"Желаний своевольный рой". Эротическая литература на французском языке. XV-XXI вв. — страница 5 из 8

Борис Виан. Свобода

Борис Виан [Boris Vian; 1920–1959] — культовая фигура во французской литературе и в истории французского джаза, известный попиратель норм, скандально прославившийся своей пародией на американский «черный» роман «Я приду плюнуть на ваши могилы», подписанной псевдонимом Вернон Салливан и в конечном счете стоившей ему жизни. Кроме всемирно известных романов, пьес, новелл и т. д. является автором серии эротических рассказов (все они уже были опубликованы по-русски) и сотни виртуозных порнографических сонетов. Лекция «О пользе эротической литературы», прочитанная Вианом 14 июня 1948 года в парижском клубе «Сен-Жам», стала защитным словом писателя в ответ на преследования и обвинения в попрании нравственных устоев.

Перевод Марии Аннинской. Перевод публикуемых статьи и стихотворения выполнен по изданию «В. Vian. Ecrits pornographiques» [Christian Bourgois, 1980].

Это недатированное стихотворение Б. Виана является пародией на одноименное стихотворение Поля Элюара, написанное в 1941 году и первоначально посвященное его возлюбленной, а впоследствии жене. Но в годы войны это бесконечно длинное и очень эротичное стихотворение получило иное звучание, поскольку автор поставил последним словом не «любимая», а «Свобода». Виан вернул идею П. Элюара в ее первоначальное русло.

СВОБОДА

На стенах твоего дома

На пороге его, на дверях

На расстроенном пианино

Имя пишу твое

На первой ступени лестницы

На второй ступени и прочих

На дверях твоей спальни

Имя пишу твое

На засаленных занавесках

На ядовитых обоях

На потухшем камине

Имя пишу твое

На продавленном матрасе

На простынях и подушках

На смятом постельном белье

Имя пишу твое

На твоем напряженном лице

На задранном вверх подбородке

На острых твоих грудях

Имя пишу твое

На гладком твоем животе

На раздвинутых врознь коленях

На лепестках твоей розы

Имя пишу твое

Я пришел среди ночи

Чтобы тебя познать

Чтобы назвать твое имя

И написать его —

Спермой.

Жорж Брассенс. Моя душечка. Песня

Жорж Брассенс [Georges Brassens; 1921–1981] — поэт с незаконченным средним образованием, самостоятельно постигавший отечественную словесность и, главное, любимых поэтов (Вийона, Верлена, Бодлера, Валери, Маларме… иные их стихи он положил на музыку), ставший символом французской поэтической песни 50–80-х годов. Для него не было тем допустимых и недопустимых. Необыкновенно одаренный выходец из народа позволял себе все, что рисовало его мятежное воображение, сдабривая сюжеты смачным галльским юмором. А поскольку французы с готовностью принимают то, что талантливо, не оглядываясь на нравственность, то даже «неприличные» песни Брассенса вошли в анналы озвученной поэзии. Публикуемая нами песня — еще далеко не самое «эротическое» произведение Брассенса.

Перевод Марка Фрейдкина. Перевод выполнен по изданию «G. Brassens. Poèmes et chansons» [Éditions Musicales 57, 1973].

МОЯ ДУШЕЧКА

Я хожу сам не свой, я ночами не сплю,

Я готов хоть сейчас головою в петлю.

Бытия мне открылся звериный оскал —

Я вчера свою птичку под мужем застал.

Припев:

Моя душечка —

проблядушечка!

Наш галантный роман протекал на ура,

Но отныне все кончено, ибо вчера

Я застал их в кустах, и поверьте мне, что

Было архибезнравственным зрелище то.

Описать свои чувства сумею едва ль:

Как могла покуситься развратная тварь

На святая святых — на любовника честь

И высокую страсть до интрижки низвесть!

Так меня ослепил этой страсти порыв,

Что не смог я заметить, как с некой поры в

Наших актах не стало былого огня,

Да и дети пошли у нее не в меня.

Припев:

Моя душечка —

проблядушечка!

А теперь, чтобы в воду упрятать концы

И впридачу подсыпать на рану сольцы,

Эта шлюха с улыбкой твердит нам двоим,

Мол, не тот рогоносец, кто кажется им.

Я застал их вдвоем (пусть Господь им зачтет!)

При попытке свой брак подновить за мой счет.

Я застал вероломную вставшей в партер

При попытке по кругу пустить адюльтер!

11

«Но черт сидит в тебе с изнанки» (Поль Верлен)

Паскаль Лене. А ничего и не было. Рассказ

Паскаль Лене [Pascal Lainé; р. 1942] — автор более двух десятков романов и нескольких театральных пьес, лауреат премий Медичи [1971] и Гонкуровской [1974]. Романы «Кружевница» [ «La Dentellière», 1974], «Прощальный ужин» [ «Le Diner d’adieu», 1984], «Неуловимая» [ «L'Incertaine», 1993), «Обнаженная Анаис»[ «Anaïs Nue», 1999] и «Начало конца» [ «Derniers jours avant fermeture», 2001] выходили на русском языке. Эротика никогда не была для Лене отдельной темой. Рассказ «А ничего и не было» — в некотором смысле попытка литературного хулиганства, заявленная позиция неприятия «сексуальной корректности». Но за скандальной концовкой прочитывается боль художника, сознающего невозможность «достучаться» до современников, боль человека эпохи постмодерна, обреченного на метафизическое одиночество.

Перевод Елены Головиной. Перевод рассказа выполнен по изданию «P. Lainé. Il ne s ’est rien passé» [Paris: Fayard, 1998].

А ничего и не было

I

Кофеварка выплюнула последнюю струйку пара. Чашки, ложки, сахар? Ничего не забыл? Я потащил все это в гостиную.

Дама бросила свою большую сумку возле журнального столика, но шубу так и не сняла. Она стояла возле балконной двери и смотрела на улицу. Что она там углядела? Дом напротив?

Я поставил поднос на стол. Дама вернулась от окна, довольная увиденным. Каштанами на бульваре? Автобусной остановкой под новым козырьком? Поди догадайся.

Я помог ей снять шубу. Меха в разгар апреля! По-моему, она последние два месяца только и ждала, чтобы кто-нибудь избавил ее от этого кролика!

Не угодно ли присесть? Или желаете еще посмотреть в окошко? Нет! Она явно заколебалась, выбирая из двух кресел. Чтобы положить конец ее сомнениям, я указал ей на то, что справа — или слева, если от нее, но какая разница? И она села. Вы удобно устроились? Похоже, она из тех, кому надо указывать каждый шаг.

Да, спасибо, один кусочек сахару. Кофе не слишком крепкий? В Бельгии такой крепкий не варят. «Сегодня утром в Брюсселе валил снег. Представляете? Снег в середине апреля!» Я мгновенно понял и про шубу, и про пристальное изучение неба за окном. Люблю все понимать. Испытываю в том настоятельную потребность.

Она извлекла из сумки массивный магнитофон и водрузила на стол. Еще центнер, и понадобилась бы лебедка, чтобы его поднять. Я предусмотрительно отодвинул в сторону кофейник и сахарницу.

Новые раскопки в недрах безразмерной сумки — ее рука ухнула в нее по локоть, — и я стал свидетелем извлечения электрического шнура, относящегося, по всей видимости, к эре мезозоя. Чтобы освободить розетку, я выдернул из сети вилку торшера. Должно получиться. Но нет! Что-то зазвякало, что-то заскрипело, что-то свистнуло, но эта штуковина, судя по всему, включаться не желала.

Следующие минуты опустим. Пробки в электрощите выдержали, и в конце концов агрегат заработал.

Дама приготовила вопросы. Записала она их на оборотной стороне конверта со своим именем. Кстати, как ее звали? Мариза? Мариза, а дальше? Когда накануне вечером она звонила мне из Брюсселя, то по буквам продиктовала свою фамилию, но я ее не записал; четверть часа назад, уже вытирая ноги о мой половик, она назвалась еще раз, но я не расслышал. Я вообще плохо запоминаю имена. Помню только их самих. Я имею в виду людей. Это, конечно, недостаток. Ладно. Будем звать ее Мариза Такая-то, эту самую Маризу.

Мариза Такая-то, из Брюсселя, сотрудница литературного журнала, специально приехала из Бельгии, чтобы взять у меня интервью по поводу моего нового романа и прославить меня в Валлонии. Навскидку лет ей столько же, сколько ее магнитофону, то есть в районе сорока, что, в сущности, не так уж страшно. Кстати, она вовсе не уродина. Хотя… красавицей ее тоже не назовешь. В общем, все зависит от настроения. От моего настроения, разумеется.

Если честно, помимо кроличьей шубы ничего запоминающегося в ней не было; ни в каком смысле. Рост средний, возраст средний, волосы не то полудлинные, не то полукороткие — кому как нравится. Да, вот такая она и была, эта Мариза, — кому как нравится.

— Не могли бы вы повторить свой вопрос?

Она повторила. Я снова ничего не понял — а ведь я так люблю все понимать. Но, видно, мне на роду написано терпеть лишения.

Порывшись на своем складе готовых ответов, я выбрал самую ходовую модель. Похоже, она ее устроила. Ну вот и славненько! Следующий вопрос?

— Каким вы видите свое место, — начала она, — в течениях, которые, в тенденциях, которые… в движениях, которые?..

— Мадам, сегодня зверский холод, и я убил шесть волков! — бодро отозвался я и посмотрел на нее, — врубится или нет?

Магнитофон писал, Мариза — тоже. Даже глазом не моргнула. Ничего не скажешь, сильна!

Поняла ли она, что я — ха-ха! — пошутил? Да? Нет? He-а, не поняла. Третий вопрос, четвертый вопрос — без тени улыбки. Главное, что «эта штуковина включилась», а остальное неважно: Мариза составляла единое целое со своим магнитофоном. «Включились» обе машины одновременно, и обе заработали с равным хладнокровием.

«Машинально!» Вот, я нашел-таки нужное слово. Думаю, оно лучше всего передает сродство Маризы с ее агрегатом, соединившее их надежнее любого электрокабеля. Она и на стол-то его шваркнула, как будто якорь бросила. Прибыла, значит, в порт назначения.

Ах, Мариза, Мариза! Твои шестеренки вращаются, показывая часы с минутами, но понятия не имеют о том, что такое время. Нет, не зря я заподозрил в тебе робота! Робот Мариза!

И этот равнодушно-безучастный вид! Сколько живу, такого не видывал. Чтобы до такой степени! Вопросы следуют один за другим с неотвратимостью программы, заданной раз и навсегда: замачивание, слив, стирка, полоскание, отжим… Меня крутят в барабане, и к горлу подступает тошнота. Длинный цикл. Ну да, это и есть интервью. Берут писателя, естественно не больно-то чистого, берут произведение в подозрительных пятнах и отмывают добела. Ни один автор не способен даже в малой мере осознать значения того, о чем он пишет. Хорошо, что есть журналисты — из Валлонии и других мест! Вы полагаете, уважаемый, что вами двигало вдохновение? Что ваш опус тонок? Глубок? А теперь посмотрите, что осталось от ваших бездн и головокружительных взлетов!

Она сама не в состоянии разобрать, что там накорябала своей куриной лапой, и подносит конверт ближе, почти к самому правому глазу. Да она же близорукая! Как я раньше не заметил? В непосредственной близости от собственного носа для нее начинается неведомая земля, первые шаги на Луне, неразрешимая загадка возникновения Вселенной.

А очки почему не носит? Наверное, таких сильных просто не существует. А может, кокетничает. Или сделала для себя сознательный выбор в пользу одиночества и покоя в расплывающемся, мягко очерченном мире без шероховатостей и колючек?

Чтобы убедиться, что я не ошибся, я взял и показал ей язык. Так и есть: внешняя мерзость ее не касается. Больше того: ей неведомы сомнения метафизического порядка, ибо, если вдуматься, что такое моя гримаса как не иллюстрация паскудства нашего мира?

— Раньше вас знали как писателя острой социальной направленности, особенно зоркого к…

Да ну? Меня знали? Да кто ж может познать ближнего своего? Впрочем, ведь ради этого и пишутся книги. Ради единственного удовольствия — усугубить путаницу. Литературное произведение, мадам, это квинтэссенция непонимания. Явление того же порядка, что и мелкие бытовые неурядицы, но доведенные до абсурда. А почему бы и нет? Вам ведь тоже знакомо удовольствие говорить, ради того чтобы говорить! Счастье барахтаться в прописных истинах!

Нет, ничего подобного я ей не сказал — из уважения к старому магнитофону. Бедняга, с каждым оборотом бобины он издавал жуткий скрип. Мужайся, дружище! Ты, как трудяга-ос-лик, добываешь из колодца посреди пустыни прохладную воду умствований. Твоими усилиями эта засушливая местность вся покроется цветами. Когда-нибудь.

