирилтух знал, что весь он — одна боль. В этой боли, какой Таргутай-Кирилтух не ведал никогда, он задавал себе вопросы, которые бы не родились раньше в его голове, и отвечал на них с безжалостной прямотой. И выходило из разговора с самим собой, что прав был Есугей-багатур, а он, Таргутай-Кирилтух, в гордыне лгал себе и людям, упираясь его настояниям. Проиграли все. Погиб от неведомой руки Есугей-багатур, а улус тайчиутов развалился и стоит открытый для любых жадных рук.
А в степи без меча — и об этом хорошо знал Таргутай-Кирилтух — устоять нельзя.
Надо было думать не о табунах кобылиц, отарах овец, жалком скарбе, но о самой жизни племени. В жестоких набегах на ослабевшие племена не секли верхушек, но рубили ослабевшего под корень, освобождая место сильному.
Волк не даёт взаймы зубы другому волку, но грызёт его до смерти, мозжа кости.
Племена в степи были злее волков.
Таргутай-Кирилтух у стены юрты качнулся из стороны в сторону, оперся на руки и, хотя и тяжело, но начал поднимать грузное тело.
Наконец он утвердился на ногах.
Стало приметно, что в нём обнаружилось новое и необычное. Взгляд отвердел, и в лице явилась решительность. Негромко, но властно — чего не слышалось в голосе последнее время — позвал нукера.
Тот вскочил в юрту без промедления.
В этот день Таргутай-Кирилтух разослал нукеров по всем куреням тайчиутов. С каждым гонцом нойон говорил с глазу на глаз и подолгу.
Нукеры ускакали в степь.
Таргутай-Кирилтух позвал баурчи и приказал достать из кладовых лучшее из того, что оставалось, и готовиться к встрече гостей. Баурчи с удивлением взглянул на нойона, но, не сказав и слова возражения, вышел.
Через малое время вокруг юрты нойона запылали костры. Можно было подумать, что в курене готовятся к бою.
Но прошёл день, второй, третий, а званых гостей не видно было в степи.
На зов Таргутай-Кирилтуха не отзывался ни один нойон.
На четвёртый день приехал Даритай-отчегин.
Его встретили далеко от куреня, высланные для того нукеры проводили к ханскому холму.
Даритай-отчегин, опасливо озираясь, слез с коня, пошагал несмело к ханской юрте. Снег скрипел под гутулами. Он увидел подле юрты Таргутай-Кирилтуха костры, висящие над ними котлы, и озабоченное лицо просветлело. Шаг стал твёрже.
У порога юрты гостя встретил нойон. Ступил навстречу.
Пира не было. Был разговор, которого Даритай-отчегин не ждал.
А ещё через несколько дней Таргутай-Кирилтух и Даритай-отчегин с полсотней нукеров отправились в земли кереитов к Темучину.
Это было такой неожиданностью, что курень притих в тревожном ожидании. Даже собаки у юрт взлаивали с осторожностью, и в этом лае слышалось: чего брехать, лучше помолчать, отойти в сторону, прилечь незаметно, укрыть голову хвостом, а то как бы по ней не рубанули, да ещё и до смерти.
5
Перед отъездом Таргутай-Кирилтуха в юрту к нему пришёл старик Курундай. Давно его не видели в курене, а вот на тебе — объявился. Несмело отодвинул полог, вошёл в юрту, стал у порога.
Таргутай-Кирилтух с удивлением взглянул на него.
— Нойон, — сказал старик, щурясь на огонь очага, — в степи неспокойно. Всякое может случиться. Я провожу тебя к кереитам тайными тропами.
Закашлял в кулак.
Таргутай-Кирилтух смотрел на старика и думал, что всё так и есть, как он говорит: и в степи неспокойно, и полсотни нукеров, что он брал с собой, — невеликая защита.
Курундай неловко переминался с ноги на ногу у порога. С гуту лов на войлоки, застилавшие юрту, сползали ошметья талого снега.
— Хорошо, хорошо, — заторопился трусливый Даритай-отчегин, — бережёного Великое небо бережёт.
Согласившись ехать с Таргутай-Кирилтухом к сыну Оелун, он боялся и дороги, да и самой встречи с Темучином. Обещание Курундая провести их тайными тропами обрадовало его.
— Хорошо, хорошо, — повторил он, у очага натягивая на узкие плечи толстую волчью доху.
