Женщина-птица — страница 6 из 36

рыбаки… все это было на его холстах: утонувший корабль времен Энгельбректа, беззубая старушка-рыбачка, привидение у заброшенного пакгауза…

Как-то утром мы стояли на причале и смотрели, как чалится траулер. Капитан, как оказалось, был знаком с дедом и пригласил нас на борт. Он попросил немного подождать и нырнул в трюм. Потом крикнул оттуда — он хотел нам показать, что оказалось в трале, когда этой ночью они выбрали его у Анхольта.

Это была удивительная картина: в сети лежало странное создание, наполовину женщина, наполовину тюлень. Матросы стояли вокруг, было видно, что они напуганы. Она была уже мертва, когда они выбрали трал. Наверное, она принесет им несчастье.

Я уставилась на это редкостное существо. Женщина-тюлень в рыболовных сетях… женщина-птица в воздухе. Я наклонилась и увидела смерть в ее лице; это была пустота… и ничего больше. Пустота. Один из матросов заплакал, потрогал ее плавник и сел рядом, уткнув лицо в красные руки. Остальные стояли неподвижно и хранили тягостное молчание. Женщина-тюлень была мертва… но лицо ее чем-то напоминало лицо моей матери. Как долго мы там стояли? День и ночь? Наконец дед взял меня на руки и вынес на причал. Его руки, его молчание… Странное воспоминание, а может быть, мне все это только приснилось.


Вечер, похожий на все вечера, и все же другой. Я сижу в своей комнате и прислушиваюсь к голосам в квартире. Мама, она решает в кухне кроссворд, напевает какую-то мелодию, открывает и со стуком захлопывает словарь кроссвордов, потом встает, чтобы вымыть посуду. Из библиотеки доносится мягкий и мечтательный голос отца: «Летом 1939 года школьный учитель Э. А. Блумквист обнаружил рядом с глиняным карьером у Файана, откуда берут глину для производства кирпича, остатки доисторического жилья. Государственная комиссия по древностям обратилась к доктору Юхану Алину в Гетеборге с просьбой обследовать место находки, а именно участок земли между карьером и Нюбювеген»… Отцовский голос постепенно снижается до шепота, а потом он снова начинает читать во весь голос, словно прибавляет громкости на магнитофоне.

Я прислушиваюсь. Музыка. Так и вижу, как тонкие пальцы Йорана бегают по грифу гитары. Что он играет? Какую-то колыбельную, из тех, что пела нам мама в детстве: «Спи, соломенный малыш!»… Йоран — истинно художественная натура, с этим никто не спорит. Он еще в детстве играл на гитаре, как бог. Он обожает дедушкины картины. Он с младенчества проводил часы, как завороженный, в папином букинистическом; отец разрешал ему листать толстенные музыкальные словари, хотя он еще не умел читать. Мы всегда были очень близки с братом, я всегда смотрела на него снизу вверх и завидовала ему… ну да, завидовала, но по-сестрински преданно… Я закрываю глаза и слушаю его игру. Звуки, гармонии… я знаю, что ему не нужно никуда уезжать из Фалькенберга — все его путешествия, его счастье и его покой в музыке.


Позже вечером я захожу к нему в комнату. Он сидит на кровати и обнимает гитару, словно маленького ребенка. По всей комнате — вороха нотной бумаги, нот с аппликатурой… он, похоже, даже не замечает, что я в комнате.

— Йоран, — говорю я, — у тебя есть время?

Он смотрит на меня с удивлением.

— Конечно, — произносит он не сразу. — Что-то случилось?

Я стою у дверей и смотрю на него. Немытые волосы спадают на лицо, рука на грифе слегка дрожит.

— Я завтра уезжаю. Не говори маме.

— Уезжаешь?

Брат откладывает гитару и откидывается к стене.

— Я не знал. Почему?

— Из-за мамы. И из-за этого города… трудно объяснить.

— Мама… Мама всегда такая. Ты не должна принимать это слишком близко к сердцу.

— Ты вовсе не обязан вставать на ее защиту, Йоран. Не в этом дело. Я просто хотела тебе сказать: я уезжаю.

Вдруг он улыбается — легко и ласково.

— Ну что за патетика! И кто тебе сказал, что я ее защищаю? Я всего-навсего сказал, что она всегда такая.

Я сажусь рядом с ним на постель. От него пахнет потом, а голову он не мыл не меньше недели. Он в этом смысле похож на папу — ему все равно.

— Куда ты едешь? Не навсегда, я надеюсь?

— Нет, — улыбаюсь я, — на месяц. Но осенью я уеду в Гетеборг с Анитой.

— Анита… она ведь оттуда?

— Да.

— И какой реакции ты ждешь от мамы?

— Пусть говорит все, что хочет. Я скажу ей в самый последний момент.

Он кладет мне руку на плечо.

— Все образуется, сестричка. Только не принимай все так близко к сердцу. Ты слишком чувствительна. Делай как я: когда она заводится, я пропускаю ее слова мимо ушей.

Я встаю.

— Увидимся через месяц, — говорит он, снова берясь за гитару. По-моему, он меня уже не слышит.

По дороге к себе я встречаю маму. Увидев меня, она вся подбирается, и вдруг на лице ее появляется странная улыбка, как будто бы она вспомнила что-то приятное. Я незаметно кошусь на нее, проходя мимо. Мне кажется, она хочет сказать что-то примирительное… но тогда бы это была не моя мать. Она берет себя в руки и притворяется, что все как всегда.