Интересно, о чем она думает, наша Мариза? Мне вдруг пришло в голову, что она думает о своей дочери. Почему? Да просто потому, что мне так показалось. Наверняка у нее есть дочь одиннадцати лет. Она воспитывает ее одна, но воспитывает хорошо. Малышка очень худенькая, да, точно, и косоглазая. Почему косоглазая? Ну, хотя бы потому, что должна хоть чем-то отличаться от матери! И вообще, что вы ко мне привязались со своими почему да почему? Художник я или кто? Как чувствую, так и говорю. И хватит с вас.

Итак, она думает о дочери. О Валери. Красивое имя Валери, не так ли? У Валери жуткая аллергия на шоколад и клубнику. В духовке старой плиты у Валери живут два кролика. Вам этого мало? Нужны еще подробности? Ну хорошо. Когда Валери была маленькая, она обожала кататься в тележке по супермаркету. Мариза возила ее по длинным проходам, с обеих сторон заставленным вкусными и полезными вещами. Да уж, Валери немало повидала на своем веку, глядя правым глазом. И левым тоже. Иногда, торопясь к кассе, Мариза забывала тележку с ребенком, зато как было здорово встретиться вечером в полицейском участке!

— Что вы думаете о недавнем заявлении Икс по поводу резкого роста лапландского фундаментализма?

— Мир огромен, но наша жизнь коротка, не так ли?

Похоже, Мариза этого так и не осознала. Во всяком случае, ее вопросы продолжают сыпаться один за другим. Тем хуже для нее! Пусть бедный ослик и дальше тянет воду из колодца. Лично я не верю в то, что пустыня может превратиться в цветущий сад, но ведь я могу и ошибаться, правда?

А пока я смотрю на Маризу. Глаз с нее не свожу. <…>

— Что последние тридцать лет заставляет вас писать? — спрашивает она.

Знакомый вопрос! В конце концов они все его задают. Ну да, я пишу! Разумеется, пишу! Я вот сижу на диване, так? А вы — в кресле! В том кресле, что справа, если быть точным. Должен ли я излагать вам причину этого? А причина-то одна. Да, дорогая моя мадам, одна-единственная…

Она пожирает меня округлившимися от любопытства глазами. «И в чем причина?» Ух ты, сейчас ей наконец все объяснят. Слезы радости. Робот Мариза приближается к цели.

Я делаю глубокий вдох. Потому что то, о чем я сейчас буду говорить, это вам не абы что. Мы тут не о погоде рассуждаем, уважаемая. Держитесь! Сосредоточились! Из моих уст готовы вырваться огненные слова, ослепительная истина, которая уничтожит остатки ваших диоптрий, а может, даже спалит вам мозг. Внимание!

— Все сущее, все, что было, есть и будет до скончания веков, есть результат недоразумения.

От этих моих слов Мариза вздрогнула и вцепилась в подлокотники кресла. Она немножко испугалась, но по ее глазам я понял, что ей хочется услышать продолжение.

— Вы, я, все, что находится в этой комнате, и каштаны на бульваре, и все мироздание, вплоть до рубежей самых отдаленных галактик, — все это возникло в краткий миг случайного сбоя в вечном и совершенном существовании великого Ничто.

— Как, простите? — залопотала она, как будто испугавшись, нет ли в случившейся катастрофе ее доли вины.

— Вы тут ни при чем, — поспешил я ее успокоить. — Да и на великое Ничто обижаться не приходится — оно к моменту великого события было уже старенькое: хорошо за сотню лет, представляете? Так что никто не несет ответственности за микросекунду недержания, за нелепое расслабление сфинктеров небытия, которое физики называют Большим взрывом и из которого вышло все сущее: вы, я, магнитофон и все прочее. И поделать тут ничего нельзя.

II

Прошел час. Вопросы беспощадной Маризы не иссякали. Я и вообразить себе не мог, что на одном конверте помещается столько глупостей. Лично я, когда записываю свои, извожу бумагу дюжинами пачек. Будь я поскромнее, клянусь, взял бы с Маризы пример!

Но, вообще-то, история затянулась. Кофе в стеклянной кофеварке, как и в чашках, давно остыл. Таков закон природы: мы явились из небытия лишь для того, чтобы вернуться к холоду абсолютного нуля, и я с каждым днем все больше убеждаюсь, что мы от него уже не так далеко. Не дрейфь, ребята!

Но мои чувства не сводятся к ожиданию неизбежного, отнюдь. Меня трясет от скуки перед Маризой и ее магнитофоном. Нет, с этим надо кончать.

Увы, я принадлежу к числу людей, не умеющих обрывать разговор без соблюдения формальных приличий. Может, соврать, как делают все? Сослаться на важную встречу, на статью, которую надо сдать вечером, на поезд в 16.43, enJe на что-нибудь?

Не пойдет. Развязка этой истории должна быть гармоничной, выдержанной в едином с завязкой стиле. Но всем моим идеям явно не хватает нелепости, той трудно определимой несообразности, которая волнами исходит от Маризы Робота и той дурацкой ситуации, в которую я оказался вовлечен. В которой погряз по самую шею! Я так же несуразен, как она! Нелеп и несуразен!

Я мучительно размышляю. Маленький серый ослик обреченно наматывает круги по извилинам моего мозга. Все наши действия согласуются между собой, как слова в предложении, а вся наша свобода — не более чем синтаксическая ошибка. Мы тратим жизнь на поиск правильных склонений и спряжений, а в результате: сами себя заковываем в цепи.

Я не спускаю глаз с Маризы, которая, низко опустив к конверту лицо, с добросовестностью ученого, исследующего под микроскопом бактериальный посев, изучает собственный почерк. Нет таких слов, чтобы выразить ее бесцветность, полное отсутствие грации и воображения, ее спокойную отстраненность от трепета жизни. Она являет собой существование в его самой грубой и примитивной форме, существование, утопленное в не поддающемся осмыслению абсолюте здесь и сейчас. Вот оно. Понял. Весь последний час я в буквальном смысле слова подавлен, как выразился бы философ, чистым проявлением этого абсолютно странного создания, о котором наверняка можно сказать лишь одно: оно существует! Значит, у меня только один выход. Иного не дано.

III

Да, господа присяжные заседатели, я целиком и полностью признаю свою вину. Тому, что воспоследовало, нет смягчающих обстоятельств. Но на чем мы остановились? Позвольте напомнить вам об обстановке. Гостиная с балконом, выходящим на улицу, засаженную каштанами. Впрочем, бог с ними, с каштанами, они не представляют для нас никакого интереса. Известно также, что стену напротив балконной двери занимают диван, журнальный столик и два кресла. Но это тоже не важно. Другое дело — массивный магнитофон. Мужчина и женщина сидят по обе стороны громоздкого аппарата и что-то ему рассказывают. При желании можно счесть эту мизансцену эскизом к анекдотической ситуации, в которой я оказался и из которой, как вы уже поняли, мучительно искал выход.

Вы полагаете, что я отвлекаюсь по пустякам? Ну, знаете, посмотрел бы я на вас, будь вы на моем месте! Скуку просто так не опишешь. Ее надо почувствовать. Вот я и стараюсь, чтобы вам тоже стало смертельно скучно, уж извините. Иначе мы с вами никогда не вырвемся за рамки абстракций, за рамки «виртуального». Я с вами предельно честен! Я не из тех, кто жаждет понравиться любой ценой. Итак, подытожим (в последний раз): кресло, диван, журнальный столик, магнитофон, Мариза Робот и я, причем я все глубже погружаюсь в трагическое ощущение обезличенности, главным признаком которого остается робот Мариза.

Обезличка и нелепица! Несуразность! Существующая ровно в той мере, в какой могла бы и не существовать! Как, скажите на милость, исправить Маризу, притерпеться к ее присутствию, смягчить его, что ли, как, например, уменьшают интенсивность освещения? Как сообщить происходящему хоть малую толику смысла? Неужели это невозможно?

Невозможно. Единственный выход — стереть ее, перечеркнуть жирной чертой. Таким образом, вся эта история может иметь лишь одну развязку — окончательное и бесповоротное устранение Маризы Робота. В тот самый миг я понял, нутром ощутил ту жуткую решимость, какую испытывает серийный убийца, нападая на жертву. Им движет не желание — о нет, ничего подобного. Скорее его толкает вперед интуитивное, внезапно вспыхнувшее осознание необходимости, бороться с которым он бессилен и которое стоит неизмеримо выше всяких соображений морали и законности. Оно завладевает им целиком, оно непобедимо, поскольку полностью иррационально. Нечто подобное испытывают святые, способные воспарить над землей, и провидцы, слышащие «призыв Господа».

Что до меня, то я, хоть и не воспарил, но на ноги поднялся. Причем резко. Мариза Робот по-прежнему ласкала кончик носа конвертом, очевидно, в поисках нового вопроса, и явно не последнего. Если только я не…

Я обошел вокруг журнального столика. Мариза ничего не заметила. Как я был спокоен! Она, впрочем, тоже. Я двигался очень медленно. А куда мне было спешить? Я перестал быть существом из плоти и крови и превратился в автомат, управляемый часовым механизмом судьбы. Я не чувствовал ничего — ни волнения, ни сомнений. Просто приближался к ней, как секундная стрелка на моем циферблате. И сел на подлокотник ее кресла.

Мариза Робот отодвинула от лица конверт с вопросами и посмотрела на меня. Двумя глазами сразу и с близкого расстояния, так что кое-что она увидела. До нее вдруг дошло, что нахал, прижавшийся бедром к ее плечу, — это я. Кажется, она удивилась. Ну надо же!

— Что вы делаете? — спросила она меня, несмотря ни на что, очень вежливо.

— Показываю время, — ответил ей сумасшедший. — Я та стрелка, что отмечает проходящие секунды.

Затем я наклонился к магнитофону, нажал клавишу «стоп» и, выпрямляясь, скользнул на колени Маризе.

— Что вы делаете? — опять спросила она.

Ее сейчас поимеют, а она прикидывается, что ничего не понимает и продолжает задавать вопросы! Интересно, какой ответ она надеется получить?

Псих раздавил ей губы поцелуем, способным на счет раз ниспровергнуть все нравственные основы нашего паршивого общества. Если Мариза все еще желает брать у меня интервью, пусть теперь делает это мысленно: уже неплохо. Хочет она того или нет, но ей, как и мне, придется покориться связавшей нас судьбе!

Господа присяжные! Теперь я должен рассказать, как была одета жертва. Вы об этом еще не думали? Я, признаюсь, тоже. Но поскольку речь идет об обстоятельствах дела, эта информация должна фигурировать в материалах следствия. Позвольте попутно высказать одно соображение общего характера. Все женщины любят, когда им делают комплименты по поводу их одежды, прически, лица и так далее. Однако, только раздевая их, мы обращаем внимание на то, как они одеты (да или нет?), замечаем отдельные детали туалета и прочие безделушки, призванные подчеркнуть их привлекательность. Если угодно, я могу сформулировать эту свою мысль в виде афоризма, который мне самому представляется очень удачным: «Только в процессе расстегивания мы учимся отличать пуговицу от петли». Итак, по достоинству оценить, во что одета женщина, можно лишь в процессе ее раздевания. И женщины хотят, чтобы их раздевали! Это касается любой женщины, включая робота Маризу!

Однако все по порядку. Так ведь положено. И раз уж я в первую очередь набросился на блузку, с нее и начнем. Блузка была из искусственного шелка. Цвета шелка-сырца. Со слегка присобранными рукавами. Под мышками — небольшие влажные полукружья. Шесть перламутровых пуговиц, плюс две на манжетах. Под блузкой — кружевной бюстгальтер на косточках. Телесного цвета. Размер приличный. Я бы даже сказал, большой размер.

Срываем указанный бюстгальтер, застегнутый на спине на крючки, которые поддаются довольно легко. Выпущенные на свободу, ее груди двумя разделенными языками лавы щедро изливаются на торс. Нет, это не подростковая грудь, чего и следовало ожидать.

Соски окружены широкими темными кругами. Под правой грудью красуется крупная родинка — словно третий сосок. Разумеется, столь оригинальная деталь говорит в пользу Маризы, которая с этой точки зрения предстает не такой «обезличенной», какой я, сгоряча, ее счел.

Но отвлечемся на миг от анатомического изучения тела жертвы, поскольку при всей своей объективности и полноте оно ни в коей мере не утолит нашего голода. Любое описание сводится либо к анализу, либо к рассказу. Оно либо подразумевает движение, либо пригвождает запечатлеваемых людей к месту в полной неподвижности, как на моментальной фотографии. Например, женщина, чью грудь я вам только что продемонстрировал, могла бы с тем же успехом быть трупом на столе патологоанатома. Вот она, перед нами, готовая утолить нашу любознательность, однако благодаря моему описанию совершенно инертная: то ли спит, то ли померла. Впрочем, заверяю вас, операция прошла без всякой анестезии, а пациентка продемонстрировала большую жизненную силу.