Таргутай-Кирилтух кивнул Курундаю:
— Ладно.
Известно было, что лучше старого охотника степь не знал никто.
Когда нойоны вышли из юрты, Курундай сидел на крепенькой низкорослой мохноногой лошадёнке.
День был ясный, и, хотя солнце едва поднялось над окоёмом, видно было далеко окрест. У подножия ханского холма над юртами куреня отвесно вздымались белые столбы дымов.
Было безветренно и морозно.
Курундай поддёрнул поводья и вывел свою небойкую лошадёнку во главу отряда.
Вскинул плеть, указал кнутовищем на далёкие холмы.
— Пойдём вот так, снег крепкий, кони пройдут легко.
Путь, указанный им, лежал далеко в стороне от дороги, тёмной полосой уходившей от куреня в степь.
Льдистый наст на снегу и впрямь был твёрд, и кони, не проламывая его, пошли хорошим шагом.
Отряд растянулся длинной пёстрой лентой.
Таргутай-Кирилтух, пряча лицо в высокий воротник, не смотрел на степь. Жеребец под ним привычно и мерно покачивался в шаге, нойон угрелся в седле, и мысли его были далеки и от дороги, и от скакавших бок о бок всадников. Он слышал, как пофыркивала кобылица Даритай-отчегина, шедшая стремя в стремя с его жеребцом, различал голоса нукеров, понукавших коней, но всё это проходило мимо сознания, занятого одним: как он встретится с Темучином? Это и только это занимало его.
То, что на его зов откликнулся один Даритай-отчегин, обескуражило Таргутай-Кирилтуха. При всей отчаянности своего положения в улусе он полагал, что слово его имеет вес, но это оказалось не так. Тогда что же он мог предложить Темучину? Свою повинную голову. А для чего она ему? Было над чем подумать нойону. Мысли были нелёгкими.
Таргутай-Кирилтух глубже и глубже прятал лицо в мех воротника, беспокоясь, как бы скакавший рядом Даритай-отчегин не заметил и тени сомнения. Не хотел он выказывать растерянности. Думал Таргутай-Кирилтух и о том, что другого — кроме покаянной поездки к Темучину — у него нет. Сегодня нойоны не приехали на зов, а завтра одному из них покажется, что этого мало, и кто-то обязательно придёт в курень дограбить оставшееся. Только Темучин мог его защитить. Таргутай-Кирилтух из косматого воротника недружелюбно покосился на Даритай-отчегина.
Тот скакал, бросив поводья. Лицо раскраснелось от жёстко подувавшего по степи злого ветерка и казалось спокойным.
«Хорошо, — думал Таргутай-Кирилтух, — что этот поехал со мной. Всё же не один я объявлюсь у Темучина».
И отвернулся, сгорбился в седле.
Спокойствие, которое прочёл на лице Даритай-отчегина Таргутай-Кирилтух, было внешним. И у этого нойона в душе копилась тревога.
Он согласился ехать с Таргутай-Кирилтухом к Темучину, подумав, что они первыми из нойонов племени тайчиутов поклонятся сыну Оелун, признав его власть, и тем заслужат милость. Однако Даритай-отчегин не знал, что возьмёт верх в душе Темучина: обиды за нанесённые роду страдания или удовлетворит мысль, что два нойона уже признали его власть над собой? Что ляжет на весы более тяжким грузом и какой чаше взлететь вверх, а какой опуститься? От этого зависело их будущее. Беспокойные мысли озаботили нойона, хотя он и не подавал вида.
Кони стали сдерживать шаг, пошли тяжело.
Таргутай-Кирилтух похлопал по шее жеребца, отметил, что тот запотел, и, высвободив лицо из обмерзшего инеем воротника, оглядел степь окрест и не узнал места, по которому они двигались.
Таргутай-Кирилтух привстал на стременах, внимательно вгляделся в степь.
И по одну и по другую руку уходили вдаль однообразные заснеженные увалы и молочно-белое небо. Граница между степью и небом была неразличима. Солнце скрывалось за плотными облаками, сплошь обложившими небо, однако по синим теням у подножий увалов Таргутай-Кирилтух определил, что день на исходе.
Нойон забеспокоился. Закричал:
— Курундай! Курундай!
У рта забился плотный клуб пара, садясь инеем на воротник, на грудь нойона.
Знать, холодало, и очень.
