Железная дорога — страница 3 из 55

Так вот, Умарали-судхор, столь просто решивший проблему понедельных раисовских, а заодно и ежедневных своих обедов, столкнулся с затруднениями совсем по другой части, а именно по части русской водки. Вся государственная уходила на фронт, на первых порах, как ремесленник-индивидуал его спасал винодел, а вернее виногон-Колек, гнавший в единственную водочную бутылку, не угнанную на фронт, свою кишмишевку. Но теперь, когда у Колька, как и у всей напрягшейся для решительной схватки с ненавистным врагом страны, вышел весь сахар и кишмиш, он потерял смысл жизни, а потому перестал бояться даже этой самой трудовой мобилизации в пустынный Самиъвский колхоз.

Но отточенный многолетними посидками нюх не подвел Умарали-судхора и на этот раз. Однажды в государственной задумчивости проходя мимо поезда 16.17, он вдруг учуял этим самым крысиным нюхом нечто остро напоминающее ему запах горькой отрыжки Самиъ-раиса. Принюхавшись, он нашел этот запах недалеко от колес паровоза, и застигнутый за этим занятием вооруженным машинистом-коммунистом Иваном, он долго объяснял тому, припоминая весь свой тюремный лексикон, чего он тут ищет.

— Твая Иван, мая Умарали. Мая тарбуз даёш, твая — водка.

Он вдыхал этот вонючий запах и показывал его аромат:

— Вах-вах-вах! — и показывал, где он нашел водку.

Машинист Иван поначалу не понимал, чего хочет этот диверсионист, который говорит, что он умирает, а потому стал намеренно протирать смоченной этим самым запахом тряпкой свой табельный наган. Но когда, заложив руки для пущей благонадежности за спину, Умарали наклонился к тряпке и стал что-то лепетать и тарахтеть, машинист-коммунист, решив из интернационалистских соображений, что младшему брату нужна тормозная жидкость — ну положим, для его колхозного трактора, ведь неспроста же он тарахтит, — в конце концов, пошел на эту крайнюю меру, и даже наотрез отказался от кооперативного арбуза взамен.

— Вот, — протянул он дружеской индустриальной рукой бутылку жидкости аграрию. — Заправляй свой социалистический трактор!

— Да, да тырактир! — вспомнил Умарали слышанное им в тюрьме от русских слово.


С тех пор машинист-Иван стал экономить ради восторжествующего колхозного движения на тормозах, и сэкономленную жидкость отдавал раз в неделю подшефному Умарали, а тот исправно вливал полученные пол-литра братской помощи из единственной водочной бутылки в зеленеющего все более и более раиса.


— Дорога совсем заела бедного Самиъ, — думал сокрушенно Умарали, когда Кучкар и Толиб водружали поевшего, отпившего и справившегося о семье раиса на его гнедую, и она, подставляя всякий раз тот бок, куда кренилась неприкаянная туша Самиъ-раиса, цокала в сторону бескрайних колхозных полей…

Глава 2

Октам-урус был из первых революционеров, устанавливавших сначала в городе, а потом и здесь в Гиласе Советскую власть. Собственно, что значит — устанавливал. В 16-ом году забрали 16-летнего Октама, впрочем, как и весь его кишлак, неподалеку от Гиласа, на тыловые работы в какую-то русскую нечерноземную глушь, но поскольку Октам был по рождению альбиносом, а потому и прозван урусом, то первые же морозы буквально пошли мурашами по его коже — он весь покрылся диковинными струпьями, как будто бы взвод стрелял по нему шрапнелью; и полковой врач, пугаясь неизвестной заразы, счел за большее благо отправить Октама туда, откуда его и взяли.

И вот когда отправляли Октама-уруса вместе с офицерами-эммисарами в родные края, к нему на вокзале, а точнее в уборной вокзала подошел подозрительный татарин, и, удостоверившись, что Октам истинный, обрезанный мусульманин, который мочится на полусогнутых ногах, дождался конца мочеиспускания и попросил его передать в ташкентское депо маленькое письмецо. И ведь божился проклятый татарин Аллахом, что это посланьице родственникам, но как говорит пословица: «Огайнинг татар булса, енингда ойболтанг булсин[12]!» — То было революционное послание, Прокламация, за транспортировку которого ничего не подозревающего Октама упекли в Ташкентскую крепость сразу же по прибытии, как политзаключенного.

Октам не жаловался — уж лучше у себя на родине в тюрьме, чем на чужбине под небом в окопах… А там пришла революция. Нашли Октама революционные матросы Ташкента, подняли дело охранки, с восторгом обнаружили его революционное прошлое, и даже шрамы, оставшиеся от лютой российской болезни продемонстрировали на митингах Пьян-базара, как следы мрачного царского прошлого и тюрьмы народов!

Октам только поднимал рубаху, да приспускал штаны, ничего другого не понимая, но на Всекраевом большевистском Съезде его уже кооптировали в ЦК по списку из местных революционеров. Словом стал Октам вскоре большим большевиком, и даже его прозвище — «урус» приобрело уже смысл политически-сознательный и удостоверяющий.