Настолько большую, что кресло опрокинулось на спинку, скинув туда же обоих тесно прижатых друг к другу борцов.

Естественно, Мариза хотела подняться, но я не дал ей и шевельнуться, удерживая в положении на четвереньках. Позиция, в которой мы застыли, вызывала в памяти образ игроков в регби: свисающие женские груди напоминали пару овальных мячей. (Метафора не совсем точна, поскольку оба мяча я сжимал руками, что запрещено правилами.)

На жертве была прямая фланелевая юбка орехового цвета, ни короткая, ни длинная. Но мы уже знаем, что сущность личности мадам Робот в том и состоит, что она вся такая — ни два ни полтора. Я выпустил бюст своего противника, чтобы ухватиться за металлический язычок застежки-молнии. Навсегда останется загадкой, что означало движение, — не сказать, чтобы очень грациозное, — которое изобразила Мариза, колыхнув задницей: то ли отчаянную попытку сопротивления, то ли неловкое поползновение облегчить мне задачу. Как бы там ни было, юбка сама собой соскользнула ей на бедра и упала еще ниже, бесформенной тряпкой опутав колени.

После чего миру явилась пара ягодиц такой белизны, а главное, таких размеров, что на ум пришел образ Гималаев. Какое величественное воплощение мечты о бесконечности! О Мариза! Истинная масса Вселенной измеряется твоей жопой! Твоя задница послужила Господу Богу источником материи, из которой Он сотворил звезды. И у Него еще осталось! Трусы во время потасовки попытались спрятаться в укромном месте, что вполне объяснимо, и нашли себе убежище — ну, ясное дело, где же еще? — в борозде между ягодицами. И были те трусы из шелкового атласа и тонкого кружева. Ах, Мариза, Мариза! И это все, на что ты рассчитывала, надеясь защитить свое целомудрие?

Но отныне рассчитывать тебе не на кого и не на что. Разве что на снисходительность Предвечного, который простит нам обоим то, что сейчас случится и чего ты, прерывисто дыша, ждешь, уже смирившись с неминуемой жертвой.

Смирившись, но при этом твердо опираясь на ладони, коленки и — для устойчивости — на кончики сосков, которыми ты ощущаешь нежную щекотку завитков ковра. Твое дело труба, милая моя, сама видишь, даже неодушевленные предметы на моей стороне и оказывают всяческое содействие в удовлетворении моих желаний. Ну ладно, ладно, чулки я тебе оставлю. Спросишь у них потом, когда будешь в энный раз натягивать их на щиколотки, что такого интересненького они видали.

Ну наконец-то! Как радуга, озаряющая небесную лазурь после грозы, вот ты передо мной, подлинная Мариза! Во всем блеске своей всегдашней безликости, покорная судьбе, ты, как говорится, расслабилась. Отбросив колебания, а возможно, и с тайным сладострастием, ты отдаешься понемногу оживающему в памяти воспоминанию о том, как возникла на свет из космического Ничто. Между тем это воспоминание — я повторяюсь, но это не страшно — является альфой и омегой человеческой мудрости. Оно есть источник всякой радости и всякой истины. И у меня перед глазами, да-да, прямо у меня перед глазами, предстает во всей своей необъятности чистый перламутр небытия в виде твоей задницы, полушария которой медленно, неуловимо, дерзну сказать, «уважительно» расходятся. Ибо то, что открывается моему взору, есть, разумеется, причина всего сущего или, как прекрасно сказал поэт, «зияющая пасть тени»[77].

Мне остается лишь сдернуть трусы — жалкий тайник, в котором ты, наивная дурочка, надеялась сберечь для себя одной единственно верный ответ на вопросы, мучающие весь род людской. Возлюбленная моя, вот оно, бурого цвета ложе, на котором покоится время. И не надо сжимать задницу! В той сокровенной точке, откуда растут твои ноги, мне уже видны волоски великого начала, темные завитки вечности, во влажных переплетениях которых мы все тщимся отыскать смысл существования.

Напомни мне, Мариза Робот, что изнасилование является серьезным поступком! Что оно ставит перед нами вопросы метафизического свойства! Что в силу этого оно требует к себе абсолютного уважения и безоговорочно заслуживает быть причисленным к преступлениям!

Поехали! Хватит тянуть! Еще одно движение бедер — ты мне помогаешь, да-да, на этот раз ты добровольно помогаешь мне выпростать твои коленки из-под пут юбки и трусов. Наконец-то твои ягодицы могут резвиться на воле, и я созерцаю самый прекрасный из твоих ликов. Ты открываешь моему изумленному взору источник навозной жижи, в котором готовы вечно валяться боги Олимпа и прочих местностей. О счастье! В голове у меня — ни единой мысли. Я жажду обвиться вокруг тебя, оплести тебя собой. Обеими руками я открываю твою двустворчатую плоть, и ты швыряешь мне в лицо подлинный языческий рай. От такого обилия красоты я вздрагиваю, как от пощечины, но я тебя прощаю — слышишь? — я тебя прощаю, жалея об одном: что у меня всего две щеки, чтобы подставить их твоей дерзновенной прелести. Ну да, разум меня покинул, я об этом уже говорил, так что с того? Разве есть на свете мысль, способная сравниться с бездонной грезой, в которую меня увлекают твои раздвинутые ноги? Самой этой грезы не хватит, чтобы наполнить пучину густой истомы, что так благосклонно отверзлась пред моим помутневшим от восторга взором.

С той минуты, как Мариза воскликнула: «Что вы делаете?», мы не обменялись ни единым словом. Так в древности философ взбирался на гору, чтобы приблизиться к небесам, и там, вдали от людей, в благоговейной тишине, прислушивался к таинственной гармонии сфер.

Волнение в том месте, откуда из тонкой полоски твоих трусов рвалась на свободу пышная путаница зарослей, вечно обреченных на ложную стыдливость, улеглось. Вот он, момент истины. Ты замерла в неподвижности, ты настороже, ты тоже вслушиваешься в то, что сейчас прозвучит в центре тебя, в глубине борозды, которую природа пропахала, чтобы мы, неустанные труженики желания, возвращались в нее вновь и вновь, до скончания веков. Серый ослик, все таскавший и таскавший воду из колодца, в конце концов сдох, в этом я уверен, ну и что? Зачем далеко ходить за умом и истиной, если есть твоя задница? Если есть эта прелюбопытная сферическая тишина, способная дать ответ на все наши вопросы?

Итак, понемногу из каштановых завитков выступает орган истинного и немого Слова. И пока на другом конце вашей, мадам, особы, в значительном удалении от имеющей место быть «беседы», ваше, скажем так, «обычное» лицо тщится покраснеть от «смущения», здесь, под моим растроганным взглядом, напротив, ваши не способные лгать губы покрываются каплями радостного стыда, набухают наивным желанием сказать «да» и решительно отбрасывают всякую сдержанность. Вот из какого колодца рождается истина. Голая, это правда. Голая и мокрая.

Говори, говори же, молчаливо зияющая Мариза! Затопи меня моими собственными вопросами! Ну же, не стесняйся, облегчись! Я ж тебя не статью заставляю писать! И, по-моему, это куда занимательней, чем любая статья. Во всяком случае, натуральней, это уж точно.

Да разве мне устоять перед этой мясистой медитацией, перед этим ненасытным допросом, перед этим тучным губастым любопытством? Все это приводит меня в игривое настроение, и я делаю вид, что оглох. Я прижимаюсь ухом. Потом носом. Потом ртом. И всеми фибрами тела внимаю твоей настоящей, твоей глубинной тишине.

Ах, ты хочешь, чтобы я тебе ответил? Так я тебе отвечу! И вот ты уже на спине, одна нога болтается на весу, вторая лежит у меня на плече. В этой позе твой толстый пушистый птенчик раскрывает клювик, прося кормежки, и поднимается вверх, увлекая за собой все гнездо.

Но не будем торопиться — ни вы, читающие меня сейчас, ни я, устремляющийся по скользкой волне желания меж бедер Маризы, не знакомых с эпиляцией. О да, в этом самом месте, где раскрывается подлинная красота женщины, ничем не обязанная институтам и литературе, проявляется истинная природа нашей журналисточки — природа вакханки. Зато должен признать, что на остальной части ее персоны, в частности, лице — «другом» лице, потому что пора вспомнить и о нем, том самого лице, что обычно носят на плечах и используют для соблюдения банальных приличий, — не отражается ровным счетом ничего, как в прямом, так и в переносном смысле, ни намека на переживаемые нами чувства.

С умилительной кротостью ты протягиваешь мне свою плотскую чашу для подаяний. Мы родились в результате мастурбации небытия, и мы, и вся остальная Вселенная, ты вроде должна помнить? На что нам надеяться, как не на милостыню удовольствия? Ты можешь сколько угодно таращить на меня глаза, Мариза, и насыщать воздух планеты своими ахами и охами и своими «что вы делаете?», добавить к этому нечего, хоть это-то ты понимаешь?

Я держу тебя за бедра. Мои горсти полны твоей плотной квашней, я мешу и мешу это теплое тесто, и оно потихоньку начинает подниматься. Твои икры отрываются от моих плеч, ноги напрягаются, ступни глядят в потолок — и трогательно, как слепая, ты движешься к наслаждению.

Мои руки скользят ниже, тебе под бедра. Батюшки, да ты приподнимаешь зад, чтобы дать им ход. Неужели это наивность желания вырвала тебя из лап земного притяжения? Может, еще чуть-чуть, и она превратит тебя в ангела? Моему взору открывается твой лик, розовый и черный, тоже близорукий, и он ловит мой взгляд, надеясь обойтись без очков! И прекрасно! Значит, так тому и быть!

Я давлю лицом разверстый гранат, и он взрывается не хуже гранаты, обдавая меня своим соком от подбородка до бровей. Влажный циркуль твоих ног раскрывается все шире. Как хорошо, Мариза, как хорошо учить геометрию! Прижавшись губами к твоим губам, я громким криком, на всю исповедальню твоей плоти, возвещаю о том, что нашему одиночеству настал конец, и отпущение грехов снисходит на меня тихим вздохом. Ты превращаешь мой язык в подобие Гревской площади[78], на которой гибнут — ой ли? — волны удовольствия, одна за одной, и с каждой секундой мой литераторский жезл набухает все новыми незатасканными метафорами. Но разве мы не договорились, что с этим покончено? А ведь я предупреждал: я не умею прерывать разговор. Я прыгаю с темы на тему, и, пока ты, потеряв воды, рожаешь голову болтливого писателя, мы снова расходимся на разные концы галактики. Если только не допустить, что поэт, поведавший нам о поцелуе музы, имел в виду журналистку из Брюсселя. Может, это была твоя прапрабабка?

Все, пора кончать с этим делом, и хватит формализма! Мы знаем, к чему мы пришли: и мы с Маризой, и вы, читающий эти строки.

Не бойтесь, я избавлю вас от описания моих носков и подсчета пуговиц у меня на рубашке. Итак, я наг и готов еще раз проверить, правда ли, что змей из Писания — просто толстый розовый червяк, раздутый от гордости за то, что снова начинает историю эволюции — в конце концов, все мы явились на свет трудами этого беспозвоночного. О человече! Ты взыскуешь рая, а находишь лишь вечный ком земли, но до чего же здорово, что ты не оставляешь попыток! Ух! Ух! Червь проник в плод.

IV

Мариза хотела продолжить интервью, но, слава богу, магнитофон наотрез отказался включаться. Что касается последнего вопроса, записанного на пленку, — «Что вы делаете?» — мне кажется, я дал на него достаточно развернутый ответ. Говорят, женщины любопытны и вечно хотят узнать что-нибудь еще. К тому же между простой сытостью и подлинным удовлетворением — огромная разница. Короче говоря, мы с Маризой Роботом расстались, как будто ничего и не было. А если и было, то так, ерунда. А на что я надеялся? Да ни на что.

Кристиан Либенс. Вкус Маризы. Новелла

Кристиан Либенс [Christian Libens; p. 1954]. Почему этот бельгийский писатель, поэт, журналист, автор более двадцати серьезных книг, книгоиздатель, специалист по Жоржу Сименону и достопримечательностям Льежа решил сочинить эротическую книгу, так и остается загадкой, хотя он и попытался объяснить это в своей статье, написанной специально для нашего номера. Публикуемая новелла взята из сборника «Крутая любовь» [ «Amours crues», 2009]; интересна она тем, что автор пытается соединить эротику с восприятием жизни и литературы.

Перевод Марии Аннинской. Перевод новеллы выполнен по изданию «С. Libens. Amours crues» [Luc Pire, 2009].