Нукеры, шедшие впереди отряда, остановились, и из-за тёмных на снегу фигур выдвинулся Курундай на заиндевелой лошадке. Не спеша затрусил на крик Таргутай-Кирилтуха.
Подъехал, бросил поводья и обеими руками взялся за лицо, обрывая с бороды сосульки.
Таргутай-Кирилтух подтолкнул вплотную к его лошадёнке жеребца и, глыбой нависая над стариком, пролаял хрипло:
— Ты куда нас завёл?
В голосе была тревога.
— Э-э-э, нойон, — оборвав наконец с бороды лёд, ответил Курундай, — здесь заночевать надо. Завтра, — он повернулся в седле, показал рукой, — вон там, за увалами, пройдём, а дальше прямая дорога к кереитам.
Но что-то в голосе Курундая не понравилось Таргутай-Кирилтуху, и он, вытянув шею, захотел вглядеться в его лицо, заглянуть в глаза старому охотнику, но под низко надвинутым треухом глаз Курундая было не видно.
— Где, где пройдём? — всё же переспросил он.
— Вон там, — и Курундай ещё раз взмахнул рукой, — за увалами. А сейчас, нойон, вели стоянку разбить. Кони устали.
С этой минуты Таргутай-Кирилтух глаз с Курундая не спускал.
Старый охотник испугал нойона.
Нукеры спешились, наломали аргала и с трудом, но разожгли костры. А ветер крепчал, и мороз всё ощутимее давил на плечи. Люди жались к огню.
— Садись здесь, — указал Курундаю место у костра Таргутай-Кирилтух.
Он и сам не понимал, отчего вдруг забеспокоился. Такое, чтобы ночь застала в степи, не раз бывало с ним. Эка невидаль — ночь на снегу. Но тревога, войдя в него, не проходила, и он не сводил глаз со старика. А ветер кружил над степью, кружил, и в свисте его всё явственнее слышалось опасное.
Спал Таргутай-Кирилтух плохо. Он даже не прилёг на расстеленную для него нукерами кошму у костра, а как сел мешком подле огня, так и дремал до утра. Засыпал, утопая головой в высоком воротнике, но тут же просыпался, вздрагивая и выпрастывая лицо из меха, оглядывался.
Курундай лежал, укрывшись с головой шабуром. Его припорошило снегом, но это охотника, видать, не заботило.
Таргутай-Кирилтух прислушивался к шуму ветра в степи и незаметно для себя снова засыпал.
Но ненадолго. Опять, вздрагивая, просыпался и вновь проваливался в тревожное, не дающее отдыха небытие.
Тревога Таргутай-Кирилтуха была не напрасна. Звериным чутьём он чувствовал недоброе, подбиравшееся к нему, но противостоять этому уже не мог.
Курундай лукавил.
Когда в курене стало известно, что Таргутай-Кирилтух собирается с Даритай-отчегином в земли кереитов к Темучину, старый охотник, только что объявившийся в родной юрте, ушёл в степь. Через три дня, проделав путь, который у другого занял бы в два раза больше времени, он прискакал к юрте Темучина. Ноги коня были в крови, лицо Курундая почернело от жёсткого ветра, но он твёрдо вошёл в юрту, сказал:
— Наш природный нойон, Таргутай-Кирилтух и Даритай-отчегин собрались к тебе. Нукеры увязывают чересседельные сумы. Я думаю, что ни Таргутай-Кирилтух, ни Даритай-отчегин тебе не нужны. Волк остаётся волком, если ему и выбили клыки. Я знаю: он раздерёт конское брюхо когтями, но доберётся до сердца.
Так развязался ещё один узел на невидимой нити, связывающей судьбу Темучина и Таргутай-Кирилтуха. А узлов-то много нойон навязал. Но он ещё не знал, что самый злой узел распутывать придётся самому.
Темучин и старый охотник говорили недолго. Курундая накормили, час он проспал в юрте Темучина, ему дали свежего коня, и он не мешкая ускакал в степь.
На третий день, на рассвете, он вошёл в юрту Таргутай-Кирилтуха.
...Ветер взметнулся над степью злым порывом. Таргутай-Кирилтух вскинул голову. Костёр почти погас, но и в неверном свете нойон, холодея, увидел, что под шабуром, под которым, казалось, минуту назад лежал Курундай, — никого нет. Складки грубой ткани опали, лежали мертво, снег заносил шабур. Таргутай-Кирилтух вскочил на ноги, в ярости, в растерянности пинком поддел шабур, отбросил в сторону. Срывая голос, закричал:
— Курундай! Курундай!