Октам-урус не мог ничего делать. Разве что все время боялся, что это вдруг обнаружится. Но это мало кого интересовало, и даже больше того, делало его своим и среди чайрикёров, и среди мардикёров, и среди строителей, и среди ткачей. Никто не ревновал этого славного большевика к чужой профессии.

Но вскоре пришла пора индустриализации, коллективизации, культурной революции, когда с врагами надо было расправляться по отдельности, согласно профессии, и когда Октам заучивал по ночам и по слогам очередные партийные лозунги, он понимал своим скудным умом, что в горящем доме самое безопасное место — это двор.

Тогда-то и попросился он в забытый богом и партией Гилас, тогда-то партия и направила его на укрепление шерстьфабрики, где среди партии татарок, завезенных вагоном из Оренбурга, он должен был провести линию партии, прямую, как железная дорога, идущая через Гилас. «Опять татары!» — смешанно подумал Октам, но потом, вспомнив конец первой татарской истории, прибавил: «Ха майли, охири бахайр булсин!»[13] — и принял директорство.

Так он оказался в Гиласе, где дабы как-то влиять на этот бабий коллектив, был вынужден жениться на их бригадирше Банат, многословной как радио, громкой как паровоз… Вскоре у них родилась дочь, которую они назвали Оклюция — Октябрьская революция.

В войну за нехваткой транспорта для подвоза шерсти весь личный состав фабрики эвакуировали в Сары-агачскую степь, к казахским отарам, но дабы эти татарки, моющие шерсть в мутной реке сразу же после обстрижки, не повыходили замуж за пастухов-казахов и не разбрелись с ними по степи, множа личную собственность, Октам-урус был послан в степь уже не как директор, а как особо уполномоченный. Там он раскрывал вредительство тех шерстебреев, что оставляли неостриженными пуки шерсти вокруг овёньих членов да овечьих сосков. Несколько раз показательно обстрижа этих баранов, он настолько запугал и чабанов-казахов, и шерстемоек-татарок, что в конце войны вернул на шерстьфабрику весь ее личный состав, если не считать трех сыновей, нагулянных поварихой Альфией от дровосека-Кыпчибека, ставшего с тех пор сторожем шерстьфабрики на долгие годы.

Когда после войны к Октаму-урусу пришли сваты по его Оклюцию Октамовну, а он сидел у себя в «кабинете» и проклинал того самого растреклятого татарина, оставшегося там, на Казанском вокзале, в начале этой железной дороги. А проклинал он этого татарина потому, что вчера опять приходил фининспектор и в очередной раз не добившись уплаты налогов за подворье, принялся описывать скудное имущество Октама: Кошма — 1 экз., Кровать железная — 1 экз., Печка-бурж. — 1 экз. При последнем слове, произнесенном без купюр — «буржуйка», Октама вдруг разобрало. Он вошел в свой кабинет и через единственный в Гиласе телефон попросил барышню соединить его с Усманом Юсуповым. И когда после долгого шуршания Усман наконец взял трубку, Октам не слушая его утолщаемого голоса, крикнул ему в трубку, указывая на бедного, но неприступного фининспектора:

— Усман, инкилобби килишимиз шунгамиди?![14]- и тут же, не дожидаясь ответа, бросил трубку на два золоченых рожка… так вот, когда он сидел в своем кабинете, проклиная того самого татарина, вошла его жена Банат и на удивление коротко — наверняка порастратила свой разговорный зуд на сватов, сказала:

— Дадаси, бир тепага телпон-пелпон килинг энди. Улдими, Усмон-ака ёрдам-пордам берар. Узбекчилигу, киззи курук чикариб буладими. Яна шарманда буб утирмийлик…[15]

Октам на мгновение призадумался и согласился:

— Ха, майли, чикарман-у, лекин куев камсамул эканми узи[16]?!

Глава 3

Родной брат Кучкара-чека Мулла Ульмас-куккуз еще до войны, когда расстреляли их отца Остонкула-махсума, дабы не расстреляли и весь остальной род, был вынужден жениться на безродной сестре Октама-уруса — такой же полуальбиноске, как и он сам, а потому Ульмас-куккуз тайно ненавидел всех русских во главе с Октамом.

В то время как Октам-урус своим большевистским приказом открыл кружки русского языка во всех махаллях, прилегающих к шерстьфабрике, а потому и живущих в счет нее (кто воровал шерсть, кто — продавал, кто — покупал, кто — прял на дому, кто — вязал, кто — продавал пряденное, вязанное и чесученное, кто — вновь покупал это и т. д. и т. п.), открыл, дабы более доходчиво материть несознательные массы, Мулла Ульмас-куккуз, пользуясь родственной связью — дескать, он меня и так честит каждый день дома! — саботировал эту культурную акцию, имевшую, как оказалось, военно-стратегическое значение.

Ведь забрали вскоре Ульмаса на фронт, а он кроме «ёпти Боймата[17]» ничего по-фронтовому и не знал. И все-таки командир по фамилии Козолеев, да политрук по фамилии Политюк выучили его-таки на всю жизнь единственной фразе:

«Равнясь! Смирно! Слушайбоевойприказ! Противникфашистскиеордынаступаютпофронтусчисленнымперевесом! Нославнекрасноармейцыподмудрымруководствомотцанародоввеликого СТАЛИНА УР-Р-Р-ААА-АААА!»