О нет, это был не сон, но хождение по грани реального, одно из тех редких переживаний, о которых он будет помнить всю оставшуюся жизнь и в которых весь мир ужимался до него одного и застывал на пару минут для того, чтобы он почувствовал себя снова живым. Примерно так же он ощущал себя, когда терял девственность с одноклассницей — отличницей по английскому, страдавшей экземой, — и все было так мимолетно и так насыщенно, что казалось, будто их обоих вынесло из нормального бытия и физически растворило во времени. Или в тот раз, на каникулах в Новой Каледонии, когда он вынырнул на поверхность океана — в маске, с трубкой — и за какие-то несколько секунд успел разглядеть между накатывающими волнами лодку, с которой спрыгнули другие дайверы, и услышать голос жены, которая в ярости заорала: «Вот он!» — и его всосало обратно в реальность. Или рождение его дочери, пыхтящей красной галделки, которая в первую же ночь после рождения (когда его измученную жену сразил сон и они остались наедине — он и это крошечное созданьице) открыла глаза и уставилась на него, изумленная увиденным, тем, что обнаружила в этом себя, а также, возможно, и слегка оскорбленная — состояние, из которого Аманда так и не вышла за все эти годы.
Этот же момент — именно здесь и сейчас — был не просто подобен уже перечисленным, но и во многом превосходил их. Смертельно раненная птица и он — в замерзшем садике на заднем дворе, словно в границах единственной вселенной, которую он знает. В таких-то местах порой и ощущаешь вечность…
Пока он смотрел, Журавушка сделала шаг, один шажок в сторону — и споткнулась.
Он бросился вперед, чтобы подхватить ее, и вот она уже у него в руках — на удивление тяжелое тело и длинная шея (совсем как у лебедя, но и совсем другая), неповрежденное крыло хлопает по боку.
А запах! От нее разит паникой и дерьмом. Кровью и страхом. Невозможностью полета, заставляющего работать каждый атом любой птицы. Именно запах сильнее всего остального убедил его, что это не сон. При всей боязни причинить птице боль, при всей суматохе — ее хлопающие крылья, разлетающиеся перья и взбесившийся клюв, который запросто мог проткнуть ему грудь до самого сердца, — он осознавал, что его мозг, пускай и весьма одаренный, просто не в состоянии смоделировать букет запахов такой сложности и такой насыщенности самыми разными специями.
— Ну, тише, тише… Успокойся… — приговаривал он, пока птица билась в его руках, слишком поздно осознавая, что угодила в лапы, скорее всего, какого-то хищника. Ее клюв вонзился ему в щеку, потекла кровь.
— Ч-черт! — воскликнул он. — Я же пытаюсь тебе помочь!
Отведя шею назад, птица уперлась головою в небо и распахнула клюв, словно для ответа. Но ничего не ответила. Лишь выдохнула на луну, будто выпуская ее из себя. И вдруг навалилась всем телом ему на грудь — длинная шея упала вниз, точно рука балерины, принимающей аплодисменты, и легла на его плечо, а голова опустилась ему на спину. И лишь по тому, как вздымалась ее узкая грудь, он понял, что птица еще жива, просто в изнеможении уступила его объятиям, и что готова отдать ему жизнь, если это потребуется.
— Не умирай! — торопливо прошептал он. — Пожалуйста, не умирай.
Он опустился в траву — колени вмиг намокли от инея — и, одной рукой придерживая птицу, другой попытался расправить крыло с застрявшей в нем стрелой.
Почти все птичье крыло составляют перья; мышечная плоть — та, что воплощает обыкновенное чудо полета, — заключена целиком в длинном узком тяже, от которого перья и разбегаются, точно брызги. Стрела, пронзив сухожилие снизу, перебила множество перьев, но главное — изувечила столько мышц, что надежды на исцеление почти не оставалось.
Нужно позвать кого-нибудь, подумал он, того, кто в миллионы раз лучше него разбирается во всем этом и сможет реально помочь. Но кого? Специалиста из Королевского общества защиты птиц? Ветеринара? В этот час ночи? И что они сделают? Велят оставить ее в покое? Журавля с такой раной?
— Нет, — прошептал он почти бессознательно. — О, нет… — И уже громче добавил: — Я помогу тебе! Я попробую. Но ты должна вести себя смирно, поняла?
Он поймал себя на том, что, как последний глупец, ожидает от птицы ответа. Но все, что она могла, сводилось лишь к отчаянному дыханию, которое он чувствовал шеей. Нужно вынуть стрелу; он понятия не имел, как это следует делать, но руки его уже сами разворачивали раненое крыло.
— Ну, что ж, — пробормотал он. И повторил: — Ну, что ж…
Он отнял ее от груди и, едва удерживая увесистое тело на вытянутой руке, неуклюже стянул с себя куртку. Затем свободной рукой расправил дешевую ткань на заиндевелой траве, уложил на нее птицу и укутал здоровое крыло, чтобы не мешало. Покорность, с которой Журавушка подчинялась ему, пугала, но он все еще видел, что она дышит: ее грудь вздымалась и опадала куда чаще, чем следовало, но, по крайней мере, не замирала.