Ветер бросил пригоршню снега в лицо, забил рот. Волчья шуба на Таргутай-Кирилтухе распахнулась, полы мели по сугробам. Он ещё раз закричал:
— Курундай! Курундай!
В ответ завыл ветер. И хотя от потухших костров начали подниматься нукеры, Таргутай-Кирилтух понял: «Это всё. Из метельной степи не выбраться».
6
В курене Тагорила готовились к свадьбе. Ещё отцом Темучина Есугей-багатуром для сына была приискана невеста из племени хунгиратов. Это было сильное племя, и Есугей-багатур, связываясь с хунгиратами кровно, считал, что он, а в дальнейшем и Темучин получат мощную поддержку в степи. Но он не дожил до свадьбы, а у его вдовы отнято было всё, что принадлежало Есугей-багатуру, она скрывалась с детьми в степи, и о давнем сговоре забыли.
Ныне всё стало по-иному.
Оелун первая заговорила о свадьбе. По её настоянию к хунгиратам были посланы гонцы с подарками, приличествующими положению невесты и жениха, а вскоре получен и благосклонный ответ.
Невеста — её звали Борте — теперь была в курене Тагорила, и всё было готово для совершения обряда вступления в брак.
У подножия ханского холма на почётном месте была поставлена белая юрта для молодых. У входа в неё разожгли большие костры, а на пороге юрты шаман разложил на белоснежной кошме искусно сшитые из кожи фигурки священных онгонов. Гости — на свадьбу их съехалось немало — окружили юрту кольцом. Впереди гостей стояли родственники жениха и невесты. Этот круг — по древнему поверью — охранял юрту молодых от злых духов. Ростом, складом тела, манерой держаться среди всех выделялся хан Тагорил. На груди у него по случаю торжества был не малый, обычный, но большой серебряный крест на тяжёлой золотой цепи, и, хотя хан был христианином, он, уважая степные обычаи, был первым лицом в обряде. Рядом с ним стояла Оелун. В облике её не было яркой выразительности, присущей хану Тагорилу, но тому, кто вглядывался в её лицо, открывалась отнюдь не меньшая, ежели не большая сила, чем выказывалась в хане. И это было удивительно, так как Оелун рядом с ханом была мала ростом, хрупка узкими и опущенными годами плечами, да и в одежде её не было броских деталей. На Оелун была низенькая чёрная вдовья шапочка, халат глухого серого цвета без рисунка, что подобало носить женщине, потерявшей мужа. Лицо её было изрезано теми глубокими, резкими, словно ножом оставленными морщинами, которые свидетельствуют, что жизнь человека отдана не мелочным страстям, но была преодолением невзгод во имя чётко поставленной цели. Сияющие глаза не были налиты слезливой, старческой мутью, что говорит о разочарованиях на долгом жизненном пути, об утрате желаний и гаснущем сознании, но, напротив, ясны и тверды. И этот неломкий взгляд говорил: она достигла того, к чему стремилась.
Шаман выступил вперёд и единым махом проскользнул по узкому проходу меж двумя кострами. В кругу людей, окружавших юрту, кто-то, не сдержавшись, ахнул. Огонь костров был так высок и бурлив, что проход был виден не всем, и показалось: шаман шагнул в само пламя.
На мгновение стена огня закрыла его от взглядов, но только на мгновение — и снова он стал виден всем за огненными полотнищами.
Проход через огонь — по вере предков — очищал от злого, тёмного, выявляя лучшее, данное Высоким небом, чистое, светлое, без чего шаман не имел права да и не мог совершать священный обряд бракосочетания.
Бывало, что шаманы сгорали в огне, разжигаемом перед юртами вступивших в брак. Тогда говорили: его помыслы были нечисты, и от этого Высокое небо не позволило ему коснуться святого.
Шаман, пройдя через огонь у юрты Темучина и Борте, стоял, гордо выпрямившись, залитый ярким светом.
Теперь должно было свершиться главное.
Через огонь предстояло пройти Темучину и Борте.
Первым шагнул в огонь Темучин и, как полагалось обычаем, протянул невесте через огненную стену конец плети.
Мужчина должен был провести женщину сквозь огонь очищения.
