Жили-были. Русские инородные сказки – 7 — страница 8 из 21

Антресоль

У одной женщины было трое сыновей, и все – девочки. Разумеется, ей приходилось нелегко: готовить-обстирывать, всем тугие косички каждое утро, бантики-ленточки туда-сюда, позже склеивать липкими материнскими слезами фарфоровые девичьи сердечки, платьица шить поярче, пошумнее, переживать ближе к полуночи, когда за окном только ночной совий вой да ветер-шатун вместо маслянистого постукивания каблучков об асфальт. К тому же сыновья часто дрались между собой. Не могли ничего поделить, как правило, вечно к завтраку все в синяках выходят, а иной раз даже не выходят – скажем, двое сыновей третьего несут, потому как поколотили его накануне совершенно жестоким образом и ходить он уже не может. Это, конечно, не очень красиво, когда девочка вся избита. Но там какая-то наследственность была плохая, эта женщина потом рассказывала моей матери, что ее прадед прабабушку однажды так отлупил, что она от боли и обиды немедленно родила ему какой-то кожаный песенник с нотами, и кто по этим нотам ни играл, всё похоронные мотивы какие-то выходили, и потом в доме всегда умирал кто-нибудь, поэтому песенник впоследствии вообще закопали в каком-то лесу. Но не в этом дело.

Когда настало время сыновьям жениться, женщина сказала им: видите антресоль? там лежат лук и стрелы уже давно, возьмите их, выйдите во двор и стреляйте по очереди, только не передеритесь снова, перед соседями стыдно. Стреляйте, мол, по старшинству. А там и невесты вам отыщутся. Сыновья вышли во двор, сверили свидетельства о рождении – выпало старшему сыну стрелять. Стрела его в забор вонзилась. Выстрелил средний сын – попала стрела в соседскую дочь, через печень прошла и еще немножко левое легкое задела, можно было и не вызывать «скорую» уже, но вызвали все равно, формальность. Младший сын выстрелил – стрела назад вернулась и младшему сыну аккурат в темя попала. Он плакал, переживал, но мать сказала: надо жениться, пришлось послушаться.

Все свадьбы в один день играли. Женщина смотрела на сыновей и радовалась. Старший под венец с забором шел, забор выглядел богато: дощатый, цветущий даже какой-то, ребятишки окрестные его гуашью разрисовали. Средний горделиво вел под руку труп соседской дочери. Труп улыбался, испуганно пожимал руки знакомым и незнакомым гостям и с какой-то экзистенциальной завистью косился на забор ликующего старшего сына. Один только младший сын был невесел: он женился на собственном темени. Как потом выяснилось, ему повезло больше всего: старший очень скоро развелся с забором, у них постоянно какие-то ссоры и драки были, это же у них семейное; средний тоже не очень счастливо жил: труп соседской дочери вскоре запил по-черному, это все можно понять, конечно, но жить с пьющим человеком невозможно; а вот у младшего все сложилось прекрасно: вскоре его темя разбухло, налилось соками и родило ему двойню или даже тройню, было сложно разобрать, но жили они более чем счастливо. В общем-то, хоть одной ихней девчоночке да повезло, говорила моя мать, смахивая мизинцем тихую вечернюю слезу, а так семья, конечно, совсем пропащая, это с самого начала было понятно.

Добрая рождественская сказка

Как-то под Рождество девочки собрались погадать. Загадали желания, поставили в комнате зеркало, напротив установили зеркало побольше (пришлось двигать сервант, вазу какую-то расколотили, паркет поцарапали, что родителям сказать – непонятно!), зажгли свечи и благовония, усыпали исцарапанный паркет конфетами «Мишка на Севере» (какая-то девочка уверяла, что это необходимо), включили радиоприемник, настроившись на «белый шум», и стали ждать. Одна девочка, самая маленькая и неприметная, загадала, чтобы ей явился суженый. У нее не складывалось с одноклассниками: хмурый Вова недавно залепил ей волосы жевательной резинкой, смешливый Дима подложил ей в пальто чучело крапивника из биологического кабинета, и ей потом пришлось долго оправдываться перед биологицей (нет, не крала, нет, крапивники меня не интересуют, нет, не скажу кто), красивый жестокий Петр поймал ее за школой и заставил проглотить камень в знак мести за то, что она отказывалась произносить своим разбитым ртом его тихое, жесткое имя. Одноклассницы девочку тоже не любили: их никто не заставлял глотать камни, им в пальто клали дурацкие записки, их волосы уныло спускались, нетронутые, вниз по плечам, под землю и на ту сторону Реальности. «Суженый-суженый!» – грустно думала девочка, вытягивая тоненькую шею в сторону угрожающей масляной мякоти зеркала, заслоняемой от нее широкими спинами одноклассниц. «Только чтобы с автомобилем и квартирой», – грузно думали одноклассницы. «Шшшш», – шипел радиоприемник, нагнетая обстановку. Девочка, мечтавшая увидеть суженого, зажмурилась, заткнула уши, чтобы не слышать шума, и задержала дыхание.