Вкус Маризы

ХОЗЯЙКА булочной мадам Пиротен была самой дотошной наблюдательницей на всем привокзальном перекрестке. Не то чтобы ее боевой пост был удобней, чем у других торговок, — нет, бакалейщица и владелица хозяйственной лавки тоже располагались вполне удачно, но у булочницы был самый зоркий глаз во всем городке. Когда я входил в ее лавку, она мгновение скользила по мне рассеянным взглядом и тут же переводила его на прохожих, снующих по улице. Я робким голосом мямлил заученную фразу, и тогда она, с явной неохотой, все же отрывалась от созерцания улицы и давала мне то, за чем меня прислали.

Надо заметить, что в булочную я ходил ежедневно и никаких сюрпризов меня тут не ожидало. Следуя материнскому поручению, я неизменно покупал «хорошо пропеченный резаный хлеб», к которому порой добавлялись эклер с шоколадом для меня и два слоеных пирожных с абрикосовой начинкой для родителей. Если против обыкновения я отваживался заглянуть к мадам Пиротен по собственной инициативе, то покупал исключительно жвачку за пятьдесят сантимов. Только эти тонкие, розовые, душистые пластинки и могли сподвигнуть меня переступить порог булочной и заговорить с хозяйкой.

Когда же мы являлись в булочную с дедом Пьером, мадам Пиротен превращалась в самою любезность. Они с моим дедом были ровесники и всегда находили, что обсудить: мало ли всяких взрослых историй? Я пользовался этим, чтобы сквозь раздвигающиеся стекла витрины насмотреться вдоволь на банки с разноцветными конфетами. Обожавший сладости дед Пьер, как правило, заканчивал беседу тем, что к обычному списку покупок добавлял сто граммов кофейной карамели «мокатин», которую мы потом вместе съедали, ожидая, когда промчится мимо Кёльнский экспресс, и соревновались, кто первым увидит длинный красный нос локомотива?

Но эти редкие «сладкие моменты» так и не примирили меня с мадам Пиротен и не притупили то ощущение неприкаянности, которое порождал во мне ее равнодушный, невидящий взгляд. Возможно, я просто-напросто обижался, что она не воспринимает меня всерьез.

Не эти ли мелочи, пережитые в детстве, определяют в дальнейшем наши вкусы? Вот месье Борн, к примеру, мясник с заячьей губой, что держал лавку как раз напротив булочной, встречал меня всегда широкой улыбкой всех трех губ, после чего своими красными холодными пальцами, предварительно обтерев их о заляпанный бурыми пятнами фартук, подцеплял кругляшок кровяной колбасы, или ломтик паштета с чесноком, или кусочек салями и предлагал мне.

Булочница или мясник? Сладкое или соленое? Сознавал ли я тогда, что выбираю, к какому лагерю примкнуть?

* * *

С одним и тем же изумлением он задает себе вопросы по поводу человека, дерева, цветка или кружки свежей воды. Каждый день Зорба видит все будто впервые.

Вчера мы сидели около хибары. Выпив стакан вина, он повернулся ко мне с тревогой:

— Что это за красная вода такая, хозяин? От старого корешка тянутся ветки, на их концах висят какие-то кислые штуковины, потом проходит время, солнце их греет, и они становятся сладкими, точно мед, и тогда их уже называют виноградом; потом эти штуки топчут ногами, выжимают из них сок, разливают в бочки, где он без посторонней помощи бродит; потом его достают на праздник святого Георгия… — и оказывается, что это уже вино! Что за чудеса такие! И вот ты пьешь этот красный сок, и душа твоя словно ширится, и не помещается уже в своей старой клетке, и жаждет свершений, и бросает вызов Богу. Что все это такое, хозяин, ответь мне?

Я не отвечал. Слушая Зорбу, я чувствовал, как мир вновь обретает свою первозданность.


Пьер, читавший вслух, смолк и посмотрел на Маризу. Она сидела, закрыв глаза, прислонясь виском к стеклу.

— Как я люблю твой голос, когда ты мне читаешь, — прошептала она.

Он положил открытого «Алексиса Зорбу»[79] на поднос текстом вниз, прямо на крошки, оставшиеся от завтрака, и выглянул в коридор.

— Буфетчик сейчас вернется. Хочешь еще чаю, малыш?

Произнося «малыш», он щурится, глаза его смеются. «Глаза ласкового медведя», — говорит она.

Мариза выпрямляется, упирается в спинку дивана и потягивается, сплетя пальцы и вывернув ладони наружу.

— Ну, коль скоро нет вина, как у этого Зорбы, можно и чай.

Она поворачивается к Пьеру, строит гримасу, смотрит на него с выражением маленькой девочки…

Когда в начале прошлого лета они встретились на книжной ярмарке в Лотарингии, то сразу обожгли друг друга глазами. Она сопровождала иностранную делегацию; он подписывал свой последний роман. С того момента они дышали в унисон.

Вернулся буфетчик, налил чаю, предложил булочки. Пьер купил круасан.

Мариза взяла его за руку.

— Ты опять хочешь есть? Это скорость поезда возбуждает у тебя аппетит?

Пьер улыбнулся глазами, губами.

— Нет, малыш, просто хотел узнать…

Он взял круасан двумя пальцами и протянул его Маризе. Круасан оказался пересушенным, кончики у него были твердые.

Пьер настойчиво заглянул в зрачки Маризе и прошептал:

— Подари мне твой вкус. Сейчас. Твой вкус вместе с этим круасаном…

Она внимательно посмотрела на Пьера, приоткрыв губы, будто задыхаясь. Затем взяла круасан левой рукой, а правую запустила себе под юбку. Раздвинула голые колени, отогнула складки ткани. Красные воланы затрепетали. Круасан исчез.

Двумя руками она притянула к себе Пьера, шепнула:

— Поцелуй меня… Вдохни в меня всего себя!

Проходили минуты. В окне мелькали пейзажи, распахивался горизонт.

Мариза извлекла из-под юбки круасан и коснулась им губ Пьера. Пьер взял в рот ставший блестящим и мягким кончик.

Их глаза снова нашли и обожгли друг друга.

— И какой же у него вкус? Сладкий или соленый?

— Вкус жизни, радость моя.

О, как ты прекрасна, Любовь!

Ты чудо! Ты — дочь наслаждений.

Твой стан это пальма влечений,

А груди, а взгляд твой, а бровь…

На пальму же я заберусь,

Чтоб видеть, как вьется лоза!

Дыханье… свежей, чем гроза!

За гроздья плодов ухвачусь![80]

Каролина Ламарш. Ночью и днем. Отрывки из романа

Каролина Ламарш [Caroline Lamarche] — современная бельгийская писательница, вступившая на литературное поприще в 1990-е годы в достаточно зрелом возрасте. Ее первый роман «День собаки» [ «Le Jour du chien», 1996] был удостоен премии Виктора Росселя. Ламарш не ограничивает себя каким-то одним жанром: она пишет романы, рассказы, стихи и радиопьесы. Не менее разнообразна и тематика ее произведений: путь женщины-писателя [ «Медведь» («L'ours»), 2000] необычные взаимоотношения мужчины и женщины [ «Записки покорной девушки из провинции» («Carnets d’une soumise de province»), 2004], история брата и сестры [ «Карл и Лола» («Carl et Lola»), 2007] воспоминания детства и путешествие в Мексику [ «Собака Нахи» («La chienne de Naha»), 2012], которые, однако, объединяет стремление определить место и роль современной женщины.

В романе «Ночью и днем» [ «La nuit I’après-midi»], отрывки из которого опубликованы в этом номере, Ламарш пристально изучает природу женской сексуальности: героине романа, молодой девушке, оказывается недостаточно той нежности, которую ей дарит Жиль, ей необходимо также чувствовать себя жертвой, рабой, а это она может получить только от загадочного рыжеволосого мужчины.

Перевод Нины Хотинской. Перевод публикуемого текста выполнен по изданию «С. Lamarche. La nuit I’après-midi» (Minuit, 1998).

Ночью и днем. Отрывки из романа

Был день тотального проникновения, и моя кожа впитала все это. Как будто я не покидала гостиницу для свиданий, ее затхлый запах, скомканные, сброшенные простыни, оголенные матрасы. Я ни от чего не отказывалась, ни на что не смотрела. Я пролежала дома с утра до вечера, свернувшись клубочком в постели. Время от времени по ногам стекало немного крови. Вечером, голая, я встала и посмотрелась в зеркало.

Когда я смотрелась в зеркало, в дверь позвонил Жиль. Я не знала, что он придет. Он и сам не собирался, решил внезапно, в тот неопределенный момент, когда неясно, произойдет событие или канет. Его взгляд остановился на моем нагом теле, и оно стало реальностью. Мне хотелось извлечь сущность его взгляда, выпить ее маленькими глотками или согреть между грудей, как духи, впитать то, чего у меня никогда не было, это бережливое отношение, непостижимое в своей скупости, столь точно взвешенное, что требует ответа немедленного и полностью искреннего.

Я помню его голос, лишенный тембра:

— Что произошло?

И мысленно вижу мое тело, каким оно предстало передо мной в зеркале: синяки между ног, длинные алые царапины на ляжках, на ягодицах и на животе тоже, у самого лобка, да еще эти два глубоких пореза, один на правой груди, другой слева от пупка.

— Мерзость, — ответила я.

И на воспоминание был наклеен ярлык «мерзость», на время, пока Жиль не привыкнет. Тогда он разделся, сел на край постели и начал меня ласкать. Он делал это очень нежно, до тех пор, пока я не открылась наслаждению, раскинув руки и ноги и вскрикнув, как бывало всегда. Когда мы успокоились, он потрогал синяки и царапины, осторожно, точно врач стетоскопом.

— Хочешь об этом поговорить?

И я ответила очень низким голосом, высвобождающим оргазм, моим голым, беззащитным голосом:

— Я откликнулась на объявление.


На самом деле, я откликнулась на сон. Однажды ночью мне приснилось, будто какой-то незнакомец брал меня силой, с угрюмым ожесточением, быстрыми и точными движениями, которые могли принадлежать как убийце, так и любовнику. Две птицы кружили над нашими телами. Одна — павлин с распущенным хвостом; он летал, как павлины никогда не летают, с грацией лебедя и мощью орла. Другая была женщина-птица в кроваво-красном оперении. Она пошла в штопор, ударилась о землю и осталась лежать, раскинув алые крылья. Я узнала в ней себя, я сама была этой крылатой женщиной, мое лицо запрокинулось к небу, а мое тело отдавалось буйным играм незнакомца. Рядом с нами в открытом сундучке лежали всевозможные инструменты: клещи, кусачки, скальпели. Я смотрела на них с удивлением и безграничным любопытством: кто же вскроет меня и зачем? Я трепетала от желания оказаться во власти этих приспособлений, что раздвигают плоть и широко открывают раны.

Я никогда не читаю газет с объявлениями, никогда их не покупаю. Читаю только обычные ежедневные газеты. Не политические новости, нет, — хронику преступлений, изнасилований, заметки о спектаклях, интервью с актерами. Я считаю, что судьи и режиссеры достойны восхищения; я считаю, что актеры, как преступники и их жертвы, соответствуют самым ярким и жестоким сторонам моей личности и ее неодолимым стремлениям.

Газету с объявлениями дал мне Жиль, потому что я тревожилась за судьбу ожидавшихся котят: я не хотела их убивать, хотела, чтобы все остались живы. Через газету можно предложить котят в хорошие руки, все так делают. Там есть разные рубрики: «дома», «квартиры», «мебель», «автомобили», «животные»… Жаль, что нет рубрики «младенцы», «отдам младенцев в хорошие руки», чтобы можно было выбрать себе по вкусу и принести домой в специально купленной корзинке обложенного розовой ватой малыша, сюрприз для любимого мужчины, даже если этот мужчина не ваш и никогда вашим не будет.

Обычно после «животных» идут «знакомства». И вот там было одно объявление. Не одно, конечно, их было десятка три, но я сразу обратила внимание только на него, потому что оно совпало со сном, вплоть до малейших вибраций, как будто в нем был спрятан магнит, а мои глаза превратились в железные опилки.

«Властный мужчина ищет молодую женщину с гибким характером для интимных встреч…» Далее следовал номер абонентского ящика и название коммуны, самой обыкновенной, той же что и моя, с моей работой, моими любовями, с ее черным каналом под открытым небом и неподвижными баржами, — той самой коммуны, где я живу.

Как сейчас вижу: я сижу за кухонным столом и пишу; как сейчас вижу: опускаю письмо в ближайший почтовый ящик, тот, что на углу проспекта. Было часов десять вечера, в воздухе пахло ванилью или скорее цветущей липой. Неоновые огни бистро тонули в черной воде канала. Болтали прохожие, на террасе «Мок’ кафе» играл гитарист. Казалось, это юг Франции или отдаленная бухточка греческого порта, куда не заходят корабли, и только курортники прогуливаются по набережной. Я подумала о клиентах агентства: они всегда ищут оригинальные маршруты, а я всячески стараюсь их удовлетворить, ведь это моя работа. Для меня же смена обстановки — откликнуться на объявление. И тогда в ночном воздухе пахнет ванилью, а грязные и холодные воды канала колышут воспоминания о каникулах.