Борте — розоволикая, хрупкая — растерялась. Пламя было так яростно, жар так ощутимо напахивал в лицо, что ей стало страшно.
«Сгорю, — пронеслось в голове, — сгорю, как лист».
И тут она увидела за языками пламени глаза Темучина. В них было такое, что в груди у девушки похолодело и она отчётливо поняла: «За этим человеком пройду не только через огонь, но брошусь в костёр, если он прикажет».
Борте ухватилась за плеть.
Рывком Темучин перебросил её через огонь.
Рука Темучина была столь крепка, что Борте уткнулась ему в грудь, обхватив жениха руками. Вдохнула запах сильного тела, смешанный с запахом костра. И в сознании Борте на долгие годы остались негасимой точкой два этих ощущения — мощной силы и живого огня. И это было ощущением не одной только Борте. От Темучина на каждого веяло несокрушимой силой и запахом огня. Но то были запахи не брачного костра, а пожарищ завоёванных им земель и стран.
Шаман склонился над онгонами, разложенными у порога юрты. Зашептал священные слова.
Толпа гостей придвинулась.
Шаман просил у добрых духов счастья для новобрачных, крепкого, многочисленного потомства, табуны кобылиц и отары овец. И всё воздевал — моля — руки к небу.
Наконец он встал, поднял фигурки онгонов, шагнул через порог и поманил за собой Темучина и Борте. Прежде чем они ступили за порог, шаман воскликнул:
— Объявляю вас мужем и женой!
По обычаю предков, через порог своей юрты они должны были переступить брачной парой.
Над толпой родичей и гостей, обступивших юрту, вскинулись радостные голоса.
Темучин и Борте, взявшись за руки, ступили за порог.
За минуту до этого, в то мгновение, когда Темучин, взяв за руку Борте, испытал обдавшую его горячую нежность, в толпе гостей он увидел старика Курундая. Тот стоял, выставив вперёд бороду и вперив в него упорный взгляд. В глазах этих было много такого, о чём не говорят в праздники.
Окружавшее Темучина — свадебные костры, Борте, многочисленные гости — отодвинулось в сторону.
Жёсткая мысль пронзила его: «Курундай здесь. Значит, Таргутай-Кирилтуха больше нет». Даже в эту минуту он был нацелен на одно, всё на одно и то же. Да по-другому и быть не могло.
Тень набежала на лицо сына Оелун, глаза округлились, и волевая складка резко просеклась меж бровей.
Изменение в лице Темучина увидел хан Тагорил. И, ещё не поняв причины перемены — только что на губах цвела улыбка, — обежал глазами гостей. Увидел — Курундай! И губу закусил. Трое в шумной, веселящейся толпе обменялись взглядами. Громкие, возбуждённые, радостные голоса раздавались вокруг, от котлов, навешанных над кострами, наносило сытными, дразнящими запахами, а эти трое услыхали предсмертные хрипы, и солёным духом крови пахнуло на них.
Как пахнет кровь, в степи знал каждый. Вот оно как в жизни складывается. Всё рядом. Веселье, свадьбы, рождения, смерти. Каждому — своё. То, что муравей запасает на целый год, верблюду хватает лишь на один глоток.
«Земля тайчиутов, — подумал Тагорил, — теперь для Темучина открыта».
С этого он и начал разговор на следующий день.
Свадьба ещё шумела по куреню, но в юрте хана Тагорила было тихо. Потрескивали дрова в очаге, да из-за войлоков юрты доносились приглушённые голоса нукеров. Хан сидел, уперев локти в колени и положив голову на сцепленные в замок руки. Лицо было озабоченно. И Тагорил и Темучин понимали, что как ни удачен был осенний набег на землю тайчиутов, но то был только набег. Темучин с сотней воинов, словно копьё, пробил тайчиутские владения и, избежав сечи, ушёл за пределы тайчиутских земель.
Ныне, с гибелью Таргутай-Кирилтуха, надо было ждать иного.
Это как в зимней охоте на медведя. Охотник выслеживает берлогу, подбирается к ней, вырубает подлиннее слегу и суёт её в продушину, тревожа грозного хозяина леса. И тотчас отскакивает назад.
Всё, что было до этого мига, — только начало борьбы с хозяином. Разбуженный от спячки, он выскочит из логова могучим комом разъярённой плоти, и охотнику надо крепко стоять на ногах.
Поднятый из берлоги хозяин — грозен и страшен.