Этой ночью я лежу без сна. Что-то растет во мне, и я не нахожу себе места, ворочаюсь с бока на бок. Что это — желание? Мне представляется мужчина — он входит в меня, как горячий целительный поток… Что со мной? Страх? Страх быть женщиной? Интересно, ласкала ли мама когда-нибудь сама себя? А сейчас? Может быть, она и сейчас онанирует? Идиотизм, я не могу думать об этом без чувства стыда. Мама есть мама, она в какой-то степени неприкосновенна, она принадлежит к другой нации, к другому времени.

Ночь прозрачна, как застиранная тряпка. Когда не спишь, мысли натыкаются друг на друга и переплетаются, словно нервно сцепленные пальцы или прутья в корзинке. Я закрываю глаза и вижу горящее небо и черные росчерки птиц на пламени. Что это? Только картины, фантазии, загадочные иллюстрации к мыслям, которые я никак не могу додумать до конца? Я снова открываю глаза и слышу глухое тиканье часов в кухне. Время уходит, смутно думаю я. Уходит время, но ничего, скоро все встанет на свои места.

Что происходит со мной? Что-то не так, и я не могу понять, что. Жажда приключений? Затянувшееся детство? Что я об этом знаю? Вся жизнь моя — словно сплошная игра, и в то же время все, что происходит, — всерьез. Может быть, я слишком юна и слишком стара одновременно?

Во всем есть цель, только я ее не понимаю. Почему должно быть так у меня с мамой? Всегда что-то недосказано, всегда режущий слух диссонанс. И что отличает меня от других? От Аниты? От моего брата?

Я снова закрываю глаза и вижу черных птиц на фоне пылающего неба. Я кладу руку на живот. Рука медленно скользит вниз, я глажу жесткие курчавые волосы. Ниже, ниже… легко прикасаюсь к пухлому, мгновенно увлажнившемуся бархатистому лепестку… Если бы мама меня сейчас видела! Если бы она могла читать мои мысли! Ведь это все, что мне нужно — немного ласки… И уехать отсюда. Я не убираю руку… Куда я?… Не куда, а откуда — из Фалькенберга, где ничего нет. Где нет даже мечты. А кто сказал, что мечта есть там, куда я еду?

Запах нашего дома. Маминой «Нивеи», стеарина и гвоздики, запах путешествия, запах тревоги. Завтра меня здесь не будет, а осенью уеду окончательно. Вот теперь я что-то чувствую… скоро это придет… скоро… скоро…


II

Что было вначале? Пустота, разреженный космос, бесконечное пространство, где предчувствия постепенно обретают форму и координаты? Как на диаграмме… или на карте. Карте нашей семьи.

Иногда мне кажется — все началось с папы. Такое объяснение проще всего: музыка, группа, работа у Свенссона… Эстер? Но, возможно, моя теория вовсе и неверна — почему я решил, что все должно развиваться по плану, согласно некоей высшей стратегии?

Папа вырос в детском доме в Мальмё. Дед погиб на финской зимней войне, должно быть в 1940 году, во время отступления под Выборгом. После своей гибели он каким-то образом оказался героем… помню, в детстве папа показывал мне медаль, полученную им уже после смерти деда… смерть в серебре. Эта медаль — единственное, что сохранилось от его детства в Финляндии; ни фотографий, ни воспоминаний… Вскоре умерла и бабушка — от горя, черного горя, высасывающего из человека жизнь, как пиявка. Папу с братом отправили в детский дом в Мальмё. С этого момента и начинается их память. Кто их привез туда? Как выглядели их родители? Мы были словно два маленьких Каспара Хаузера[5], любит повторять папа. Два финских малыша со шведской фамилией Юханссон.

Эрик… пропавший брат отца; мой дядя Эрик… папа рассказывал о нем с тех пор, как я себя помню. Тогда, в детстве, дядя Эрик представлялся мне точной копией папы, только с саксофоном вместо трубки. Странная картинка, но для меня она значила очень много и многое объясняла… папа помнил его всю жизнь; исчезнувший Эрик, щепка, оторванная и унесенная ветром с огромного ковчега войны. Значит, мое существование тоже как-то связано с войной — и с Эстер, и это только подтверждает мою мысль: все началось с папы.

Эрика усыновили, а папа остался в детском доме в Мальмё, и они никогда больше не виделись. Но папе все-таки каким-то образом удалось узнать если не всю его историю, то хотя бы контуры. Эрик вырос в Стокгольме, стал джазовым музыкантом и переехал в Париж. У папы есть целая папка с вырезками о брате: «Финско-шведский музыкант возглавляет квартет в Париже… Эрик Юханссон, выросший в детском доме и получивший известность…»

Папа всегда очень переживал исчезновение брата. Я помню, как он в детстве иногда вдруг отводил меня в сторону и шептал: «Ты обязательно будешь музыкантом». Ты будешь музыкантом, Йоран, как Эрик; это у нас в роду, и теперь твоя очередь… Глаза его в такие моменты становились грустными и загадочными; странный взгляд, но мне кажется, я понимал его уже тогда. Это была его трагедия и мое призвание.


Что мне помнится о той зиме и весне? Эстер, разумеется… вся эта нелепая история с Эстер; мне хочется ее забыть и в то же время помнить, каждую мельчайшую деталь. Школа? Вряд ли… Вечера с моим другом детства Миро? Репетиции группы? Моменты, когда я думал о сестре, пытаясь вызвать в памяти ее изменяющийся за все эти годы портрет? Пустынные вечера, когда город, казалось, переставал дышать, а мама и папа парили, горестно вздыхая, словно привидения, в разреженном воздухе квартиры… Хуже помню вечера перед телевизором: «Открой или удвой»