— Да разве нужно уметь делать все это? — говорит она недоверчиво.
Мы стоим рядом и смотрим. Поколение пятидесятых и шестидесятых, бухгалтеры, начальники отделов, костюмерши, завучи и даже несколько, судя по осанке, ответственных лиц из ведомств среднего уровня топчутся, машут руками, крутят ногами и изо всех сил изображают из себя молодых и современных, а может, не изображают, может, им просто весело и радостно от того, что они, каждый из них, там, где их никто не знает и можно слегка распоясаться, покривляться, пофлиртовать, отдохнуть от сослуживцев, начальников, от любящих и нелюбящих. Тщательное подражание молодежным танцам скорее карикатурно, потому что никогда этим поколениям не освободиться до конца от скованности и всех прочих характеристик той эпохи, которой они принадлежат.
Уже вызревает на страницах прессы проклятие этой эпохе. А как быть с людьми, у них другой эпохи уже не будет, их приспособление к новому обречено на пародийность.
Что до меня, в сущности, всю эту эпоху пробунтовавшего, то ловлю себя на неприязни к нынешней, вдруг объявившейся свободе. Есть нечто отчетливо лакейское в самом характере разрешенного свободомыслия. Всех этих нынешних голосистых я знаю и помню по прошлым временам, они были камуфляжем лжи, именно их выдвигали на рубежи и за рубежи для оболванивания «всего прогрессивного человечества». И непрогрессивного тоже. Ныне они прокуроры пропавших поколений, вот этих, что выплясывают сейчас на курортной танцплощадке, демонстрируя полную неспособность, свою вписаться в новое время.
«И не надо, — говорю, — не вписывайтесь! Доживайте, как можете, не противясь и не выпячиваясь. Противиться дурно, потому что время, кажется, право, а выпячиваться постыдно. Уйдите из истории с достоинством. Вам говорят: „Встаньте, дети, встаньте в круг и приступите к самофинансированию!“ Милые мои, не упрямьтесь! Вам ведь совсем немного осталось до пенсии. А там садово-огородный участок, программа „Время“, поиски зубной пасты или туалетной бумаги, будут внуки потом, скучать не придется. И если у вашего дома будет хорошая скамеечка, я буду часто подсаживаться к вам и терпеливо слушать о былом порядке, о снижениях цен, о старых деньгах, о нынешней молодежи. В сущности, я ваш…»
— А вальс вы танцуете?
Она смотрит на меня так, что повторный отказ будет просто хамством.
— Вы не обидитесь, если я буду не слишком пластичен?
Она хорошо смеется, и мы идем в толпу. Вальс нашей с ней молодости. И сначала не очень уверенно, подстраиваясь друг к другу, потом очень правильно, а затем уже легко и весело мы кружимся с ней, моей возможной одноклассницей. У нас тьма общего, хотя мы не говорим ни слова или так, чепуху какую-нибудь, а мне очень славно, и только сейчас я осознаю, как прекрасен этот приморский вечер, ощущаю особенности запахов, и один из них запах моря… Нет, о море не нужно. Просто о вечере, о женщине и обо всем, что достоверно изначально, что имеет только одно имя и никаких подозрительных синонимов. Хорошо.
Следующим днем я добросовестно хожу на все и всяческие процедуры и от сознания своей добросовестности во второй половине дня чувствую себя значительно лучше и не сомневаюсь, что два десятка дней с таким режимом сделают меня практически здоровым. В приподнятом настроении в пятом часу иду к морю. И море для меня сегодня просто теплая вода, в которой так славно и легко. В ту сторону берега, где должен находиться катерок моих знакомых, — в ту сторону я не смотрю. Во-первых, все равно не увижу, это далеко, а потом вчерашний день — это вчерашний. Он прожит и, как прочитанная книга, сдан в архив прожитого и пережитого. Через какое-то время я еще вспомню о нем, просмотрю весь по часам от утра до вечера и, может быть, обогащу себя ценными соображениями, из коих слагается житейская мудрость, столь необходимая человеку на последних порогах жизни, когда только и остается, что перебирать накопленную мудрость по единицам накопления, как четки, и созерцать ее общественную бесполезность да горестно сокрушаться по поводу нелепой и печальной разобщенности поколений.
А что до моря, то все дело в том, видимо, что я приехал сюда с некоторой заданностью суждении, а чужие было всего лишь довериться первому впечатлению и чувствами, а не рассудком общаться с феноменом природы, ранее мне незнакомым.
Правда, сегодня появились медузы. Экая гадость! И народу! Народу! Все побережье, как одна огромная баня на пересылке. Я не кокетничаю подобным сравнением, ими полно мое сознание и моя память. Годами жил я в мире, для меня столь же реальном, как для прочих всякие прочие реальности. Возможно, рассудочность без меры есть результат долгого отсутствия, и тогда это уже определенно дурно, ибо наверняка свидетельствует об атрофии непосредственного восприятия жизни.
И разве не так? Я хожу по прекраснейшему уголку государства и не испытываю никаких таких чувств, какие просто обязаны быть, ведь уголок действительно прекрасный, это засвидетельствовано миллионами, а если учесть, откуда я сюда прибыл, то должен я слепнуть от красок, блаженно задыхаться запахами, радостно глохнуть от звуков и голосов. Но я, как во сне, когда собственный сон просматриваешь как бы со стороны той частью сознания, которая только слегка дремлет, когда остальная часть спит и бредит видениями.