— Не смогла удержаться… ты понимаешь?

— Нет, — ответил Жиль.

Он зажег сигарету и затянулся, сощурившись. Потом я снова увидела его глаза, окруженные ресницами, как лучиками.

— Это должно было случиться. Рано или поздно ты не могла не подложить мне свинью.

Голос мягкий, но в нем со скоростью света назревал катаклизм. Жиль, проигрывая, выигрывает.

Я рассмеялась:

— Ребенка ведь я тебе пока не навязала…

Жиль вскочил, оставив нас, постель и меня, в полнейшем раздрае. Нельзя навязать ребенка мужчине, тем более чужому мужу и отцу, приходится довольствоваться крохами, «окнами» в расписании, импровизированными перепихами в конце рабочего дня, и каждое утро принимать пилюлю, как взрослая ответственная девочка.

А мне иной раз просто хочется ребенка и чтобы сгинуло все остальное. Ребенка в животе, потом на руках, как у моей сестры: у нее уже есть один и будет еще, она из тех женщин, что живут утробой, а не другим местом, которое предназначается любовникам.


Отправив ответ, я почувствовала, что мир содрогнулся. Быстро покрылся мелкими трещинками, морщинками на тихой воде. Уже завтра незнакомец прочтет мое имя, адрес, номер телефона, предложение встречи в близлежащем баре, общие сведения обо мне — рост, вес, цвет волос, приметную деталь туалета. В его власти будет подтвердить встречу или нет, прийти или не прийти, а то дежурить под моими окнами, видеть, как я выхожу каждое утро из дома, следовать за мной до туристического агентства или, наоборот, пойти мне наперерез, встретив мою улыбку… Да, я стала улыбаться прохожим, как будто каждый встречный мог быть этим незнакомцем. Я улыбалась едва-едва, чуть сжимая губы и щуря веки, улыбку можно было отнести к солнечной погоде, к ватно-фланелевой улице или к тайной мысли, известной только мне одной, — любовной мысли. И правда, ведь был тот сон. Я ничего не знала о человеке, давшем объявление, но сон наполнил меня жаром и трепетом, точно приближение ритуала. Я была теперь, до назначенного дня, готовящимся к ритуалу адептом, мысленно преклоняющим главу, целующим руку Хозяина и атрибуты его действа: клещи, кусачки, скальпель.

Тот человек, каким я его увидела в день нашего свидания, — он не подтвердил, что придет, оставив меня до конца в неуверенности, — мужчина, который встал и направился мне навстречу в баре, указанном в моем письме, был так невзрачен, что показался мне безобразным. Он не пожал мне руку, только бросил непонятный взгляд, в котором мне почудилась нотка досады, будто бы мой красный шарфик — условленный знак — был лишним, макияж чрезмерным, а аромат духов слишком навязчивым.

Мы сели на террасе. Он заказал кофе, я — чай со льдом. Он заговорил, утирая лоб бумажным платком. Сейчас он скажет, вдруг подумалось мне, как водится в сказках, мол-де послан Хозяином, ибо мне и в голову не могло прийти, что он сам находит меня привлекательной или что смотрит на мое тело с какими-то намерениями. Наоборот, казалось, я ему совершенно неинтересна, и он лишь говорил без умолку, словно для самоуспокоения. Я слушала, подавленная, мысленно выстраивая отказ, готовя и шлифуя слова. Я смотрела на его узкие плечи, чуть сутулую спину, коротко остриженные волосы, светлые с рыжеватым оттенком, на кожу, густо усыпанную веснушками, очень белую на руках, красную на лице из-за жаркого в тот день солнца, и глаза, щурившиеся от света. Я думала, как скажу Жилю: «…знаешь, я откликнулась на объявление, просто так, но, когда я увидела этого типа, я поняла…», и опишу ему собеседника в издевательских тонах, вот так, еще одно маленькое душегубство среди тысяч других на планете, все равно что прихлопнуть комара. Потом я погладила бы густые волосы Жиля, его серые со стальным отливом волосы, коснулась бы длинных ресниц, обрамляющих глаза до слезного канала, и попросила бы слегка потрогать меня между лопаток, в чувствительном месте, открытом как-то в ходе наших игр, а потом и в других местах, повсюду, своими длинными гибкими пальцами, которые обегают меня всю, смело и ласково, словно говоря что-то прекрасное.

Я сказала ему:

— У меня есть любовник.

Он не поднял на меня глаз. Вид у него сделался встревоженный.

— Это досадно. Я не хочу неприятностей с вашим любовником.

Он отпил глоток кофе, разорвал упаковку печенья, лежавшего на блюдце, дал печенье мне, и его тонкие губы процедили вопрос:

— Чего вы, собственно, хотите?

— Я не знаю.

Я допила чай, потом съела печенье, сказав «большое спасибо», как школьница. Солнце палило, на террасе было не протолкнуться. А человек, казалось мне, повторял все тот же вопрос, сопровождая его прямыми, без околичностей, словами, с почти врачебной интонацией:

— Что вам нравится? У каждой женщины свои вкусы. Оральный секс? Содомия? Тут одни за, другие против…

На меня навалилась безмерная усталость.

— Я не против, — сказала я. — Не против всего.

В эту минуту мне вспомнился сон, и я пробормотала в легком оцепенении:

— Если мной управляют, я делаю всё.

И мы договорились встретиться на той неделе.


Назавтра и в последующие дни я работала, как обычно, ела, спала, ходила по магазинам, занималась делами, при случае виделась с Жилем. Но все это время я ждала. Ждала во сне, за едой, разговаривая с клиентами, нежно целуя в губы Жиля. Я была холодна и спокойна, находилась в том состоянии, что мне так хорошо знакомо: полная заморозка всех эмоций. Это хроническая болезнь, унаследованная, запечатленная в генах зажиточных семейств, хозяев своему добру и своим любовям. Ничто в моей жизни не побуждает меня излечиться от этого увечья, разве что сны, которые работают на мое спасение неуловимым соединением пламенеющих образов. Я привязываюсь и остываю по их веленью.

Рыжий предложил поехать поездом. Гостиница находилась в городе, там, где негде приткнуть машину. Я пришла на вокзал за пять минут до отправления. Он ждал меня под часами с озабоченным видом.

— Я думал, ты не придешь.

«Ты» — это было что-то новенькое. И беспокойство тоже. А я задумалась, почему при нем нет ни сумки, ни чемоданчика. Где же он прячет свои хлысты и цепи? Не испытывая тяги к Хозяину, с которым я мысленно простилась с первых минут нашей встречи, я хотела ритуала, символики: повязок для глаз, пут для рук, хлыстов разных размеров, вибраторов, сбруи, кожаных ошейников… Это отсутствие аксессуаров возмутило меня. Я, однако, не подала виду, ни о чем не спросила. Мы взяли билеты, направились на перрон, и я продолжала обращаться к нему на «вы».

Вокзал пригородный, тихий, всего на два пути. В тот день алели розы на стенах, и черная кошка юркнула в подземный переход, где можно прочесть граффити, простенькие граффити сельского пригорода, наивные и грубоватые. В тот день две негритянки в ярких платьях стояли на платформах, переговариваясь через рельсы. Они рассказывали друг другу историю, непонятную нам, и заливались смехом, легким, безудержным африканским смехом. Рыжий был одет в кожаную куртку, он достал из кармана почту и распечатывал конверты, пока мы ждали поезда. Порножурнал, реклама эротической ярмарки и письмо. Он пробежал письмо глазами, протянул мне.

— Прочти.

— Письмо адресовано не мне.

— Прочти.

Я быстро читаю, как сквозь туман. Женщина, такая же как я, пишет по его объявлению. Она смотрела садо-мазохистские видео, ей нравится, но страшно: вправду ли он делает это, хлещет кнутом до крови, подвешивает за груди, сшивает малые губы? Пометят ли ее каленым железом, порвут ли длинными и толстыми предметами, возьмут ли несколько мужчин сразу? Я поднимаю глаза. Он наблюдает за мной.

— Я не отвечаю женщинам, которым страшно.

— Мне не страшно.

Я сказала это, проводив взглядом кошку. Она крадется вдоль стены, увитой красными розами. В тишине хохочут две негритянки. Все могло бы так и остаться на веки вечные…

Мы с рыжим начинаем беседу. Мне кажется, что с нашей первой встречи мы говорим одни и те же слова. Я повторяю, мне нужно, чтобы меня подчинили, что могу все, если надо мной возобладают. Тогда он показывает мне журнал, который получил сегодня утром, и как будто бы извиняется: ничего особенного, коммерческий проект, зачем только ему его присылают, он не просил. Я листаю. Фотографии голых женщин с выбритыми лобками, которые сидят на бутылках или мастурбируют пальцами с непомерно длинными ногтями. Лижут мужские члены. У них булавки в грудях, собачьи ошейники на шее, в руках хлысты. Некоторые затянуты в кожаную сбрую или в облегающий комбинезон, который доходит до самого лица, закрывая его маской с прорезью для глаз и отверстием для рта. В этих нелепых нарядах они стоят с победоносным видом или лежат, раскинув ноги, в гинекологических креслах, покрытых кожей, со стременами для ступней и привязными ремнями. Фотографии без полета, обескураживающе банальные. Я говорю ему это и добавляю, что настоящий художник, например, Мэпплторп[81], сделал бы из такого сюжета нечто волшебное, «волшебное», повторяю я, имея в виду его фотографии цветов, потому что терпеть не могу его ню, столь значимое для культуристов секса. Но его тюльпаны и орхидеи трогательны в своем совершенстве, в анфас и в профиль, распущенные и в бутонах, они волшебны, другого слова не подобрать. Рыжий соглашается с некоторой неловкостью. Может быть, он не знает, кто такой Мэпплторп.

Я переворачиваю несколько страниц — и вот он, раздел объявлений.

— Конечно, тут найдутся на любой вкус, — говорит он, помявшись, словно лично несет ответственность за причуды дающих объявления.

Я читаю медленно, из-за аббревиатур и специальной терминологии, пытаюсь прояснить для себя некоторые вещи: например, фетишизм, использование в качестве субреток на высококлассных вечеринках или растяжка малых губ на восемь сантиметров — их пристегивают резинками к бедрам под мини-юбочкой.

— Это смешно, — говорю я и заставляю себя от души рассмеяться, как добрая надзирательница в детском садике.

Он цедит сквозь зубы, что, мол, да, смешно, вот почему он никогда не дает здесь объявлений. Он помещает их в субботней газете, и не такие откровенные, а ровно настолько, чтобы заинтересованная в этом женщина поняла. Я поднимаю глаза, смотрю на его светлые брови и повторяю по памяти, неожиданно пылко:

— «Властный мужчина ищет молодую женщину с гибким характером для…»

Он перебивает меня, без раздражения, терпеливо объясняет, что два-три года назад подобное невинное объявление в газете могло быть запрещено и возвращено отправителю. Сегодня писать такие вещи позволительно, но все же соблюдая осторожность. «Гибкий характер», например, проходит лучше, чем «покорный», это — он колеблется — задает «хороший тон». И с этими словами смотрит на меня мрачно, почти мстительно. Наши взгляды встречаются. Я продолжаю машинально листать журнал.

— Я очень гибкая, — говорю я, не поднимая глаз. — Я могу коснуться руками пальцев ног.

— В этой среде, — отвечает он, — занимаются не столь благоразумными вещами.

Повисает неловкое молчание; ему, наверно, видятся «не столь благоразумные» картины. Я же размышляю над этим выражением, смакую его иронию. Этот человек начинает меня интересовать, потому что он, не злобствуя, сокращает разделяющую нас дистанцию. Вместе мы рискуем выглядеть большим посмешищем: мы так далеки друг от друга, что кажемся гротескными карикатурами. Благоразумная кукла и скверный чудик, каждый мерцает в своем небе, за множество световых лет друг от друга: я — с моими снами о птицах, он — с его странными вопросами. Понравится ли мне, например, если мной овладеют сразу несколько мужчин? Пусть я только скажу, желающих хватает, главная трудность в том, чтобы выбрать день и час, устраивающие всех.

— Ты должна понимать, что в жизни все не как в книгах, где люди встречаются как по заказу, да еще и в башнях, оборудованных по последнему слову техники. В жизни что? Работа с девяти до пяти, семья с пяти до девяти, все это в стандартных многоэтажках, населенных хлопотливыми хозяйками да горластыми детишками, а в гостинице, пожалуй, вдесятером не соберешься. Но все-таки, если ты хочешь, можно попробовать… Да?

Он смеется потухшим смехом, и меня это задевает. Повисает довольно долгое молчание, только позвякивает ложечка, которой он крутит в чашке.

— Во всяком случае, что касается гигиены, тут я маньяк. Нет проникновениям без презерватива.

— Разумеется, — говорю я, вспоминая мужчин, которые у меня были: все они терпеть не могли надевать эту штуку.

