— Все совершают ошибки! — воскликнул Герцен. — В 1815 году на Венском конгрессе по инициативе Великобритании работорговлю осудили, а пять лет назад они создали общество борьбы с рабством, которое преследует работорговлю по всему миру!
— Александр Иванович, вы уж простите меня великодушно, но вы словно за фасадом не видите здания. В семидесятые годы прошлого века самые гуманные люди на планете нашли новую треугольную торговлю. Они теперь везли промышленные товары в Индию, где меняли на опиум, а тот сбывали в Китай. Здесь эти светлые и благородные люди получали уже от тысячи процентов прибыли с каждого рейса. Работорговля им стала попросту не нужна. И они начали перекрывать ее, так как на ней зарабатывали другие страны — их конкуренты. А языком болтать, не мешки ворочать. Это они умеют.
— У вас какое-то предвзятое отношение к англичанам, — покачал головой Герцен.
— А как вы будете относиться к людям, которые дарят зараженные оспой одеяла тем, кто пришел спасать их от голода, принеся еды?
— А что это за история?
Толстой рассказал про тех мерзопакостных переселенцев.
Потом поведал о том, как английские колонисты истребляли местное население в Северо-Американских штатах. Об опиумной войне, которая только-только отгремела, тоже поведал.
— … или вы думаете, что китайцы — нелюди и их можно как насекомых травить всякой заразой?
Герцен промолчал.
Очень хотелось ответить, но укор в глазах Хомякова стал настолько сильным, что ему уже было не по себе. Впрочем, записной оппонент в диспутах помог Герцену, вмешавшись.
— Мы так сильно удалились от вопроса выступления на Сенатской площади. — осторожно произнес Алексей Степанович.
— Кто получил бы выгоду от победы бунтовщиков?
— Патриотов. — поправил его Герцен.
— От смены названия суть измены не меняется. Кто? Вот что важно.
— Конечно же наш многострадальный русский народ!
— И как же?
— Например, патриоты хотели немедленно отменить крепостное право!
— И как вы себе это представляете? — оскалился Толстой.
— Ну конечно, крестьяне такие темные, что только под руководством дворянства они и выживают. — скривился Герцен.
— Александр Иванович, не заставляйте меня думать о вас хуже, чем оно есть. Как вы себе представляете освобождение крестьян? Просто освободить? Без земли? Чтобы всю страну охватили голодные бунты? Или. быть может, поделить и отдать им дворянские земли? Ну, чтобы практически все дворяне взялись за оружие, ведь вы теперь их лишите средств к существованию. А они, в отличие от крестьян, им пользоваться умеют. Как ни поверни, но любое резкое решение по этому вопросу — фатально для страны. Она сразу же ушла бы в пучину Смуты.
— Я… — начал было говорить Герцен и замер, подбирая слова.
— Но само по себе освобождение крестьян — это вопрос вторичный. Технологию можно придумать. Если иметь совесть, голову на плечах, не пить алкоголь и не употреблять наркотиков. Куда важнее вопрос — а зачем их освобождать?
— Как зачем⁈ — ахнули эти двое разом.
— Эмоции и всякие морализаторские глупости я попросил бы оставить в мусорной корзине. В вопросах политики они неуместны. Ибо там база — экономика. У нас слабая промышленность. Так?
— Факт, — решительно кивнул Герцен.
— Причем традиционно. Почему?
— Мы отступили от идей соборности, — произнес Хомяков. — Из-за этого отдельные наши соотечественники попросту грабят иных.
— Алексей Степанович, вы хотя бы поверхностно сталкивались с политэкономией? — улыбнулся Толстой. — Вот сделал кузнец топор. Его нужно продать. Кому?
— Крестьянину, полагаю.
— Не обязательно, но допустим. Акт купли-продажи подразумевает обмен товарами эквивалентной ценности. Ну или таковой в глазах участников. Иными словами, крестьянин должен дать кузнецу монеты или, допустим, зерна, по цене топора. Так?
— Разумеется, — кивнул Герцен.
— А теперь простейшая модель. Вот у нас сто крестьян. В год они могут купить сто топоров. Служат эти топоры ровно год. Таким образом, годовое потребление у них получается сто топоров. А если нам надо увеличивать промышленность? Например, ставить мануфактуру, которая позволит изготавливать эти топоры лучше и дешевле. Но для ее существования нужен больший оборот. Например, тысяча топоров в год. Кому их продавать?
— Вы предлагаете заводить колонии? — спросил Александр Иванович.
— Не обязательно. Но да, это называется — расширить рынок сбыта. Рынок бывает внешний и внутренний. Допустим, из-за недоразвитого флота мы не можем иметь колоний. Пока не может. Точнее, не хотим. Так-то флот только и может развиваться, если он для чего-то нужен на деле, но не на словах. Ну да ладно. Нет колоний. Что делать?
— Не знаю. — пожал плечами Герцен, да и Хомяков тоже выглядел озадаченным.
— А ответ простой. Нам нужно расширять внутренний рынок. А тут все упирается в то, что наши крестьяне ОЧЕНЬ бедные. Просто до крайности. И их покупательная способность ничтожна. Из-за чего внутренний рынок России попросту смехотворен. Он меньше, чем в ничтожно маленькой Бельгии.
