— Я слушаю.
Что же ты молчишь, Володька? Оля слушает! Нет никакого Черного моря, никакой Евпатории, никаких мальчишек на укатанном волнами песке. Жизнь вернулась в свою счастливую колею. Но Володька знал, что «я слушаю» сейчас произносит не Оля, а ее мама. Голос Олиной мамы был единственным в мире, который трудно было отличить от Олиного.
— Что же вы молчите?
Что же он молчит! Он застыл, растерянный, загнанный в узкую клетку со стеклянными стенами. Надо было немедленно повесить трубку, но ему хотелось еще раз услышать Олин голос, и он сказал:
— Попросите, пожалуйста, Ермакова.
«Вы не туда попали!» Все перепуталось в этой игре. Оставался только Олин голос. Он звучал, несмотря ни на что.
Теперь, когда Володька шел по улицам, телефонные будки притягивали его, словно намагниченные. Это были не простые будки, а бесценные хранилища Олиного голоса. Стоило опустить монетку, набрать номер, и на мгновенье сердце наполняла радость, и ощущение своей полной ненужности пропадало, растворялось в нотках Олиного голоса.
Теперь Володька ждал наступления нового дня, чтобы услышать Олин голос. Этот голос звучал всегда ровно, без раздражений. Он терпеливо отвечал, что здесь нет ни Ермакова, ни Титова, ни Тамары Ивановны и что это квартира, а не телевизионное ателье.
Однажды, когда на вопрос, дома ли Шурик, голос отвечал обычное: «Здесь такой не живет», — Володька услышал тяжелый хрип. Привычные нотки как бы приглушались тяжелым частым дыханием. И тогда, вместо того чтобы сказать «извините» и повесить трубку, Володька спросил:
— Вы больны?
— Больна.
— Может быть, вам надо помочь?
В телефонной трубке зазвучал кашель. Потом послышалось учащенное хриплое дыхание.
— Спасибо… До свидания… Звоните.
Би-би-би.
Вдруг Володьке показалось, что это уже не игра. Оля заболела. И это ее голос пробивается сквозь тяжелые хрипы. Там, в Евпатории, она гуляет по берегу моря, а здесь она больна. И это она говорит: «Звоните».
Володьке захотелось немедленно снять трубку и позвонить. Но он сдержался.
Он вдруг подумал, что у Олиной мамы не только Олин голос, но и Олины глаза, Олины волосы, Олина походка. И потому, что в этой незнакомой взрослой женщине так много Олиного, он почувствовал прилив какого-то смутного, непонятного тепла.
Теперь Володька каждый день справлялся о здоровье Олиной мамы. И она, как доброму старому знакомому, отвечала ему, что ей легче, что кашель слабеет и что ей ничего не надо, спасибо. И каждый раз, заканчивая разговор, она говорила:
— Звоните.
И он звонил. Он звонил и слышал голос, который был для него таким неповторимым, единственным, что невозможно было представить, что этот голос мог принадлежать еще кому-то, кроме Оли. Он звучал в трубке у самого уха, словно сообщал ему что-то очень таинственное.
— Температура нормальная. Хожу по комнате. А вы дозвонились до Шурика?
— До какого Шурика? — вырвалось у Володьки, но он тут же спохватился — вспомнил правила игры! — и скороговоркой ответил: — Дозвонился. Шурик в полном порядке… Может быть, вам надо сгонять за хлебом?
— Спасибо. Завтра приезжает дочь.
— Оля?!
Он снова забылся, снова нарушил правила игры. Но когда игра подходит к концу, можно нарушить правила.
— Вы знаете мою дочь?
— Знаю.
— Ах, вот оно что!
В трубке тихо засмеялись. Но засмеялись без вызова, без обиды. Засмеялись Олиным голосом, Олиным смехом, чуть приглушенным и радостным. Этот смех как бы летел через всю страну из далекой Евпатории, заставлял радостно биться сердце, поднимал в небо кабинку телефона-автомата и кружил ее над городом. А море било валами по прибрежному песку, смывая следы евпаторийских мальчишек.
Неотступный
Дворовые сплетницы говорили: «Он ходит за ней как тень». На то они и сплетницы, чтобы ничего не смыслить и попусту молоть языком. Разве может тень понимать с полуслова, говорить «брось, все обойдется» в горестные минуты и заступаться, если человека обижают? Тень волочится сзади, как хвост, или норовит забежать вперед, или навязчиво шагает рядом. Но стоит солнцу спрятаться за тучу — тени нет, исчезла.
Он не был тенью. Он был неизменным спутником, верным другом, молчаливым рыцарем. Когда он уходил, ей сразу начинало чего-то недоставать: улицы становились уже, солнце светило вполсилы, не хватало травы, листьев. Словно, уходя, он забирал с собой свою половину мира. Зато когда они были вместе, все приходило в норму: и улицы, и солнце, и трава.
Они никогда не договаривались о встрече. Но всегда случалось, что они одновременно выходили во двор или же сталкивались на улице. Словно подавали друг другу тайный сигнал. При встрече они не проявляли особой радости, а держались так, словно вообще не расставались.
Его звали, как римского императора, — Клавдий. Но император был здесь ни при чем. Это редкое имя ему дали в честь прадеда, погибшего еще в русско-японскую войну в начале века. Когда прадеда окружили японцы, он поджег пороховой погреб и ценой своей жизни убил несколько десятков вражеских солдат…
А ее звали просто Таня.