— В этом квартале, — добавляет он, — иногда бывает, трубы засоряются от обилия презервативов. Вот и доказательство, что все делают это: адвокаты, врачи, чиновники, особенно европейские чиновники, — все, в любой день, в любой час, но особенно после полудня, в частных домах, в маленьких гостиницах, здесь не одна такая, на всех улицах их полно, но ты ничего не увидишь, вывесок-то на фасадах нет.

Я зачарованно слушаю. Город — гигантский бордель.

<…>

Я одеваюсь в коротенькое, я одеваюсь в обтягивающее. Я уже не в том возрасте, но это в порядке вещей. Вещей, которые кончились, которые испиты до дна, но не поняты.

Возвращается Жиль. Говорит, что я красивая. Что я должна снять все нижнее белье, быть голой под платьем.

Жиль ведет меня в лес. Впереди у нас два часа. Мы идем медленно, разговариваем. Обо всем, кроме рыжего. Не хочется о нем говорить. Да и не стоит он того.

Жиль курит на ходу. Как он курит — это завораживающее зрелище: слегка щурит глаза, с видом ласковым и суровым одновременно; он где-то не здесь, далеко от меня. Он удаляется, затягиваясь, вдыхая дым, вдыхая с дымом весь этот мир, из которого я временно исключена. Он отдыхает от меня. Вот так я обладаю им, в этой неуловимой ностальгии, вызванной его красотой и дистанцией, что создает сигарета. У него длинные руки, ухоженные ногти. Думая о его пальцах, я, словно в одном кадре, вижу долгую тонкую сигарету и мою вульву, набухшую желанием.

Он идет, курит, мы разговариваем. Проходит час. Я удивляюсь, что он еще не уложил меня в папоротники. С загадочным видом он поворачивает назад.

— Ты ничего со мной не сделаешь? Ничего?

Мне легко, безразлично.

— Сделаю, — говорит он, — всё.

Мой живот наливается тяжестью, колени подгибаются. Мы проходим еще немного. Жиль показывает мне на дерево особой породы — один каштан среди буков. Я прислоняюсь к нему спиной. Жиль задирает мое платье, запускает под него пальцы с бесконечной нежностью.

— Ты набухаешь, как спелый плод, — говорит он с неизменным восторгом перед естественными проявлениями.

Я и сама чувствую, как зреет этот плод, как он наливается соками с головокружительной быстротой, становится огромным, влажно сочащимся — какая странная власть у руки любовника, что может так оживить сморщенный, сухой плод, наполнить его мгновенно теплой влагой и желанием быть сорванным или лопнуть под легким нажатием пальцев. Я лопаюсь, ноги, подкашиваясь, сползают по стволу, голова запрокидывается, и кора цепляет волосы, тянет их, словно рука.

— Спринтерша… — говорит Жиль.

Мое дыхание уже глубже, дольше, свободное до кончиков ног. Я поднимаюсь, стою прямо, слившись с каштаном своей размякшей плотью, вся во власти дерева, непохожего на другие, сильная нашим союзом и своим криком, который взмыл по стволу, добравшись высоко-высоко, до тонких облаков, перечеркнутых ветвями кроны. Я расстегиваю ширинку Жиля, просовываю руку, достаю пенис, уже затвердевший. У Жиля встает, стоит лишь ему до меня дотронуться, иногда даже просто при мысли обо мне, если я далеко. Тогда он готов заплакать, он говорил мне, я знаю. Теперь же он послушен, как ребенок. Не мешает моим рукам двигаться туда-сюда, и очень скоро я чувствую, что он вот-вот кончит; тогда я расстегиваю пуговицы, на моем платье, расположенные спереди лесенкой, под ним мой живот, голый, набухший, и Жиль со стоном кончает на меня. Я смотрю на светлое желе, покрывшее темные волоски на моем лобке, и смеюсь, оно теплое, чистое, как парное молоко, и вздрагивает от каждого моего движения. Жиль вытирает меня папоротниками, так липко, что приходится вытирать снова и снова, оно похоже на гель, которым мажут живот перед ультразвуковым исследованием, — я помню, как провожала сестру в больницу, восьмой месяц беременности, натянутая до предела кожа, медсестра намазала ее гелем, а потом водила зондом, мягкий шарик легко скользил за счет вращательных движений. Я помню очертания плавающего на экране младенца, он растягивался, как эктоплазма: надо было различить эти чудеса, понять, вот ручка, ножка, половой орган маленького мальчика, мерно пульсирующее сердце, но я ничего не понимала, я видела только подвижные формы жизни, менее явные, чем сны, чем все мои сны о материнстве, океанские, непостижимые формы, из-за которых хочется плакать.

Споры папоротника облепили мой живот, точно золотая пыльца, и Жиль говорит мне, что я самая красивая женщина на свете.

<…>

На третье свидание я согласилась из-за Жиля: он меня продинамил. Я подозреваю, что он это сделал нарочно, чтобы подстегнуть во мне уж не знаю какую ностальгию. Или это было просто недоразумение, ошибка в распорядке дня из тех, что случаются тогда, когда тела мало-помалу устают друг от друга. Мы должны были встретиться у его спортивного клуба. Я сидела на каменном столбике перед входом. Мои ноги болтались в нескольких сантиметрах от земли, чуть раздвинутые, юбка была короткая, с очень широким поясом, который туго перетягивал талию, подчеркивая бюст и бедра. Кажется, я была почти красива.

Ждала я долго. Прохожие не обращали на меня внимания. Какая-то старушка, правда, поздоровалась. У нее была семенящая, деревянная походка человека, у которого нет между ног сочного плода, но есть родник в голове и плодоносное сердце. Я подумала о Марго, ответила на приветствие и решила уйти, не дожидаясь Жиля. Мой живот вдруг показался мне пустым, ведь у меня нет того, чтобы ходить, как эта женщина, и приветствовать людей улыбкой. Уже давно и голову мою, и сердце засосала вагина, растопили мужские руки, и кровь моя бьется только там — все остальное умерло.

Я пришла домой, побродила по кухне, потом легла на кровать с бутылкой пива и стала пить из горлышка. Не спеша выпила пиво до последней капли, после чего сняла юбку и ласкала себя, долго, почти до оргазма. А потом я взяла пустую бутылку и ввела ее в себя, яростно, толчками, так глубоко, как могла, но в моей руке не было силы чресел Жиля, не было волшебства, не было безумия. Я все-таки закричала, выгнувшись дугой, и, когда вынула бутылку, горлышко было в белых потеках. Я облизала горлышко, оказалось хуже, чем сперма, больше горечи, больше слизи, но, наверно, потому, что я одна и субстанция эта моя, а не та, что Жиль иногда изливает мне в рот и просит подержать немного, а потом перелить в его приоткрытые губы, тихонько подталкивая языком к его языку, как скользкую рыбку.


Жиль не пришел, а рыжий позвонил. Он осведомился о моем самочувствии, спросил, хочу ли я еще с ним увидеться. Мои неопределенные ответы вызвали поток вопросов, нервных, тревожно-жалобных, связанных с его собственным плохим настроением. Вот и еще один, сказала я себе, не знает универсального закона: всякое излияние напрочь губит фантазм.

— Я полагаю, — заключил он лихорадочно, — что ты не хочешь больше встречаться?

Я подумала несколько секунд.

— У меня есть одно условие: без повязки на глазах. Я хочу видеть удары.

И он в ответ почти радостно:

— Завтра, поездом в одиннадцать тридцать.

Алина Рейес. Мясник. Отрывки из романа

Алина Рейес [Alina Reyes] — современная французская писательница и журналистка, вступила в литературу с более чем смелым романом «Мясник» [ «Le Boucher», 1988], который был удостоен премии Пьера Луиса и стал бестселлером жанра. С тех пор она продолжает писать книги, изучая эротическую психологию женщины и ставя вопрос о нездоровом интересе к телу в наш время; при этом она сохраняет за собой славу эротической писательницы первого ряда. Среди наиболее известных ее книг: «Лилит» [ «Lilith», 1999], «Ночные любовники» [ «Les amants de la nuit», 2000], «Любовная охота» [ «La Chasse amoureuse», 2004], «Семь ночей» [ «Sept Nuits», 2005], «Ню» [ «Nue», 2005], «Эротические новеллы» [ «Nouvelles érotiques», 2007], «Чаща» [ «Forêt profonde», 2007], «Милосердная плоть» [ «Charité de la chair», 2010] и другие.

Героиня романа «Мясник» — робкая и неуверенная студентка Школы изящных искусств, пережившая несчастную любовь и обнаруживающая в минуту отчаяния, как в ней вдруг просыпается безудержная сексуальность, которой она в себе не подозревала.

Перевод Марии Аннинской. Перевод публикуемого текста выполнен по изданию «A. Reyes. Le Boucher» [Paris: Seuil, 1995].

Мясник. Отрывки из романа

Он улыбнулся и впился глазами в мои глаза. Это был призыв. Его взгляд проник в мои зрачки, пробежал по всему телу и застрял где-то внизу живота. Мясник собирался с духом перед началом атаки.

— Как поживает сегодня моя девочка? (Ну вот, паук начал плести паутину.)

— Малышка хорошо спала? Ночь не показалась ей слишком длинной? Может быть, моей девочке чего-то не хватало?

Опять. Фу, какая гадость. С другой стороны, он так сладко поет…

— А может, кто-то позаботился о том, чтобы твоя киска не скучала? Ты ведь это любишь? Я вижу по твоим глазам. А я вот был совсем один. Не мог заснуть, все время думал о тебе…

Представляю себе голого мясника, держащего в руке собственный член. И вдруг чувствую, что становлюсь мокрой.

— Мне так хотелось, чтобы ты была рядом… Ты очень скоро будешь рядом, моя радость… А я буду тебя ласкать… Знаешь, какие у меня ловкие пальцы… А язык очень длинный, сама увидишь. Я буду лизать твое гнездышко, как никто никогда тебя не лизал. Ты уже предвкушаешь, правда? А знаешь, как пахнет любовь? Тебе нравится запах мужчины, когда ты собираешься выпить его сок?

Он не произносил слова, он их выдыхал. Они щекотали мне шею, струились по спине, по груди, стекали по животу, между бедер. Он не сводил с меня своих маленьких синих глазок и весь так и сочился улыбкой.


В этот час хозяин лавки и его помощница готовили прилавок на крытом рынке и отдавали последние распоряжения работникам. Покупателей было мало. Мы с мясником оставались в лавке одни, и между нами снова завязывалась игра — наша с ним тайная игра, нужная, для того чтобы забыть обо всем, что вокруг. Мясник облокачивался на мою кассу, поднося лицо почти вплотную ко мне. Я ничего не делала, я просто замирала на своем табурете, выпрямив спину. И слушала.

Я знала, что несмотря на мое безразличие, он ощущал, как от его слов во мне растет желание; он чувствовал, какую силу имеют на меня его медоточивые речи.

— Я почти уверен, что у тебя в трусиках уже мокро. Тебе ведь нравится, как мы с тобой разговариваем? Тебе бы хотелось кончить, слушая, как я нашептываю тебе ласковые слова?.. Когда я с тобой говорю — это как если бы я к тебе прикасался… Легонько-легонько водил бы языком повсюду, по всему твоему телу… Я бы обнял тебя двумя руками и стал бы делать с тобой все, что мне захочется. Ты была бы моей куклой, моей маленькой девочкой для любовных игр… Это продолжалось бы долго-долго, мы бы не могли остановиться… Тебе бы этого хотелось?..

Мясник был большой и толстый, а кожа у него была белая-белая. Он говорил без остановки, чуть задыхаясь, и голос его постепенно становился хрипловатым, тихим, переходил в шепот. Лицо покрывалось розовыми пятнами, губы делались мокрыми, начинали блестеть, а глаза светлели и превращались в бледно-голубые сияющие брызги.

Теряя ощущение реальности, я думала, что будет, если он сейчас кончит, увлекая меня за собой, и наш любовный экстаз растворится в потоке слов. Мир вокруг был белым, как его халат, как витрина лавки, как мужское или коровье молоко, как толстый живот мясника, под которым у него пульсировало то, что заставляло его говорить, шептать мне в шею, когда мы с ним оставались один на один — молодые, разгоряченные, как жаркий остров посреди холодного океана мороженого мяса.

