Женщина с бумажными цветами — страница 7 из 20

горы.

Горы для Гузмана имели определенное значение. Их поставили туда, где они стоят, для того, чтобы людям о чем-то напоминать: может, о смысле жизни, может, о том, насколько они хрупки и немощны, может, еще о чем. Каждому о разном.

Если Гузману попадалась гора, он останавливался, усаживался и разглядывал ее. И вслушивался, стараясь понять, что она хочет ему сказать. А потом, в знак приветствия, закуривал.

Он побывал в заснеженных Альпах, в Карпатах, в Пиренеях. У подножий Тибетских вершин, на высоте трех тысяч метров, где разреженный воздух и ветер огнем обжигают лицо, а табак не разгорается. Побывал и в Египте, возле трех пирамид в Гизе, этих трех гор пустыни.

В Килауэа, в Полинезии, до сих пор рассказывают о человеке, курившем рядом с вулканом. И вулкан курил рядом с ним.

Таков был Гузман, постоянно вопрошавший свою душу. Он знал, что где-то там она есть, внутри, но, как и все, не знал, где именно.

– С душой знается табак, – говорил он. – Он с ней знаком, он ее соблазняет. Ты куришь и с наслаждением следишь, как дым входит в тебя, обволакивая все тело, потом спускается вниз, к теплым внутренностям. И ты слушаешь, как он клокочет, словно гроза на подходе, темная, наэлектризованная… А потом вихрем поднимается вверх, к мозгу, и ты уже сам не понимаешь, куда он девается. Мы не способны отследить его путь, но он дорогу знает и в конце концов прикасается к ней. К душе.

В горах, где клубились белые облака, Гузман в каждом из них представлял себе очертания собственной души.

* * *

– На самом деле это прекрасный способ существования, – заметил Якоб Руман. – Однако не вижу, как при таком образе жизни обеспечить себе пропитание.

– На первый взгляд невелика забота, уж я-то знаю, – отозвался пленный. – Но хотите верьте, хотите нет, а Гузман разбогател именно на том, что ему удавалось лучше всего.

17

Гузман – истинный герой праздности.

Но его праздность вовсе не была ленью или апатией. Есть люди, которые рождаются, чтобы вершить дела, но есть и такие, что приходят в мир, чтобы напомнить нам, как, в сущности, прекрасно жить. И вторая категория нужна нам ничуть не меньше, чем первая.

А потому после короткого пребывания рассыльным в прачечной Мадам Ли Гузман больше нигде не работал.

Однако тот, кто не имеет безграничной ренты и не расположен просить милостыню, рано или поздно должен освоить какое-нибудь ремесло или иной способ зарабатывать на жизнь. Поскольку Гузман не относился к рангу обладателей крупных счетов или акций, а обычно был счастлив, если ему удавалось убедить кого-нибудь подать ему на пропитание, то, казалось, выбора у него нет.

От работы он не бегал, он просто скептически смотрел на то, что ему когда-нибудь удастся найти себе работу по душе.

У каждого человека есть хотя бы один талант – так утверждает Библия, – и Гузман знал, что его талант – это курить и рассказывать истории.

Но зачастую обладать одним талантом недостаточно. Нужно еще призвание – здесь мы имеем в виду особый дар превращать свой талант в прибыль.

Если следовать этой логике, то талант рассказчика явно мог бы обеспечить Гузману карьеру романиста. Но курительная составляющая была все-таки чрезвычайно важной.

Он мог точно указать, что именно курить и в какие моменты повествования делать затяжку, но не мог же он побуждать читателя к греху.

И потом, Гузман ни за что не согласился бы, чтобы его истории оказались пленницами книжной страницы. Они были живые, они всякий раз обрастали новыми подробностями, и эти новые необычные подробности занимали место прежних, и так до бесконечности. Истории – как деревья, которые, непрестанно отдавая плоды, сбрасывая листву и старые ветви, все-таки остаются деревьями. И зафиксировать истории чернилами означало бы лишить их души. Иными словами – обречь их на увядание.

Гузман, как ремесленник, тщательно отделывал фразы, искал синонимы, менял их ритм и музыку. Часто импульс необходимой вариации исходил от публики, и по лицам слушателей он определял, был ли пассаж лишен остроты или сценический эффект удался.

– Я – последний из аэдов[5], – говорил он о себе, указывая пальцем в небесную вышину, опьяненный дымом сигары и смехом публики. – Я, как современный Гомер, такой же неприкаянный, обреченный постоянно бродяжничать, чтобы нести людям радость воображения.

Гузман очень рано, скажем так лет с двадцати, начал взращивать в себе такое убеждение. В то время он еще пребывал в достойной бедности: с голоду, конечно, не умирал, но и не питал особых надежд на то, что ситуация изменится. Чтобы получить горячий обед, ему приходилось проявлять изобретательность.

Для начала он вложил все свои сбережения в поношенный, но еще вполне респектабельный фрак, который ему продал по случаю распорядитель похоронного бюро. Впрочем, Гузман ничего не желал знать об истинном происхождении фрака.