Тагорилу было ясно, что тайчиуты сейчас — как разбуженный медведь. И даже не разбуженный, а раненый. А такой хозяин — о том знал каждый охотник — ещё опаснее.
Для племени тайчиутов наступило время, когда речь шла о самой жизни.
Тагорил поднял глаза на Темучина.
Следов вчерашнего пира на лице сына Оелун не было. Напротив, Темучин был, как всегда, сосредоточен и, чувствовалось, внутренне собран для немедленного действия.
Тагорил улыбнулся, спросил:
— Как проводила утром молодая хозяйка?
Темучин не ответил улыбкой на улыбку, хотя на миг в его сознании объявилось лицо Борте и её тёплые руки, сомкнувшиеся на его шее. Он сказал о другом:
— Хан, нам не надо менять ничего из задуманного. Мы решили направить удар против меркитов, так и следует оставить.
У Нилхи-Сангуна, сидевшего рядом с отцом, брови поползли кверху.
— Как! — воскликнул он, морща мягкие губы. — Сейчас самое время ударить по тайчиутам!
— Нет, — твёрдо возразил Темучин. — О тайчиутах надо забыть.
В голосе его угадывалось напряжение, но он перемог волнение и много спокойнее спросил:
— Я знаю нойонов своего племени. Пускай они винят друг друга во всём случившемся. Ярятся. Это их только ослабит.
Опустил лицо, переждал мгновение, добавил:
— Это моё родное племя. Хан... Ты поймёшь меня...
Говорил он трудно. Каждое слово, видно было, давалось ему нелегко.
— Таргутай-Кирилтуха больше нет... Он получил своё, и получил по заслугам... Не хочу, чтобы страдал народ тайчиутов. Он не виноват ни в чём.
И ещё раз опустил голову и помолчал. Наконец сказал:
— Не хочу возвращаться на свою землю с мечом в руке. Мы разгромим меркитов, и уверен, что тайчиуты придут к нам с предложением мира.
Повторил:
— Сами придут, а не я притащу их на аркане.
Тагорил, как это бывало с ним в минуты раздумий, взял прут и, вытащив из-за пояса нож, принялся строгать веточку. Острый нож легко входил в древесину, и завитые стружки падали и падали на серую кошму, выстилавшую юрту. Темучин и Нилха-Сангун следили за движением ножа Тагорила, но и тот и другой, зная об этой привычке хана, угадывали, что мысли Тагорила далеки сейчас и от ножа, и от стружек, белой пеной закрывавших кошму.
Хан думал о том, что настоянием Темучина за осень и минувшие две зимы племя кереитов, его воины разделены на сотни, пятисотни, тысячи и тумены[49]. Во главу каждого отряда поставлен нойон, и тумены сведены в тьму[50], которую возглавляет он, хан Тагорил. Такого деления воинов не было в степи, и сейчас, при этой организации, кереиты обрели невиданную силу. Больше того, настоянием Темучина воины были обучены тройной связке в лаве и охвату врага волчьим кольцом при ударе, чего тоже никогда не было. Тагорил выводил тумен в степь и видел, какая это необоримая мощь. С уверенностью можно было сказать, что сегодня в степи кереитам не сможет противостоять ни одно племя.
Перехваченная ножом ветка упала к ногам хана. Он подхватил её, повертел в пальцах, бросил в огонь.
Взглянул на Темучина.
— Я согласен, — сказал, — племя тайчиутов не нужно завоёвывать мечом. Но что нойоны придут сами — сомневаюсь. Однако это дело второе. Поговорим о меркитах.
— Я думал об этом, хан, — ответил Темучин, поднялся, как подброшенный тетивой лука, шагнул к выходу. От его сильных, размашистых движений в юрте стало тесно.
Темучин многим удивлял хана Тагорила, но на этот раз он удивил его более, чем когда-либо.
По приказу Темучина нукеры внесли в юрту широкое полотнище толстой кошмы с насыпанным на неё сухим речным песком.
— Что это? — с недоумением покосился Тагорил.
— Подожди, подожди, хан-отец, — ответил Темучин и приказал нукерам расстелить кошму у очага.
Те выполнили приказ.
Темучин отпустил нукеров и, опустившись на корточки, разровнял песок.
Тагорил, всё так же ничего не понимая, следил за его действиями.