— Больше всего на свете я люблю кусать и целовать киску таких девчушек, как ты. Ты мне ее подставишь, правда? Я буду щипать травку на твоем лугу. Я аккуратно раздвину твои розовые губки, сначала большие и пухлые, потом маленькие, а потом я засуну в тебя кончик языка, потом весь язык, и буду облизывать тебя от дырочки до твоего сладкого бугорка… Я буду всасывать тебя, как сладкий персик, ты будешь мокрая и блестящая и кончишь у меня во рту, а потом кончишь еще… Ведь тебе этого хочется, м-м? А потом я возьму в рот все что у тебя есть — и тот бутончик, что у тебя сзади, и твои грудки, и плечи, и руки, и пупочек, и ложбинку на пояснице, твои ляжки, твои икры, твои коленки, пальчики на ногах… Я посажу тебя себе на нос и задохнусь в твоей щелочке… а ты уткнешься мне в пах, и мой толстый ствол проникнет в твой маленький сладкий ротик… и я выплесну свой фонтан тебе на язык, или на живот, или на глаза, куда захочешь… Ночи такие длинные, мое сокровище, я возьму тебя и спереди, и сзади, и все равно нам этого будет мало, и мы начнем все снова…

Он горячо шептал мне на ухо, склонившись над моим плечом, но не касался меня, и мы оба уже не понимали, где мы, что с нами, что вокруг. Мы как будто окаменели, заколдованные горячим дыханием, шедшим от него ко мне, существовавшим отдельно от нас, словно какой-то невидимый огнедышащий зверь… <…>


Днем я боролась с желанием написать Даниэлю.

Даниэль… Моя любовь, мой черный ангел. Я хочу сказать тебе, что люблю тебя, я хочу, чтобы мои слова прожгли дыру, огромную дыру в твоем теле, в твоем мире, в плотной, темной реальности твоего существования. Через эту дыру я бы привязала тебя к себе; я бы продела сквозь нее канат, каким привязывают судно к пристани, и среди зимы, под ударами ветра, этот канат нещадно скрепит. Я бы сама хотела с головой нырнуть в эту дыру и плыть сквозь нее к твоему свету, плыть сквозь твою тяжелую бархатную тьму с ее муаровыми отблесками. Как бы мне хотелось, чтобы эти слова были так же сильны, как моя любовь, которая прожигает мне живот, доставляет муку. Как мне справиться с этой загадкой, как преодолеть роковую невозможность, необходимость молчать, ходить с прямой спиной что бы ни случилось, с высоко поднятой головой, хотя она идет кругом? Где ты теперь, Даниэль? Перед глазами все плывет, море поет, мужчины плачут, а меня неизвестно куда несет течением; мелькают озера ртути, я тяну руки вперед и сама себе читаю старые стихи, такие приторные. Даниэль, Даниэль, я люблю тебя. Ты слышишь? Это значит, я тебя хочу, я тебя гоню, я тебя ненавижу, ты для меня пустое место, ты меня заполняешь всю, ты у меня внутри, я тебя проглотила, впитала, я сама себя разрушаю, тону, рву себя на части. А еще я целую тебе веки и беру в рот твои пальцы, любимый мой… <…>

Днем я вернулась в родительский дом, в свою комнату. Попыталась заставить себя работать над картиной, за которую взялась, когда лето было еще в самом начале. Но дело не шло. Я стала мечтать о том, как закончится наконец лето, начнется новый учебный год, я вернусь в свою каморку, которую снимаю в городе, вновь увижу своих друзей по Школе изящных искусств, а главное — Даниэля. Я взяла бумагу, фломастеры, чернила и начала ему писать, дополняя текст рисунками.

Большинство моих сокурсников любят писать огромные картины, величиной со стену. Мне же хочется сжать мир, схватить его и уложить целиком в крошечное пространство. Я делаю миниатюры, которые надо рассматривать вблизи, а проработка деталей стоит мне многих бессонных ночей. С недавних пор мне вдруг захотелось заняться скульптурой. Начала я с того, что стала лепить мелочи из крошечных комочков глины, но после обжига мои изделия, тонкие и хрупкие, как произведения ювелиров, рассыпались, едва я брала их в руки, оставляя на пальцах только рыжую пыль.

Напрасно промаявшись над картиной, я стала читать стихи, а вечером повторяла сама себе отрывки из «Заратустры», где он пишет о горячем дыхании моря, о своих печальных воспоминаниях и стонах.


Даниэля я впервые увидела, когда он пришел в гости к брату. Они вдвоем и еще одна девица составляли рок-группу. В тот вечер девица сидела между ними на кровати, они слушали музыку, обсуждали комиксы и смеялись. Ее худые ноги, затянутые в гепардовые лосины, были согнуты в коленях и поджаты. Под толстым свитером выпирала тяжелая грудь; она мотала из стороны в сторону своей маленькой стриженой головкой и громко выкрикивала слова песен. Она была у них певицей. Даниэль не сводил с нее глаз, и я сразу же в него влюбилась. Во всяком случае, так мне сейчас кажется.

Я стала вместе с ними курить и пить кофе, но не произносила ни слова. А они жались к девице и время от времени клали руку ей на ногу выше колена.

Я не слушала, о чем они говорят. Магнитофон оглушительно орал.

У Даниэля были темные волосы и черные глаза, порхавшие с места на место, как дрозды; временами они садились на меня и клевали меня своими острыми клювами.

У меня заболел живот, и я легла на пол. Девица мне решительно не нравилась. Ее груди вызывали у меня отвращение: они были как у моей Барби, с которой я играла в детстве. Зато брат и Даниэль сгорали от желания их потрогать, это было совершенно очевидно. Может быть даже, они уже это делали. Один с одной стороны, другой — с другой.

Воздух, который я вдыхала, проникал мне в легкие двумя горькими струями, от него щекотало в пупке. Я перевернулась на бок, следя за происходящим, и курила, курила, так что даже пальцы колоть стало. А девица сплетала и расплетала ноги, и лосины врезались во все ее складки, повторяя самую интимную анатомию ее тела: между ляжек вырисовывался пирожок с бороздкой посередине. Ударные колотили так, что у меня диафрагма вибрировала. Я следила за глазами Даниэля, смотрят ли они на пирожок в лосинах и выше живота, туда, где под свитером покачивались при каждом движении круглые груди.

Мерзавец не отрывал от нее глаз. <…>


…Жара становилась нестерпимой. Все разговоры были теперь только об этом. Когда мясник выходил из холодильной камеры, покупательница говорила: «Там, наверно, лучше, чем снаружи?» Он смеялся и кивал. Иногда, если дама ему нравилась и у нее был не слишком неприступный вид, он набирался храбрости и говорил: «Хотите, пойдем проверим?» Тон его при этом был самый невинный — чтобы нейтрализовать сверкающий взгляд.

На самом деле фраза его была далеко не невинной. Мне случалось видеть, как хозяин и его помощница заходили вместе в холодильник и выходили оттуда десять минут спустя, растрепанные, с физиономиями, не успевшими еще принять будничное выражение.

Однажды, когда хозяина не было в лавке, его помощница и мясник закрылись в холодильнике вдвоем. Спустя некоторое время мне страшно захотелось открыть дверь. Я не смогла удержаться.

Между двумя рядами подвешенных бараньих и телячьих туш стояла женская фигура, держась обеими руками за огромные железные крючья, как держатся в транспорте, чтобы не потерять равновесие. Юбка ее была задрана и закручена вокруг талии, в полумраке белели бедра и живот с черным кустистым пятном, которое в профиль было выпуклым. За ее спиной пристроился мясник, штаны его болтались где-то на щиколотках, а фартук был закручен под нависающим животом. Завидев меня, они перестали раскачиваться, но плоть мясника осталась в плену могучих ягодиц женщины.

Теперь всякий раз, как покупательница намекает на прохладу огромной морозильной камеры, я снова вижу эту сцену: женщина, подвешенная на крючья, точно туша, и мясник, пихающий в нее излишки своей плоти, а вокруг — мясо, мясо…


Люди входили и выходили. У мясника не было времени даже слово мне шепнуть. Бросая на весы бумагу с нарезанными ломтями, он делал мне знаки, подмигивал.

После той истории с помощницей хозяина я дулась на него несколько дней, не подпускала даже близко с его шепотом. Тогда он начал рассказывать, как проходил обучение на бойне. Это было жестко, говорил он, он чуть не сошел с ума. Но больше ничего рассказать не мог и замолкал, посерев лицом. <…>


Они репетировали в подвале моего дома и почти каждый раз заходили ко мне. Я начала носить облегающие штаны из черного кожзама, тесные свитера, плотно обтягивающие и подчеркивающие мою маленькую грудь, рисовать себе большущий рот, обводя его по контуру.

Девица, разумеется, тоже приходила, и я металась между восхищением, желанием ей нравиться и мучительной ревностью. Иногда мне хотелось толкнуть ее в объятия Даниэля, увидеть, как он обнимает ее за талию, прижимается губами к ее губам; я представляла себе это в замедленном варианте: их лица медленно приближаются друг к другу, губы с мягким звуком слипаются, языки сплетаются… Но если я улавливала между ними хоть малейшее движение, свидетельствующее о взаимопонимании, малейший намек на сообщничество, я готова была вырвать им глаза и размозжить головы.

Я поила всех чаем, мы курили и болтали. Если она не носила свои гепардовые лосины, то надевала короткую кожаную юбку, кружевные чулки и непременно черную куртку, дополняя костюм экстравагантными клипсами.

Однажды Даниэль сказал, что серьги придуманы специально для того, чтобы девушки не познали наслаждения от покусывания мочки уха. Тогда певица сорвала с себя клипсы, плюхнулась на колени к моему брату и Даниэлю, сидевшим рядом, и подставила им свои уши, и, пока они ее кусали, она вопила истошным голосом: «О, да, да! Сейчас кончу! Кончаю!» Мы тогда все очень смеялись.


Я с любопытством и опаской наблюдала за этой троицей. Даниэль жил теперь у моего брата. Квартира была довольно большой, места им хватало, а расходы они делили пополам. Я у них бывала редко.

Они оба весело надо мной подтрунивали: из-за моих миниатюрок, а еще из-за того, что я все время сидела дома и рисовала. Со мной они взяли покровительственный тон, как будто я была их общей младшей сестренкой, и говорили, как мне идет, когда я собираю волосы в хвост на макушке, чтобы удобней было работать.

А я, мечтая, как в старых сказках, зачахнуть от любви, изводила себя тем, что ничего не ела и каждый день любовалась на себя в зеркало: ребра выпирали все сильнее, от слабости с лица сошли все краски, кроме того, у меня начались головокружения; я чувствовала себя невесомой и прозрачной.

Днем я залезала в кровать и плакала в подушку, думая о Даниэле, а кончалось все тем, что я стаскивала с себя трусики и принималась сама себя ласкать, упиваясь горьким одиночеством и доводя себя до исступления. <…>


Однажды вечером после концерта мы возвращались поздно, и брат предложил переночевать у них.

Я, наверно, битый час ворочалась на узеньком диванчике в гостиной, а потом встала, как сомнамбула отправилась в комнату Даниэля и залезла к нему в постель.

Он обнял меня, прижал к себе, и я почувствовала, как его член напрягся, прижавшись к моему животу.

Он смеялся, что я пришла к нему голая среди ночи, а я чувствовала, как во мне растет страх перед незнакомым мужским телом. Я хотела любви, я хотела Даниэля, я отчаянно прижималась к нему вся целиком, всем своим жаром, и впитывала его жар. Он вошел в меня дважды в ту ночь, дважды сделал больно, дважды кончил, излившись на меня.

Потом наступило утро. Я пошла домой пешком. Я смеялась и пела. Высшего наслаждения ночью я не испытала, зато рассталась со своей девственностью и с ума сходила от любви.

Как же все было? Я поднялась в темноте и, точно кошка, прокралась по черному коридору в кровать Даниэля; у меня в животе зияла дыра, а он был горячий и сонный в своем уютном логове. Два полуночных зверя унюхали друг друга, прижались, сплелись, слились; я трогала его голую кожу, вдыхала его запах; он вложил свою плоть в мою плоть.

Его плоть во мне… Уже перевалило за полдень, а я все еще млела. Но позвонить не решалась. А вечером узнала, что Даниэль с родителями уехал на каникулы.

Вернувшись в то утро домой, я набросилась на апельсины: сидела, ела их и вспоминала, как все было, и не переставая улыбалась. Мне даже не приходило в голову тогда, что Даниэль может уехать. Я не знала, что он будет все время куда-то уезжать и подолгу не возвращаться; что мне придется все время его ждать, и так мало будет ночей, проведенных вместе, а наслаждение так и не придет.


Я посмотрела на мясника и неожиданно для себя почувствовала, что хочу его. Конечно, он не красавец, особенно в своем фартуке, заляпанном кровью, обтягивающем жирный живот. Но тело его не было мне отвратительно.

Почему? Потому что август выдался жарким? Или потому, что я два месяца не видела Даниэля? Или слащавый шепот в ухо так сильно на меня подействовал? Я едва скрывала возбуждение. В лавку входили мужчины, я представляла их голыми, пыталась вообразить, как у них стоит, и мысленно засовывала их в себя. Женщины, на которых пялились хозяин и мясник, — им я мысленно задирала юбки, раздвигала ноги и предлагала их мужчинам. У меня в голове роились абсолютно неприличные мысли и видения, а биение пульса в самом укромном месте перекочевало в горло. Мне хотелось запустить руку себе между ног и, спрятавшись за кассу, довести себя до спазма — но этого было бы мало, я бы этим не насытилась.