В этом одеянии он выбирал один из роскошных ресторанов и являлся туда в вечерний час. В зале он намечал клиента, который ужинал в одиночестве, и, не представляясь, усаживался за его столик. Прежде чем тот успевал понять, что происходит, Гузман начинал рассказ. Расчет был точен: он знал, что обычно клиенту хватает пяти-десяти секунд, чтобы побороть первое замешательство и выразить протест. Именно в этот короткий промежуток времени он должен был завладеть вниманием слушателя. Самое главное было правильно начать: как дирижер в начале концерта одним жестом добивается синхронности звучания оркестра, так и он должен был произнести фразу, подобную удару молнии.

– Вы чувствуете запах ладана и увядших цветов, исходящий от моего фрака? Вы не поверите, но долгое время он принадлежал охотнику за привидениями…

И клиент, уже готовый позвать метрдотеля, обычно так и застывал с поднятой рукой, словно парализованный. Гузман поражал его в самое сердце, введя ему в кровь яд любопытства.

В этом случае противоядие было одно: слушать.

В то время истории Гузмана не отличались такой тщательной отделкой. Он импровизировал, мешая, по обыкновению, действительность с легендой. Ему нужны были сильные средства – призраки, убийства с возбуждающими подробностями, – в общем, все, что гарантировало бы быстрый результат. И сотрапезник, чтобы узнать, что же будет дальше, приказывал принести еще один прибор. В сущности, никому не нравится есть в одиночестве. Именно так рассуждал Гузман, когда ему на ум пришел этот прием. Обычно дело кончалось тем, что его рассказы принимали благосклонно, и он получал ужин, а иногда и маленькое вознаграждение в придачу.

– Когда-нибудь в будущем, – говорил мне Гузман, – у каждой семьи будет такой человек, который за ужином сядет вместе со всеми за стол и станет рассказывать истории. И это войдет в норму, вот увидишь. Это будет как домашний театр.

Гузман говорил на многих языках – результат долгих путешествий с матерью, – а потому его без труда понимали везде, где бы он ни появился. Ему удавалось ездить бесплатно, потому что в вагонах поездов и на кораблях всегда находился какой-нибудь скучающий богач или компания друзей, согласная оплатить ему билет, только бы он развлекал их рассказами. А говорить он мог часами, поскольку багаж историй у него был неистощим.

Однажды в Лондоне он попытался применить старый трюк с рестораном. В зале в одиночестве ужинала пожилая дама. Она была уже далеко не девочка, но преподнести себя умела: на ней было элегантное вечернее платье и куча драгоценностей. Гузман решил, что она будет не прочь увидеть рядом с собой молодого гостя, который по достоинству оценит ее старания выглядеть привлекательной. И он уселся к ней за столик.

– Вы чувствуете запах увядших цветов и ладана, исходящий от моего фрака?

– Я узнаю этот фрак, он принадлежал одному проходимцу, охотнику за привидениями.

Она уставилась на него своими ледяными голубыми глазами и очень серьезно прибавила:

– С тех пор как я умерла, я каждый вечер поджидаю его здесь.

Наверное, на лице Гузмана отразилось полное обалдение, потому что старуха вдруг громко расхохоталась, ничуть не заботясь о том, что о ней подумают за соседними столиками.

– Откуда вы узнали…

– Когда мне рассказали о тебе, я подумала, что единственным способом с тобой познакомиться будет явиться в ресторан одной. Я тут уже с неделю тебя караулю. Что-то ты припозднился, Гузман, – с упреком произнесла она.

– Прошу прощения, – пробормотал он в свое оправдание, не понимая, за что, собственно, извиняется.

– А скажи-ка, мой мальчик, ты мог бы рассказать настоящую историю? Под настоящей я не имею в виду правдивую – я уже слишком стара для такой жестокой штуки, как правда, – но такую, что входит в брюхо, прежде чем подняться к сердцу. Одну из тех, что волнуют до дрожи и в то же время занимательны и трогательны, как никакие истории в мире.

– Что же это за история? – спросил Гузман, которому впервые самому стало любопытно.

– Ясное дело, моя.

18

Ее звали Эва Мольнар, родом она была из Венгрии, и ей исполнился девяносто один год. У нее тоже была своя страсть, свое наваждение: альпинизм.

За долгую жизнь она совершила столько невероятного…

Покоряла самые неприступные вершины мира, принимала вызов самых крутых и смертельно опасных скальных стенок. Ей удалось побороть боль и нечеловеческое напряжение, удалось устоять перед зовом пустоты, призывавшей сдаться. И все ради того, чтобы полюбоваться пейзажем, доступным взглядам лишь немногих избранных.

«Ибо гордость, когда смотришь на мир сверху вниз, стоит жертв».

И тем не менее ни одна из побед Эвы Мольнар, даже самых значительных, не нашла места в исторических книгах; ни горные проводники, ни шерпы не упоминали о ней в своих рассказах. Ее восхождения не вошли даже в отчеты коллег-альпинистов.

– Да потому, что я женщина! К чему задавать глупые вопросы? – ответила она Гузману, который спросил почему.