Темучин поднял глаза. В них хан прочёл, что он, Темучин, приглашает его к уже продуманному, многократно взвешенному и даже пережитому сердцем со всеми взлётами в радости и падениями в огорчениях.
— Вот здесь, — Темучин начертил пальцем кружок на утрамбованном ладонями песке, — твой курень, хан-отец. Вот здесь, — палец Темучина прочертил извилистую линию, — границы земель меркитов. Здесь — курень их хана Хаатая.
Тагорил внимательно следил за рукой Темучина.
— Так, понимаю...
— Здесь, — и палец Темучина полетел по песку, — леса, а вот Керулен, здесь горы...
Темучин поднял лицо от кошмы, взгляд упёрся в глухую стену юрты, но хан Тагорил, взглянув в его глаза, понял, что перед взором сына Оелун сейчас не серая кошма стены, а распахнутые дали степи.
— Я прошёл эти земли, хан-отец, — сказал Темучин, — когда скакал к тебе, только-только освободившись от канги.
Он опять склонился над кошмой с песком.
— Нам надо, — сказал Темучин, и палец его прочертил две сходящиеся в конце линии, — пройти двумя туменами вот этими путями и охватить с двух сторон курень Хаатая. Если мы пойдём так, то до момента, когда наши воины выйдут к куреню, их не увидят ни одни глаза в степи. А если увидят — то и это неплохо. И вот почему.
На лице Тагорила появился живой интерес. Он ближе придвинулся к кошме и, вглядываясь в начертанные Темучином линии, спросил:
— Это Керулен? — Коснулся пальцами песка. — Это леса?
— Да, — подтвердил Темучин.
Лицо хана оживилось. И он не то с изумлением, не то с восторгом воскликнул:
— Всё похоже! Всё так, я бывал в этих местах. Похоже... Точно, похоже... Вот здесь, говоришь, курень Хаатая?
— Здесь, — показал Темучин.
— Интересно, — покрутил головой Тагорил. Спросил: — Кто тебя научил этой штуке?
— Да кто меня учил, — ответил с неопределённостью Темучин. Лицо его смягчилось. — Жили мы, как ты знаешь, на берегу ручья, и с матерью, вспоминая наш курень, часто на берегу, на песке, чертили — где стояла юрта Есугей-багатура, какие дороги к куреню ведут. Да мало ли что вспоминалось тогда... Это, — он показал рукой на груду песка на кошме, — оттуда, с ручья.
Лицо хана посерьёзнело, он взялся пальцами за подбородок, взглянул на Темучина:
— Ну, с ручья так с ручья, а штука добрая. Так как, ты говоришь, провести тумены?
Темучин показал.
— Ага-а-а, — протянул хан, — а кто их поведёт?
— Ты, хан-отец.
— Нет, — качнул головой Тагорил, — я стар.
— Тогда, — твёрдо сказал Темучин, — один тумен поведу я, другой Субэдей.
— Субэдей? — удивился Нилха-Сангун, ухватив себя за косицу над ухом. — Сын кузнеца?
— Да, сын кузнеца, — подтвердил Темучин, — но у нас нет сына нойона, у которого был бы такой же зоркий глаз, как у Субэдея, и такая же твёрдая рука.
— Хм, — хмыкнул хан Тагорил, — а не боишься вызвать гнев нойонов? Многим такое не понравится.
— То, что не понравится, знаю, — ответил Темучин, — но знаю и то, что на Субэдея можно положиться в сече, а это — главное.
Темучин говорил с такой уверенностью, что Тагорил понял — о Субэдее сын Оелун подумал заранее.
«Молодость, молодость, сила, — прошло у него в голове, — молодости на всё хватает: и на то, чтобы обдумать слова, и на то, чтобы претворить их в жизнь. Так и должно быть. Сын Оелун заглядывает далеко, ну да у молодых дорога не имеет конца... Всё правильно...»
— Субэдей, — произнёс хан раздумчиво, — Субэдей... Ну, что ж... Малого коня хвали, говорили старики, большого запрягай. Я видел его в седле и видел во главе воинов. Такого коня надо запрягать.
Сказал как точку поставил. Но разговор не кончился. Было оговорено, что тумены под водительством Темучина и Субэдея ударят по меркитам ещё до того, как степь очистится от снега.
— Сейчас в курене Хаатая нас никто не ждёт, — сказал Темучин, — мы войдём в земли меркитов, как нож в растопленный жир.
На том и порешили.