Я решила, что днем пойду с мясником.

Даниэль… посмотри, как меня трясет, посмотри, что со мной творится. Положи руки мне на лоб, чтобы мой мозг, мое тело успокоились. Овладей мной, возьми меня, заставь меня содрогнуться от пульсирующего восторга!


Знаешь, Даниэль, я тут начала писать натюрморт — букет роз. Не смейся, но я не знаю, как передать цвет лепестков, их нежность, шелковистость, бархатистость, их тонкость, их запах. Хожу вокруг этого букета, пытаюсь и так, и сяк — да все зря.

Смешно, правда? Мы хотим поймать в свои сети мир и перенести его на бумагу с помощью карандашей и красок, одной правой рукой. Но мир нас знать не знает, он от нас ускользает. Когда я вижу небо, море, когда слушаю шум прибоя, когда лежу в траве или смотрю на розу — мне хочется плакать. Я зарываюсь в розу носом, я сосу стебелек травинки — но ни роза, ни травинка не раскрываются передо мной, они все равно хранят свою тайну.

А тебя никогда не поражало, что в огороде вырастают такие огромные тыквы? Лежат себе, невозмутимые, сияющие, как Будда, тяжелые, как ты сам, на круглой, как тыква, земле — и вдруг ты теряешь ощущение реальности, смотришь на все как впервые, и собственное тело кажется тебе каким-то новым и чужим, и ты понимаешь, что не знаешь этого мира, ты в нем как слепой. А огород живет себе своей жизнью, и в нем свисают с веток блестящие, налитые помидоры и плотно запечатанные стручки фасоли, и кудрявится петрушка, и раскрывает круглые лапки латук. Что еще остается, кроме как уйти потихоньку, словно ты попал сюда не по праву?


Даниэль, сегодня, может быть, я пойду к мяснику. Не злись, люблю я все равно только тебя. Но мясник — он весь из мяса, а душа у него как у ребенка.

Даниэль, я пойду, наверно, к мяснику. Что это меняет, я все равно люблю только тебя. Но мясник — развратнейший тип, и я не хочу, чтобы он на меня облизывался.


Я помню, как ты испугался, Даниэль, когда увидел меня сидящей на подоконнике у раскрытого окна — четвертый этаж как-никак. Ты тихонько подошел ко мне сзади, схватил за талию. Ты хотел меня напугать. Мы стали хохотать, и я еще некоторое время болтала в воздухе ногами. А потом ты подхватил меня и унес на кровать. Мы тогда были вдвоем, никого больше не было. Я лежала на кровати навзничь, свесив голову, и видела комнату вверх ногами, а ты сидел на мне и держал меня двумя руками за шею, и тихонько сжимал, и потолок кружился у меня перед глазами. <…>


Если я пойду к мяснику, Даниэль, я этим уничтожу нас с тобой. Мясник ляжет на меня своим толстым животом, и твое стройное, крепкое тело исчезнет. Я любила твои широкие, худые плечи с россыпью веснушек. Я любила твои черные, мягкие волосы, твои узкие губы, твой прямой нос, твои уши, глаза, я любила твой голос, твой смех. Я любила твою грудь, твой плоский живот, я любила твою спину, по которой пробегала пальцами. Я любила твой запах и даже не мылась — специально для того, чтобы подольше его сохранить. Я любила шагать по улицам тебе навстречу, и улицы говорили мне: он там, за тем поворотом; снег сверкал, и толпа расступалась, чтобы дать мне дорогу; во всем городе были только я и солнце на небе, и мы оба шли к заветному подвалу, где меня ждала любовь, где я распахну объятия, пальто, ноги, где я сама тебя раздену и ты ляжешь со мной рядом, тело к телу, глаза в глаза, рот в рот, где я всосу тебя всего, целиком, и ты останешься во мне. Я любила ждать тебя, Даниэль, я любила то, что у тебя там, внизу живота, и что я никак не решалась взять в руки. <…>


Жара становилась удушающей. Мясник сделался серьезным и пристально заглядывал мне в глаза всякий раз, как поворачивался к весам. И всякий раз сладковатый запах, исходивший от мяса, отзывался во мне смятением.

Я думала о том, что забыла поменять воду в розах, а они все стоят и все такие же красивые. Мне, разумеется, не удалось передать все оттенки их цвета — градации выцветшей обивки старого кресла, только в их лепестках больше прозрачности, больше тончайших переходов, от изысканно-розового до бледно-коричневого по краешку лепестков.

Я растворяюсь в разогретом воздухе, меня убаюкивают монотонные движения за кассой, настойчивые, постоянные взгляды, бросаемые мясником. Я увязаю в безвольном ожидании; время и все, что вокруг, скользит мимо меня; мое тело наполовину мертво и безучастно, а наполовину находится во власти тайных процессов брожения.

От людей, которые заходят в лавку, пахнет солнцем и маслом для загара; у мужчин икры еще в песке, у женщин песок на затылке и на сгибе рук; дети тащат в одной руке ведерки и лопатки, в другой держат ванильное мороженое. Хозяин и мясник снуют от прилавка к чурбану для рубки мяса, от мясорубки к холодильнику…


Перерыв. Помощница хозяина накрыла стол на улице, под деревьями. Хозяин, мясник и другие работники пьют уже по второму аперитиву, обмениваются шутками, перемежая их громкими взрывами хохота.

Помощница принесла блюдо с колбасной и ветчинной нарезкой и миску с салатом из помидоров. Когда она оказалась возле хозяина, он положил руку ей на ягодицу. Не долго думая, она подставила другую.


И тут разразилась гроза. Вспышка молнии, гром, и сразу дождь. Теплый и густой летний ливень.

Толкаясь, крича и смеясь, все принялись перетаскивать еду и стол в дом.

С платанов потекли ручьи. <…>


Мы оба молчали. Я смотрела, как ходят туда-сюда дворники на залитом дождем стекле и вдыхала острый запах моих мокрых волос, прилипших к лицу.

Он открыл дверцу машины, протянул мне руку. В моих пластиковых босоножках хлюпала вода. Он привел меня к себе, усадил на диван, принес кофе. Потом включил радио и попросил подождать минут пять, пока он примет душ.

Я подошла к окну, отодвинула занавеску и стала смотреть на дождь.

От льющейся воды мне захотелось писать. Выйдя из туалета, я толкнула дверь ванной. Там было парко, стены запотели. За занавеской угадывался массивный силуэт. Я отодвинула немного штору и стала смотреть. Мясник протянул мне руку, но я увернулась и предложила помылить ему спину. Встав на бортик душевой кабины, я сунула руки под горячую воду, взяла мыло и стала тереть его в руках, пока они не покрылись густой пеной.

Я принялась гладить мужское тело мыльными ладонями, начав с затылка и постепенно, круговыми движениями, спускаясь ниже. Широкие плечи были белыми, крепкими и мускулистыми. Я спустилась вдоль позвоночника, прошлась по бокам, захватив немного живот.

Потом вернулась к плечам и намылила поочередно обе руки. Тело было расслаблено, но я все равно чувствовала, как под моими ладонями перекатываются упругие мышцы. От локтей до запястья руки были покрыты шерстью, и мне пришлось снова взяться за мыло. Так я добралась до подмышек, глубоких и мохнатых.

Еще раз намылив руки, я начала массировать ягодицы, довольно мясистые, но красиво вылепленные там, где поясница переходит в мышечную ткань, и не показывающие никаких признаков дряблости там, где начинаются ноги. Я никак не могла остановиться и все гладила и гладила эти округлости, пытаясь выучить их и глазами.

Затем я перешла к ногам — крепким и твердым, с бугристыми мускулами и густой растительностью. Я ощутила, что попала в незнакомую страну, совсем дикую. Я приближалась к скульптурному чуду щиколоток.

Он повернулся ко мне. Я подняла голову и на уровне своего лица увидела два налитых шара и толстый ствол, вздымавшийся вертикально вверх. <…>


Дождь все не прекращался. Утонув в огромной футболке, которую он дал мне надеть, я стояла на коленях на стуле, опершись локтями о подоконник.

Если бы я понимала язык дождя, я бы, наверно, его записала, но все и так его знают и могут в любой момент вспомнить. Сидеть в уютной норке, когда за окном бушует непогода, льются ручьи, разливаются реки… Заниматься любовью в тесном пространстве машины, когда по крыше барабанят капли… Дождь раскрепощает тело, делает его более свободным, сочным, податливым… Жадным до другого тела, готовым к слиянию, похожему на слияние улиток…

Я настояла, что надену свое мокрое платье и отправлюсь домой пешком. Дождь стих.

Как-то так получилось, что я оказалась на берегу моря. Был прилив, на промокшем пляже — никого. Я подошла к воде. Она была темная, в ней плавали клочья водорослей. Я зигзагами пошла вдоль берега, то отходя от кромки прибоя, то возвращаясь, а море накатывало, неся с собой мириады пузыриков, похожих на мыльную пену.

Дюны цветом и очертаниями напоминали человеческое тело.

Я погрузила пальцы в мягкий влажный песок. А море продолжало ласкать берег, терлось об него, искало наслаждения.

В чем же еще состоит любовь, как не в жгучей боли желания, ревности и разлуки?

Пьеретта Мишлу. Стихи из сборника «Она, одетая в ничто»

Пьеретта Мишлу [Pierette Micheloud, 1915–2007] — швейцарская поэтесса, эссеистка и писательница. Между 1945 и 2004 годами опубликовала более двадцати поэтических сборников, в которых многие эротические стихотворения посвящены женщинам. С начала 50-х годов жила в Париже. В 1964 году вместе с Эдит Мора создала во Франции комитет по присуждению Премии имени Луизы Лабэ за поэтические произведения. В Швейцарии существует Фонд Пьеретты Мишлу, где хранятся все ее произведения, вышедшие и неопубликованные, — поэзия, эссе, романы, пьесы, в том числе сборники стихов «Времена года» [ «Saisons», 1945], «Сладко-горькая» [ «Douce-Amère», 1979], «Вишневый сад» [ «La Cerisaie», 1990], «Ностальгия по невинности» [ «Nostalgie de l'innocence», 2006]. Публикуемые стихи взяты из сборника «Она, одетая в ничто» («Elle, vêtue de rien», 1990).

Перевод Ирины Волевич. Перевод стихов выполнен по изданию «P. Micheloud. Elle, vêtue de rien» (Paris: L'Harmattan, 1990).

«Озаряют ночную тьму…»

      Озаряют ночную тьму

      Твои груди эти холмы

Дерзкой языческой плоти

       Но осмелятся губы мои

Вверх забраться уступами ласк.

«Прозрачная вода твоих блаженных слез…»

 Прозрачная вода твоих блаженных слез

           Соленое сиянье

       Родство морское наше

          Разбившись о скалу

              Неистовая лира

         Вновь возрождается

      Чтобы разбиться вновь

И нет конца их сшибке. Psappha[82].

            Сестра моя по боли.

«Любовь моя столикая любовь…»

      Любовь моя столикая любовь

   Не потеряла ль ты жемчужный блеск

Прибрежной устрицы которую я смерти

       Ради тебя осмелилась предать?

            В приливе подступившем

         На островках твоих зрачков

       В обводе водорослей черных

                Вот где убила я ее

Чтоб одарить тебя мерцаньем перламутра.

        В том перламутре — тайна бытия

В тех створках замкнутых сокрыта мудрость

                    И трепет потаенный

             Души едва родившейся на свет.

«О не трудись……»

          О не трудись…

Все пифией уже изречено

          И вижу я в окне

Две тени — тень твою и тень другой.

         Ваш дом и вашу спальню

Светильник ваш и ваше ложе.

«Вы схожи точно сестры…»

        Вы схожи точно сестры

Ты женщина и ты ночная тьма

           Снег сохранит

          Теней мерцанье

И запечатает уста любовью вечной.

«Влюбленной саламандрой мой язык…»

    Влюбленной саламандрой мой язык

            Твою ласкает кожу. Там луна

               Растущая собою затмевает

                   Янтарный сочный цвет

Твоих далеких от меня заветных пляжей.

«Багряная комета…»

           Багряная комета

              Волос твоих

       Они летят в пространстве

           Твои колени обвивая

         Их пламень охватив уста

    Рекой безбрежной разольется

      И ярко вспыхнет напоследок

         В распадке лона потайном

  В его манящих буйных джунглях

  Когда б мой взгляд не воспевал

            Планету островов

            Мне красота твоя

            Внушала бы боязнь

   И все ж мой среброносный сладкий яд

        По капле проникает в плоть твою

        Такую нежную что каждое касанье

              В ней след оставит

Комета огненная в женственном обличье.

«Совершенно свободно говорить о самых непристойных явлениях…» (Жан-Клод Болонь)