[351].
Гоголь, ждавший от своего паломничества многого и необычного, получил немногое и весьма обыденное. В сравнении с Италией впечатления были блеклыми, и даже священный трепет одолевал нашего поэта намного меньше, чем случалось в римских церквях, флорентийских музеях или в Миланской опере. Впрочем, дороги и путешествия, как и прежде, сами по себе являлись для Гоголя благом, сами себе были священной микстурой.
Николай Васильевич решил разнообразить свой путь посещением Дамаска, во всяком случае, сам он так утверждал, рассказав впоследствии о том, что этот древнейший город полюбился ему. В настоящее время существуют биографы, которые по тем или иным причинам оспаривают факт посещения Гоголем этого города, заявляя, что на самом деле он в Дамаске не был. Зачем и для чего они оспаривают слова Гоголя об его собственных передвижениях – вопрос прелюбопытный, но мы его трогать не станем.
После окончания паломничества, после посещения берегов Мёртвого моря, пустынь и оазисов Гоголь снова вернулся в Бейрут, где завершалась солнечная южная весна. Здесь он загрустил, мало-помалу прощаясь со своей средиземноморской одиссеей, но с нежным, пожалуй, каким-то братским чувством сошёлся с супругой своего гимназического товарища Маргаритой Александровной Базили.
В начале апреля с другом на пару, всё с тем же Константином Базили, наш классик отбыл в Смирну, которую ранее уже успел посетить (и не слишком впечатлиться), здесь путники пробыли несколько дней, затем отбыли в Константинополь, на родину Базили. Этот город стал последней точкой долгого, очень долгого заграничного странствия великого русского писателя, в жизни которого теперь должен был начаться (и начнётся-таки) новый этап. На берег гоголевской жизни накатят, одна за другой, несколько необычайных волн, одна из которых поначалу едва ли не окрылит Гоголя, другая же разобьёт и уничтожит его жизнь, заставив заплатить за жестокое искушение.
Однако с заграницей покончено, теперь всё, баста! Впереди и навечно – Россия.
Но здесь у нас туманы и дожди, здесь у нас холодные рассветы, как пелось в одной прекрасной песне советского периода. Россия всегда была и останется замечательна своими суровыми, замысловатыми сюжетами, Россия – территория подвига. А он бывает разным. Порой пережить аномальные холода или жестокую засуху в наших условиях рискованного земледелия – уже подвиг.
Пушкин, помнится, говорил, что работа над «Борисом Годуновым» стала настоящим подвигом. Пожалуй, и для Толстого многолетняя работа над томами «Войны и мира» тоже далась как подвиг и, главное, происходила как нечто, требующее исключительных усилий, трепета, веры и много разного вдобавок. И тут одним лишь писательским ремеслом и даже талантом дело не ограничивалось, потому и в результате возникало нечто большее, потрясающее умы. Не зря потом классики западноевропейской литературы, в первую очередь Томас Манн, рассуждая о феномене русской литературы, будут утверждать, что для русских, у которых, разумеется, всё происходит по-особому, литература играет вдвойне особую роль, порой большую, чем религия. Русские литераторы с самоотречением отдаются созданию своих детищ, с самозабвением, будто не просто пишут тексты, желая развлечь читателя и развеять его скуку, а творят нечто, чему трудно подобрать определение.
Навзрыд, на разрыв аорты, впадая в крайности, жаждая добиться невозможных вещей – так создавалась русская традиция во всех её удивительных проявлениях. Но иначе бы мы не прорвались в космос, извините.
Не слишком проницательные люди, не обладавшие интеллектуальными возможностями Томаса Манна, станут пенять и Гоголю, что всё у него было утрировано, доведено до дикой крайности, даже ирония сама. И в общем-то эти упрёки нам нечем парировать, да и надо ли? Можно лишь заметить простую ведь – крайности на то и есть, чтобы раздвигать горизонты возможностей. А коллективная рефлексия русского сознания, становившаяся в период золотого века нашей литературы, всё более замысловатой, отчего-то так и норовила создавать полярные точки крайностей, как гоголевская и бакунинская, скажем, а там и толстовщина с достоевщиной возникли, как магнитные полюса, да так усложнили смысловой ландшафт, что с тех пор и вникать в это всё, во всяком случае по-настоящему, тоже, быть может, своеобразный подвиг, особенно для людей, которые смотрят на Россию и русских со стороны, но всё же понимают нас или хотят понять. Понять то, что, неистово и навзрыд борясь за расширение горизонтов, мы на самом-то деле хотим отыскать покой, умиротворение и гармонию для себя и для других на просторах расширившейся вселенной как на территории новых возможностей, где сумеет статься наконец настоящая федерация свободных сообществ или что-то ещё подобное – прекрасное, пришедшее к согласию. И в этом во всём нет никакой корысти, а только странная, для кого-то нелепая искренность, сродни донкихотству.
