Жена мертвеца — страница 2 из 67

Может, и врали, но сейчас не признаются ведь всё равно. А то люди услышат, прознают, что ночная стража ночь проспала — не поленятся, всё пропавшее за год в слободе на них, в убыток, запишут. До последней тряпки, сдутой ветром с забора. Один — высокий и длиннорукий, в мохнатой шапке, сдвинутой гоголем на звтылок, с широким лицом, бритыми усами и бородой светлой, подстриженной и торчащей торчком решился. Наклонился через рогатку, спросил, оценивающе щурясь на Григория светлыми, большими глазами:

— Чего, служивый, много убытку на нас наврали?

Григорий в ответ лишь пожал плечами. Проговорил, медленно:

— Да вроде, немного… Неразговорчивый у вас народ,

Сам пробежал взглядом по человеку ещё раз. Кафтан ладный, сукно хорошее, с вышивкой, за сапогом ножик щёгольский, камень-яхонт на рукояти горит. Борода вьётся, подстриженная, лицо прямое, широкое, но красивое… Черти горох не молотили и ладно, на чёрта мужчине лицо. А вот глаза вроде светлые, ясные, а вглубь посмотреть — не поймёшь, как в болоте вязко и муторно.

«Что, Катька, нравился при жизни, наверное?» — ни с того ни с сего подумал Григорий.

Услышал — сразу между ушей, под черепом — чёткий, брезгливо-рассерженный фырк. Отметил его про себя, оглядел человека внимательнее. А тот выпрямился, сверкнул зубами, проговорил, улыбаясь, будто считая дело решённым:

— Вот и славно… Чего людей томить попусту, убирай свой забор. Баба-то… — проговорил тот.

Наклонился, толкнул ладонью кривую деревяшку рогатки. Потянулся в карман, потом в кружку — кинул, да щедро, две монеты свернули тусклым, вытертым серебром. Алтын, не меньше, будет покойнице теперь гроб с кистям и доской новой. Надо оно ей теперь? Григорий привычно нахмурился и решил, что по крайней мере ему оно — надо. А светлый потянулся, ловко, одним неуловимым движением толкнул серебрушку Григорию уже прямо в ладонь. Проговорил, сверкнув на миг светлыми, водянистыми глазами.

— Убирай, не томи. Убытка нету, а баба та всё едино, была ничейная…

Григорий встряхнулся от греха подальше — убрал за спину начавшие сжиматься кулаки. Посмотрел светлому в глаза, тяжело и внимательно. Ничего толкового не разглядел, проговорил, оттолкнув ногой рогатку обратно:

— Все мы чьи-то. Во-первых — Божьи, во-вторых — пресветлой Ай-Кайзерин. А ты, мил-человек, не блажи, говори, кто такой, откуда идёшь, что можешь сказать по делу царёву и земскому?

Для верности сверкнув тому золотом пайцзы в глаза. Светлый выпрямился, заложил большие пальцы за цветной пояс, сверкнул глазами снова и зло, заговорил чётко, сквозь зубы:

— Сенька Дуров я, целовальник здешний. Губной голова на еретиках полдневных геройствует, я вроде как за него. А баба — она баба и есть… Заехала с полгода назад, жила, ни с кем не общалась, народ не дёргала, ни к кому не ходила, на помолчи или толоку, да и сама не звала. В бане там или ещё где тоже не видели, что за человек и чей — не знаем. Померла так померла. Убирай рогатки, служивый…

Сзади откашлялись, голос писаря влез в разговор. Вроде мирный, а тоже неприятный, каркающий какой-то голос:

— Сенька, не дури. Не гони пристава раньше времени, я его не для того сюда вызывал. Баба-то, может, и ничейная, зато дом, где жила — он очень даже чейный дом. Я по спискам первым делом проверил. Тулугбековых, братьев — слышал? Должно быть и баба их.

«Ой, мамо, роди обратно», — подумал Григорий, сообразив, что морда у него только согласно печати на боярской пайцзе — царская, но болеть будет скоро и совсем как своя.

Про братьев Тулугбековых в столице слышали без малого все. Пятёрка как на подбор. Когда они зимой и по воскресеньям выходили стенкой на речной лёд — катились кубарем и посадские, и мастеровые, и аллеманы из западных выселок. И даже родная Григорию жилецкая, царская слобода — той тоже приходилось угрюмо пятиться, теряя на льду шапки и дворянский гонор. Устоять мог только университет, и то лишь потому, что ихний звериный факультет выгонял постоять за своих учебных медведей и мамонта.

«Ладно, разберёмся», — подумал Григорий, снова, оглядывая слободу. Удар молнии, по решётчатым балкам громовой башни пробежал сиреневый, волшебный огонь. Прогремело в небесах. Протяжно и гулко в три тяжёлых раската. Воздушный корабль взлетел в небо, кренясь, развернулся, цепляя баллоном низкие облака. Полетел на юг, и стая гусей пристроилась клином за его рулями.