— Поэтому крестьян нужно освободить!
— Нет Александр Иванович. Нет. Их нужно обогатить! Освобождение же с этим напрямую не связано. Ведь крепостные порой выкупаются. Значит, заработать при желании они могут. Налоги у нас не очень высокие. В Европе масса стран куда сильнее обдирают своих граждан. Тогда в чем беда? Правильно. В доступности технологий. Например, нормального сельскохозяйственного инвентаря. Он же денег стоит. А их у крестьян нет. А чтобы снизить цену этих изделий, их нужно производить больше. А чтобы производить больше, нужно кому-то это все продавать…
— Получается замкнутый круг… — медленно и задумчиво произнес Хомяков.
— Как вы видите, вопрос вообще не лежит в той плоскости, о которой вы ведете беседы в своем кружке. Либерализм, социализм и прочее «измы». Это все лишь фантики. В базе же — экономика. Всегда.
— И кому же было выгодно выступление на Сенатской площади?
— В 1822 году Канкрин ввел новые таможенные тарифы, которые сильно били по интересам Великобритании.
— Ну конечно… — фыркнул Герцен. — Я знаком со многими участниками выступления. Они об ином помышляли!
— Есть такой термин, исключительно медицинский: малолетние дебилы. Дебилизм — это слабая форма врожденного слабоумия. Эпитет же «малолетние» намекает на инфантильное, то есть, безответственное поведение.
— Я попросил бы вас! — взвился Александр Иванович.
— Простой рецепт. Мы находим людей тех, которые считают себя уникальными снежинками, достойными большего. Среди дворян — это каждый второй. Выбираем из них тех, кто с головой все же дружит, но с оговорками. И начинаем ими манипулировать. Удобнее всего это делать через всякого рода общества, окучивая, так сказать, сразу грядку овощей. Подогревая им чувство собственной важности деньгами и всякого рода лестью, параллельно подбрасывая всякие пагубные идеи. Это дешево. Это просто. Это несложно. Главное — это найти побольше числом и повыше рангом этих малолетних дебилов.
Оба собеседника молчали.
Насупившись…
— Лев Николаевич невыносим… — первое, что произнес Герцен, когда они с Хомяковым сели в коляску, уезжая.
— А мне понравился его чай.
— Какой чай⁈ О чем вы⁈
— Вы знаете, Александр Иванович, я увидел в нем отблески забытой старины.
— Да, пожалуй, я с вами соглашусь. Ретроград он, каких поискать.
— Он не ретроград, отнюдь, нет.
— Ну как же? Он ведь отметал все самые передовые идеи!
— Он просто указывал на то, что в них нет никакого смысла.
— А разве это не признак ретрограда?
— С какой стати? — удивился Хомяков. — Ретроград держится за старину, потому что так делали его отцы и деды. Он просто не хочет думать и учится чему-то новому. Лентяй, ищущий самооправдания. А граф… так-то он и за старину не держится, если посмотреть. Просто он все взвешивает на весах практической целесообразности.
— Примитивный человек, — фыркнул Герцен.
— Он, на минуточку, образован лучше нашего, — возразил Хомяков. — И показал блистательный кругозор, равно как и понимание исторических процессов.
— Но это же вздор!
— А у вас есть еще аргументы, кроме этого несогласия?
— Вы же сами слышали, что он назвал либерализм и социализм пустыми фантиками, в которые можно обернуть что угодно. Он их попросту не понимает! Его уровня развития для этого недостаточен!
— Или он понимает их лучше вас. Он ведь раз за разом указывал на то, что у тех или иных явлений, на которые вы ссылались, совсем иная природа. Не всегда я с ним соглашался, но в целом Лев Николаевич был крайне убедителен.
— Вы серьезно так считаете?
— Да. Я серьезно так считаю.
— А как же ваши идеи соборности и мессианства? — усмехнулся Герцен.
— Il fautcultiver notre Jardin[2], — пожав плечами, ответил Хомяков, процитировав финальную фразу романа Вольтера «Кандид, или Оптимизм».
— А-а-а… Так вы полагаете, что он вольтерьянец?
— Именно. — кивнул Алексей Степанович. — Он критикует и осмеивает фанатизм и клерикализм, но не выступает против Бога. Стоит при этом за разумность и опыт, то есть, эмпиризм. Причем весьма успешно. Нас этот юноша разделал под орех. Да и научные успехи имеет. Он, а не мы.
— Вы льстите ему!
— Александр Иванович, ну не надо. Я знаю вашу любовь ершится, но сейчас кто вас видит и слышит? Кому вы что этим докажете? Просто признайте — аргументов нам постоянно не хватало, а этот юноша с изрядной регулярностью ставил нас в ступор своим приземленным и материалистичным подходом.
— Допустим, — нехотя согласился Герцен. — С ним было действительно сложно и трудно.
— Вот. И это в его то годы! Кроме того, он не уничтожал нас и давал высказываться. Хотя мог. Видит бог — вся наша беседа отражает знаменитую фразу, которую приписывают Вольтеру о мнениях.
— Я не согласен ни с одним вашим словом, но готов умереть за ваше право это говорить… — процитировал ее Герцен. — Не думаю, что прямо вот так, но что-то есть. Он действительно нас выслушивал, стараясь поддерживать культурную беседу.