Так вот, снова возвращаясь к описанию судьбы Дон Кихота из Диканьки и переходя от метафор к реальному контексту его биографии, заметим, что на данном этапе приближался очередной высокий перевал на серпантине его жизненного пути. Гоголь жаждал довершить то, начатое некогда, многотрудное мероприятие, ведь приняв однажды эстафету у Пушкина, заложившего фундамент «главного здания» классической русской литературы, и вскоре обязанный передать её дальше – в руки Толстого и Достоевского, – Гоголь неистово верил в своё великое дело, невзирая на удары судьбы, хотя и страдал от них, но вновь и вновь мечтал о блистательно-светлых днях творчества. Он знал, что подвиг должен быть красив, убедителен и ярок, но никто не знал и не может знать, чего же всё-таки стоили нашему герою те попытки совершить его замысловатый, трудный, совсем не банальный, бесконечно странный подвиг.
Гоголь всё ещё надеялся совершить его во всей трёхтомной полноте, всё ещё рассчитывал заново пересоздать грандиозное сооружение, будто прожить новую жизнь. Сейчас, весной 1848 г., Гоголь устал, но полон планов и конечно же задумывает новое, обширное путешествие (ну а как же!) на сей раз по просторам России, по её городам и весям.
«Мне нужно будет непременно заглянуть в некоторые, хотя главные углы России. Вижу необходимость существенную взглянуть на многое своими собственными глазами» [352].
Весна давно окончилась на берегах Средиземного моря, но в России ей лишь суждено начаться, она лишь на подходе, и где-то вдали, а может, и близко совсем, быть может, совсем рядом с Гоголем уже скоро загорится огонёк. И вдруг что-то по-настоящему оживёт в нем, что-то готово будет возродиться, ведь ещё возможно многое.
Гоголю пока – тридцать девять лет. Целых тридцать девять лет. Всего лишь тридцать девять лет. Странно или нет, но лн всё ещё способен строить в своём сознании хрустальные замки. И ещё не решено главное, ещё ничего не решено!
16 апреля 1848 г. – историческая дата, когда Гоголь вернулся на Родину, ступив с корабля на одесский причал. К этому моменту скандал, произошедший по поводу выхода «Выбранной переписки…», понемногу начал утихать, а популярность ранних, тех истинных, тонких и живых произведений Гоголя, в которых даже ирония доведена была до крайних и ярчайших степеней и которые не собирались устаревать (и до нашей поры не устарели), так вот слава и популярность их лишь нарастала. И потому в общем и целом Одесса, а потом и Россия приняла Гоголя гораздо лучше, чем можно было ожидать (зная историю предыдущей «выбранной» бури).
7 мая Гоголь отбыл в Васильевку, наконец-то встретившись с матерью и сестрёнками. Встреча не была слишком лёгкой, родные отвыкли от Гоголя, истосковавшись по нём, а он отвык от них. Нужно было привыкать заново.
В родном имении Николай Васильевич мог повидать и прежнего своего Санчо Пансу, ведь оруженосец, то есть Яким, по-прежнему жил в Васильевке. Его жена, являвшаяся прежде горничной гоголевских сестрёнок, которые звали его Акимом, наплодила детишек, о них он теперь и заботился, как когда-то о Никоше.
Якиму суждено будет надолго пережить своего господина, да и не только его. Дожив до глубокой старости, когда за ним возьмётся ухаживать один из его сыновей, гоголевский «оруженосец» привлечёт к себе внимание биографов нашего классика, которые будут пытаться брать интервью у старика, расспрашивать его о молодых годах Гоголя. Яким до самой своей смерти останется предан своему Дон Кихоту, стремясь создать о нём добрую память. Яким будет рассказывать Шенроку и прочим интересантам такие истории, в которых Гоголь предстанет в замечательном свете, и, по словам Якима, получится, что Пушкин сам искал общества Гоголя, беспрестанно наведывался в гоголевскую квартирку, восхищался Гоголем, конечно же считая его равным себе.
Большинство дат и фактов ранней биографии Гоголя неграмотный Яким невольно напутает (и часть биографов, что попытаются потом основывать на его воспоминаниях свои доводы, окажутся в ловушке), но всё же будет нечто ценное и в словах гоголевского «оруженосца», который один видал лицо Гоголя и в момент сожжения его идиллии, и в тот момент, когда на русской сцене явился «Ревизор».
Яким был рядом с Гоголем, когда классик наш, будучи белокурым юношей, сумел создать ту часть великой русской литературы, что до сих пор вызывает жаркие споры, оставаясь бесспорно гениальной.
Потомки гоголевских сестрёнок, о которых ещё пойдёт у нас разговор, построят школу в Васильевке и научат грамоте многочисленных потомков Акима. Все они будут читать Гоголя, удивляясь его простоте и сложности, пытаясь понять его, не напутав ничего больше. Однако получится это не всегда и не сразу.
Немало ошибок будет допущено и теми, кто, взявшись за перо, попытается истолковать жизнь и творчество Дон Кихота из Диканьки. Наши ошибки дорого обойдутся всей России. Но теперь-то мы уж в самом деле грамотные. Теперь у нас больше нет права на ошибку.
Ну а в 1848 г. Гоголь, навсегда распрощавшийся с Европой, не находя в ней приюта больше, не сумевший отыскать приютные мотивы и в Палестине, оказался на Родине, на той единственно возможной, единственно близкой. Но Гоголю теперь было бесконечно трудно вновь найти себя и здесь – близ Диканьки, ведь она, хотя и далека была от Рима во всех возможных смыслах, но тоже, однако, не могла оставаться в застывшей статике, она менялась, ожидая перемен и от Гоголя.