Голый по пояс, он стоял на коленях в мерзлой траве — ясной ночью на морозе, который мог бы запросто убить его, останься он здесь подольше. Его руки работали так быстро, как только могли, над крылом, простертым над землей. До сих пор — как, вероятно, и кто угодно на этом свете — раны от стрел он видел разве что в кино. Кажется, там ломали стрелу и вынимали обломок с обратной стороны. Следует ли ему поступить так же?
— Ладно, — прошептал он, ухватился за древко и медленно отпустил крыло так, чтобы его удерживала в воздухе только стрела, зажатая в обеих его руках, и более ничего.
Эта стрела буквально обжигала его пальцы, задеревеневшие на морозе. Древко оказалось на удивление легким — каким ему, впрочем, и полагалось быть, — но очень крепким. Он ощупал каждый дюйм, пытаясь найти более тонкое место, но не нашел — и отчетливо понял, что ему не удастся сломать стрелу сразу, одним нажатием, и что придется пробовать несколько раз, причиняя пернатой бедняге невыносимую боль.
— О, нет, — пробормотал он снова, чувствуя, как его бьет озноб. — Ч-черт…
Он глянул вниз. Золотистый глаз птицы следил за ним не мигая, а длинная шея изгибалась на расстеленной куртке, точно вопросительный знак.
Решения не приходило. Слишком холодно. Он слишком замерз. А стрела была слишком толстой и крепкой. Все равно что из железа. Журавушка умирала. Эта звездная тростиночка испускала последние вздохи прямо здесь, в грустном садике на заднем дворе его дома.
Он проиграл — осознание поражения накатило на него внезапной волной. Неужели больше ничего нельзя сделать? Он обернулся к двери в кухню — все еще открытой, выпускавшей из дома последние остатки скудного тепла. Получится ли забрать птицу в дом? Удастся ли поднять и перенести ее так, чтоб не поранить еще сильнее?
Журавушка же, казалось, больше и не надеялась на него, словно уже вынесла приговор, который ему выносили многие — приятный мужчина, только чего-то в нем не хватает, некой изюминки, ради которой стоило бы тратить на него время, нервы и силы. Ошибка, которую женщины совершают довольно часто. Женщин-друзей, включая бывшую жену, у него было больше, чем у любого мужика-натурала из всех, кого он знал. Беда была в том, что каждая из этих женщин начинала с ним как любовница — и лишь со временем понимала: он слишком мил, чтобы воспринимать его всерьез. «Ты тянешь процентов на шестьдесят пять, — сказала ему жена, уходя. — А мне нужно минимум семьдесят». Вся трагедия, похоже, была в том, что семьдесят — минимум для любой женщины.
Вот и для этой Журавушки, кажется, минимум — никак не меньше семидесяти. Она совершила ту же ошибку, что и все остальные женщины, увидев мужчину в том, кто на деле оказался всего лишь своим парнем.
— Прости меня, — сказал он птице сквозь слезы. — Мне очень жаль…
Но вдруг стрела подалась. Возможно, сама же птица в непроизвольной конвульсии дернула крылом. Стрела будто сама скользнула в его пальцах… И остановилась.
Он что-то нащупал. Да, точно — трещина. Он пригляделся. Почти незаметная в тусклом свете, но очевидная трещина, достаточно большая, чтобы ощутить ее даже задубевшими пальцами. Древко расщеплено вдоль — несомненно, мощными усилиями птичьего крыла. Он даже почувствовал, что концы стрелы смотрят в стороны под разными углами.
Он снова взглянул на птицу. Она смотрела на него, думая бог знает о чем.
Случайность, подумал он. Не сама же птица подсказала его пальцам, где трещина!
Но, с другой стороны, не по своей же воле она, с перебитым стрелою крылом, приземлилась в его садике…
— Попробуем, — сказал он.
И перехватил стрелу ближе к ране. А другой рукой стиснул древко по ту сторону трещины. Холод пробирал до костей так неистово, что саднило руки. Вот, теперь. Теперь или никогда.
— Пожалуйста, — прошептал он. — Ну, давай же…
И разломил стрелу.
Резкий звук вспорол морозный воздух — но вовсе не треск ломающегося дерева, а скорее хлопанье флага на ураганном ветру. Птица вскочила на ноги и расправила крылья вовсю ширь; отпрянув от неожиданности, он поскользнулся и упал на цементный бордюр у края лужайки. Защищая себя от падения, он едва успел выставить руку, выронив половину стрелы с наконечником, от которого резко пахло птичьей кровью. Другая половина древка улетела куда-то в темноту. Позже он не смог отыскать ни того, ни другого обломка и навсегда убедил себя в том, что запах крови оказался слишком дразнящим для какой-нибудь изголодавшейся лисицы и та утащила их к себе в нору.
Теперь же птица возвышалась над ним, подняв голову к ночному небу, и чуть слышно курлыкала на луну. Ее крылья распахнулись, и он заметил, что их размах превосходит его собственный рост. Затем мощными и плавными, чуть замедленными движениями она сложила их — раздался хлопок, за ним еще один. Кровь из раны все еще сочилась, заливая ее белоснежное оперенье, но работой крыльев она, похоже, осталась довольна.
Вновь распахнув крылья во всю ширь, она застыла. Лишь голова ее с темно-красной шапочкой повернулась к нему, и он поймал на себе немигающий взгляд ее золотистых глаз. На секунду ему показалось, будто она вот-вот наклонится и обнимет его — так, словно он выдержал некое испытание, о котором даже не заподозрил бы, если бы потерпел фиаско.