У них были свои владения: улица и двор. Все остальное уже не принадлежало им и было отделено строгой границей, которую они никогда не решались нарушить. Но им вполне хватало двора и улиц. Они часто выходили из полукруглой арки ворот и попадали в шумный людный город. Здесь они знали каждый дом, каждый сквер, каждую будку с мороженым, будто выучили их наизусть. И все же, как ни знаком был город, они делали все новые открытия. Иногда они натыкались на совсем незнакомый дом, иногда попадали в невиданный переулок. В эти минуты они чувствовали себя путешественниками и давали открытиям свои имена: переулок «Старичок», площадь «Ватрушка», сквер «Лужайка». Так в городе появилось много необычных названий, о которых никто и не подозревал.
В этот день он долго ждал Таню на улице. Он знал, что рано или поздно она появится. И она появилась. Он увидел ее издалека и сразу почувствовал, что случилось что-то неладное. Ее глаза были полны слез, и ей стоило усилий, чтобы не дать слезам вырваться наружу.
Таня, не останавливаясь, прошла мимо него. Он нагнал ее и зашагал рядом. Он смотрел на Таню, а она глядела куда-то далеко вперед, и губы ее слегка дрожали.
— Ты что? — спросил он Таню.
Она ничего не ответила. Только ускорила шаги, словно хотела уйти от его вопроса.
— Ты что?
Он легонько потянул девочку за руку. Она не отдернула руку, но продолжала молчать, будто потеряла дар речи и не могла произнести ни слова.
— Тебя кто-нибудь обидел?
Девочка утвердительно мотнула головой.
— Кто?
У него не хватало терпения дать Тане успокоиться. Он немедленно требовал ответа:
— Кто?
Девочка остановилась. Подняла на него глаза. Потом отвернулась в сторону и будто не ему, а кому-то другому сказала:
— Мать!
Это слово прозвучало жестко и холодно, словно было сделано из металла. Оно не имело ничего общего со словом «мама».
— Что она тебе сказала?
— Она ударила меня. По щеке…
Клавдий почувствовал, как по его телу прошел электрический ток, словно его тоже ударили по щеке и лицо горит от удара. Ему стало больно от своего бессилия.
Таня заметила, как ее друг изменился в лице. Теперь он смотрел в одну точку и мучительно думал, что делать. Она никогда не видела его таким бледным и встревоженным и, забыв о своей обиде, спросила:
— Что с тобой?
Он не ответил. Крепко сжал Танину руку и сказал:
— Жди меня здесь. Я сейчас.
И побежал, не оглядываясь и не разбирая дороги.
Через три минуты он стоял перед Таниной дверью, сжав кулаки, красный, в фуражке, съехавшей набок. Он слышал, как в ответ на звонок в глубине квартиры раздались тяжелые торопливые шаги. Шаги отдавались в сердце. Они приближались, как снаряд, когда хочется зажмурить глаза и прижаться к стене. Но Клавдий не закрыл глаза и не сдвинулся с места. Он стоял прямо, до боли сжав кулаки, словно готовился к бою.
Дверь отворилась. На пороге стояла полная круглолицая женщина с желтыми волосами. Ее строгие глаза вопросительно смотрели на незваного гостя. Это была Танина мать, которая ударила ее по щеке. Она смотрела холодно и спокойно, как будто ничего не произошло. Она ждала, что Клавдий поздоровается и скажет, что ему нужно.
Мальчик с ненавистью посмотрел на Танину мать и сказал:
— Вы не смеете ее бить!
— Вот как! — сказала желтоволосая женщина, и глаза ее стали еще холоднее. — Это что еще за заступник?
— Вы не смеете ее бить, — повторил Клавдий.
— Да я тебя самого… — вырвалось у женщины, и она шагнула вперед, словно собиралась ударить защитника своей дочери.
Он не отступил. Он стоял на месте, полный решимости, и в упор смотрел на Танину мать. И эта решимость поколебала женщину. Она опустила руку и вызывающим голосом спросила:
— А, собственно, какое тебе дело? Это моя дочь, и я воспитываю ее так, как нахожу нужным.
Незаметно для себя женщина заговорила с мальчиком, как со взрослым, более того, она как бы оправдывалась перед ним. Потом она рассердилась, что поставила себя на одну ступень с этим наглым мальчишкой, и повысила голос:
— Я ее мать, а ты кто? Что ты суешь нос не в свое дело? Что ты врываешься в чужой дом?
Она засыпала его злыми вопросами. Вопросы летели один за другим. Клавдий не мог ответить ни на один из них, да Танина мать и не ждала ответа. Когда она умолкала, чтобы перевести дыхание, он с упорством повторял свои слова:
— Вы не смеете ее бить.
Эти слова были острыми и беспощадными. Они больно били в одну точку, и Танина мать не могла парировать эти удары. А он стоял перед ней все такой же непоколебимый, со сжатыми кулаками, готовый простоять так вечно.
Танина мама вдруг умолкла. Накал ее гнева остыл.
Теперь она смотрела на мальчика скорее с любопытством, чем со злостью. Неожиданно она сказала:
— Что мы с тобой объясняемся на лестнице! Зайдем в дом.