«Э-эх, улететь бы сейчас»… — подумал Григорий ни к селу, ни к городу. В ушах, снова — тонкий, как звон колокольчиков, девичий то ли стон, то ли плач. Устыдился, снова ни с того ни с сего. Оглянулся, провёл глазами по лицам людей вокруг, ища на ком бы отвести душу. Тут, к счастью, окликнули. Посыльный от боярина, лохматый Пашка спрашивал: долго ли Григорий будет тут возиться ещё, пугать людей наглой приставской рожей, да следить, как писаря переводят бумагу, отписывают ненужное на приказ. Его-то Григорий и запряг, поручил сбегать — одна нога здесь другая там, бегом на стрелецкую, до Тулунбековых. Благо недалёко. Пашка умотал, подняв пыль, губной писарь — на всякий случай попятился, уходя ближе к дверям сьезжей избы. Двери были дубовые, прочные, с резными медведями, хотя супротив пяти братьев явно не устоят. Толпа на улице начала понемногу спадать. Григорий откинул рогатки, всё одно без толку. Перетряхнул звенящие в кружке алтыны, двугривенные и медяки. Хватать брошенные белобрысым целовальником Стенькой серебрушки было почему-то противно, накинул свои, сунул гробовщику полною руку и с горстью. Работай, мол. Заодно поймал за ухо вихрастого и шустрого, как водится, пацанёнка, вежливо попросил сгонять в церковь за местным священником. Отец Акакий… «Интересно, откуда дядька нашёл себе в этих краях такое смешное ромейское имя?» — подумал было Григорий, но додумать мысль не успел. От ворот слободы донеслось ойканье, потом тихий, переливчатый бабий крик, Пашка назад пришёл. Бледный весь, лицо кое-как перевязано и в кровище.

— Эй, Пашка, кто тебя так? И чем?

— Кто-кто, большуха Тулугбекова и чем под руку попалось. А попались грабли. Хорошо хоть, не лом, они могут, — медленно проговорил Пашка как подошёл поближе. Сорвал шапку, провёл по лицу, размазал кровь пополам с серой и липкой грязью. Его голос дрогнул, поплыл… — Прости нас грешных, нет больше братьев Тулугбековых. Всех пятерых. И сестры их уже нет, Марьям, помнишь, была чернобровая. Все были, да кончились…

— Как так? — спросил Григорий, сморгнув удивлённо.

В первый раз, подумав, что не может быть, ведь он сам видел пятёрку братьев совсем недавно. Сморгнул второй раз и снова, вспомнив, что «совсем недавно» — это прошлая, яркая и морозная зима. Синее небо и яркие, красным, жёлтым и зелёным пятном на глазах — стрелецкие кафтаны и кушаки. «Стенка» их слободы, тогда она на счастье Григория, уж не думавшего зубы целыми сохранить, разошлась краями с жилецкой.

От татарской башни на ветре прилетел протяжный и раскатистый клич «машаллла». Прозвенели эхом церковные колокола, обернув его в свой, чистый и ясный голос.

— Как так? — спросил Григорий снова, срывая шапку.

— А вот так… Андрей, младший — в Марьям-Юрте, на приступе, уже под самый конец. Когда уже «царёв-город» кричали. На какую-то лозу нарвался, уж не знаю, что это за бисово отродье. Ещё двое через неделю. Помнишь, кричали нам, как еретики Елин-город пожгли да госпиталь вырезали? Вот там. До сестры поехали, а там «чёрные» и пожар. Двое оставшихся за находниками теми погнались, их порубали, да сами в степи и остались. Вот и всё. Были братья да кончились, один дед, да большуха осталась… С граблями…

— Вот боже Единый… — протянул Григорий. Развернулся, размашисто перекрестился на церковные купола. Меж ушей, эхом, звон колокольчиков, тихий, похожий на плач. Григорий встряхнулся опять, спросил уже ближе к делу: — А девица та? Не узнал?

— А девица та… с той стороны девица та, с еретической. Андрей её то ли в плен взял, то ли не взял, то ли сама вышла, то ли на аркане вывели. Сейчас не узнаешь уже, надо в полк писать, а он на линии, Господь единый один ведает где. Полковник её потом, по чести да по закону — старому, царя Фёдора, ещё — на Андрея в жену записал, да Кременьгард с обозом отправил. И девка вроде как под присмотром, и родителям помощь, да и под махр, законом царским обещанный из приказных выбить не грех.

«Как лучше хотел».

Кто же знал, что обоз тот круглаля даст по тракту, да с похоронными листами одновременно приедет. Как её большуха прямо там не прибила — не ведаю. Короче, передали нам Тулунбековы, что знать не знают и знать ничего не хотят. Такие дела, брат Григорий.

— Такие дела…

Выходит, девка и вправду ничейная…

Голос сзади, тихий, но хриплый — Григорий поёжился аж. Напомнило крики ворона:

— Так чяго? Из переписной книги вычёркивать, писать в сказку, мол «Божьея волея померла»?

Это писарь — вылез из дверей сьезжей, окликнул их. Крепится, но видно, какая рожа довольная, что мимо кулаков пронесло.

— Я те вычеркну! — рявкнул Григорий, неожиданно для себя самого.

Просто так. Уж больно жалобно звенел меж ушей неслышный для прочих голос.

Потом отомкнул рогатки, не обернувшись, велел убирать. Прошёл до дома убитой, повесил на ворота печать. Метнулся заячим скоком обратно, переговорил таки с местным священником — отец Акакий, прямо супротив имени, оказался мужиком суровым и грозным, с белой, осанистой бородой и следами въевшегося насмерть загара.

— Что, батька, под музыку ходили?

— Было дело, по молодости, — буркнул священник сурово

Также сурово цыкнул на Григория зубом да спросил, зачем позвали.

Договорились насчёт отпевания, да с похоронами пока погодить. По делу, к сожалению, и он мало что мог сказать. Бывший музыкант много что мог про южных такфиритов рассказать, а вот в западных еретиках был — или сказался — немощным.

Потом, внезапно, настала тишина

Григорий отослал Пашку в приказ, до боярина. И к себе домой заскочить, предупредить, чтоб сегодня не ждали. Хорошо хоть недоумённое: «Эй, парень, чего на тебя нашло?» — повисло, но осталось невысказанным.