Однако, несмотря на некоторую, скажем, пришибленность моего состояния, я не могу не заметить конкретного влияния на меня всей этой праздничной пестроты побережья, ведь вокруг меня в основном люди отдыхающие, таковыми они бывают лишь месяц в году, для них этот месяц праздник, а праздничное настроение не менее заразительно, чем прочие массовые настроения, тем более что им вовсе не хочется противостоять.
Потому на третий день после моих морских приключений я уже реже и реже ловлю себя на желании пофилософствовать или даже просто мысленно потрепаться, скажем, на тему о море, хотя, если быть до конца честным, темы моря я избегаю сознательно, будто бы оставляю на потом, но именно в этот третий день мое «потом» неожиданно оборачивается в «сейчас».
В тот момент, когда я после обеда выхожу из столовой, ко мне притирается лет двенадцати девчушка с косичками и протягивает бумажку.
— Вам просили передать.
И убегает так мгновенно, что я не успеваю ни рассмотреть ее толком, ни ответить.
«Срочно жду вас на том же месте. Л.»
— На каком «том же»? — восклицаю вслух. Но до меня никому нет дела, и я несколько раз перечитываю записку, успеваю отметить, что почерк у Людмилы безобразный, и это о чем-то должно говорить графологам, мне же это не говорит ни о чем, и гораздо важнее сообразить сейчас, какое место она имеет в виду: коттедж, где я встретил ее с Валерой, или пристань, где паркуется катерок. Решаюсь на второе, иду немедленно и даже не стараюсь ответить на вопрос: а чего это я так спешу, и отчего уже несколько раз смазываю с лица идиотскую улыбку, и почему, наконец, ни капли досады не испытываю оттого, что едва наступившая размеренность моего санаторного бытия вновь под реальной угрозой срыва.
На месте катера обнаруживаю «казанку» с подвесным мотором. За управлением Людмила, Валера же стоит по колено в воде и держит лодку поперек волны.
Он нетерпеливо машет мне рукой, и я послушно снимаю сандалии, закатываю брюки повыше и залажу в лодку, все же вымокнув почти по колено.
Никаких «здравствуйте». Едва Валера усаживается рядом со мной, лодка срывается с места и с ревом отшвыривает от нас берег с людьми, домами и субтропической зеленью. Совсем немного минут нужно этой бешеной лодчонке, чтобы оказаться в море, когда берег, скорее, иллюзия берега, а подлинная реальность вокруг — сине-зеленые волны и крохотная лодочка из плохонького металла — лодка наша с завывающим задом.
Я смеюсь над собой. Я, как ребенок, рад видеть Людмилу и Валеру, я озабочен только тем, чтобы скрыть эту радость, чтобы иметь физиономию, подобающую моему возрасту, жизненному опыту и всему пережитому, ведь неуместно мне радоваться стремительному полету лодки над волнами и тому, как легко и вдохновенно ведет ее моя красавица, небрежно обхватив рукой рулевую рукоять, устремив взгляд вперед, в море, и волосы ее на ветру… ах, ты ведьма! Нет, что ни говори, а присутствие в мире красивых женщин, даже если они орудие сатаны, присутствие их незаменимо, а, может быть, и нужно, чтобы они напоминали о совершенстве форм соблазна в мире?.. Чушь, впрочем. Чушь и пошлость. Я почти уверен, что Людмила по самым серьезным критериям человек хороший, что дурное в ней наносно, что нужно только соответствующее стечение обстоятельств, чтобы выявилось доброе ее природы, и когда-нибудь это произойдет непременно, ведь не зря же ей дано от природы столь много, хотя бы вот это удивительное сочетание античности профиля и простоты улыбки.
В данный момент, правда, улыбка не намечается. Живописные брови ее напряженно нацелены на переносицу, подбородок вздернут, и я не могу оторвать взгляда от линий ее шеи, нежной и стремительной, в последнем термине я не уверен, зато уверен, что впервые испытываю подлинно эстетическое восхищение от присутствия красивой женщины. Сейчас мне кажется, я мог бы самыми рациональными приемами доказать, что физическая красота человека — это всегда благо для всех, и не только никому не в укор, но, напротив, в оправдание случайных ошибок природы, сбоя гармонии, потому что источником радости и счастья может быть гораздо в большей степени общение с красотой как с феноменом, чем принадлежность к нему или обладание им… Впрочем, тема может оказаться скользкой, а мне хочется остаться на уровне трезвого созерцателя и спокойного ценителя, в такой позиции масса достоинств, и главное из них — сохранение своего достоинства…
Вру, наверное. А как будь я помоложе, не ринулся бы я в бой за эту красоту с кем угодно, хоть с этим красавцем, что справа от меня? Не исполняю ли я роль известной лисицы перед неким виноградом? Грустно.
Кстати, взглянув на Валеру, замечаю и на его лице ту же напряженность, что у Людмилы, и тут только догадываюсь, что приглашен не на прогулку, а на разговор, и предположение оправдывается немедленно. Глохнет мотор, и вся синь людмилиных глаз обращена на меня, а Валера прикашливает сбоку не то деловито, не то смущенно.