Неожиданным образом из радиоприемника полилась тихая, умиротворяющая песня на немецком. Ее пели какие-то женщины – то ли живые, то ли мертвые, непонятно. Зеркало подернулось туманом. Из него деловито выкарабкался гномик и начал с невнятным скрежетом подбирать рассыпанные по полу «Мишки на Севере». Девочки вытаращили глаза. Стало заметно, что гномик страшно матерится и бормочет что-то в духе: «…надоели… инсулиновая зависимость… дуры малолетние». Собрав конфеты в кучку, гномик стал их пожирать, дрожа и морщась от омерзения. «Девочки-девочки! – прокашлявшись, сказало радио. – В детстве вы вызывали гномика и все время мечтали увидеть его! Наконец-то у нас появилась возможность исполнить вашу мечту, ибо аккумуляция вашей ментальной энергии достигла необходимого апогея только в пору экстремума вашего полового созревания! С Рождеством вас!» Гномика начало безудержно рвать. Радио щелкнуло и затихло. Гномик исчез, оставив после себя тугую шоколадную лужицу. Маленькая девочка, мечтавшая увидеть суженого, открыла глаза, отняла ладошки от ушей и удивленно выдохнула, заметив лужицу и то, как на нее пялятся ее подружки.

Радио прокашлялось и сообщило девочке, что поскольку она не видела и не слышала гномика, ее детская мечта так и не исполнилась, пусть и в результате некоторой накладки, но все будет честно, не волнуйся, раз не повезло с гномиком, вот тебе суженый, держи. В дверь позвонили. Это были родители девочки Настасьи, которая устроила у себя дома эту более чем неудачную вечеринку. Настасья открыла, родители вошли, в коридор выбежали испуганные подружки ее и следом маленькая, хрупкая девочка, мечтавшая о суженом. Отец Настасьи ее как увидел, так всё, пропал: семья потом к чертям разрушилась, девочка из-за беременности в школе не доучилась, аборты какие-то пошли, кислотой травилась, вены резала, Настасья тоже в клинике лежала, и мама ее в клинике лежала, об этом даже в «Комсомольской правде» писали, но переврали дико, на самом деле по-другому все было.

Янтарные масла

Вова вынес Славу из огня, положил его на снег. Слава не дышал. Вова вылепил из снега небольшой комочек и положил его Славе на лицо. Комочек не растаял. Тогда Вова вылепил из снега еще два комочка, чтобы положить их Славе на глаза и тем самым закрыть для себя эпоху Славы на веки вечные: все, что их связывало, сгорело, как бумага, рухнуло, как этот дом за спиной прямо сейчас, да и какой смысл вспоминать, было ли что-то вообще, – вот оно, все лежит перед Вовой на снегу, какое-то совершенно бесчеловечное.

Вова вздохнул. Попытался усадить Славу, прислонив его к деревцу. Слава был какой-то вялый. Вова достал из Славиного кармана мобильный телефон, набрал номер.

– Сегодня дом тоже сгорел, – выцветшим голосом сказал он, рисуя ногой узоры на снегу. – Но все не так страшно, как вчера: я успел его вынести. Нет, не получилось, все равно он не дышит. Снег? Под снегом оставить? Хорошо. Завтра, может быть, успею. Не знаю. Мне казалось, я все рассчитал.

Вова залепил сидящего под деревом Славу снегом – получилась тугая ладная ледяная горка. Вова представил себя маленьким-маленьким, размером с гномика, будто бы он катается на миниатюрных серебряных саночках с этой горки, хохоча и плюясь хлебом и кетчупом (в детстве мама давала ему с собой бутерброд из хлеба и кетчупа, он вместо школы шел на Сафроновы Дачи кататься с горки вместе с дворовыми детьми, иногда они отнимали у него бутерброд, иногда – нет, бутерброд отнимала сама зима, ударяя мягким шлепком в солнечное сплетение на особо опасном трамплине).

Воспоминания детства не должны иметь ничего общего с этой работой, подумал Вова. Воспоминания детства, подумал Вова, не должны иметь ничего общего ни с чем вообще. Он закашлялся; пошла носом кровь. Поднялся, пошел из лесу прочь, загребая кроссовками снег. Такая работа.

Вова работал спасателем: он спасал Славу. Раньше он нырял за Славой в ледяную прорубь (работа подразумевала в том числе и подобного рода действия в холодное время года, его предупредили еще на собеседовании, но Вова пожал плечами и молча подписал контракт, тогда он вообще ни о чем не думал, только бы как можно дальше, только бы попасть как можно дальше), но сейчас немножко поменяли условия, и теперь Вова спасал Славу из огня. Как правило, в любом случае Славу он видел уже в состоянии беспамятства – то в виде мягкого, по-тюленьи ловко соскальзывающего в ледяную дыру тела, то под десятком горящих одеял в самой дальней комнате дома. Иногда Слава угрюмо дымился под кроватью (зачем он? – думал Вова. – Прямо как та девочка в рассказе Толстого из букваря), пару раз он оказывался в эпицентре взрыва (газовая плита?), и тогда Вова надевал специальный костюм, по-клоунски ловко впрыгивал в тугую от огня комнату, полную жара, черноты и опадающего хлопьями Славы, хватал оставшийся витой каркас и мчался с ним по лестнице – иногда вверх, иногда вниз. Вверху он выносил Славу на крышу, доставал из его кармана (карман не сгорал) мобильный телефон (телефон не сгорал) и звонил: снова развеять? Нет, тяжелый. Отнести назад? Нес распадающегося Славу назад, укладывал его в уже уютной, знакомой огненной кухне, терпеливо ждал полчаса-час, потом уносил Славу уже в виде довольно дряблой книги без переплета, страницы которой еще несколько часов тщательно развеивал с крыши. Страницы его жизни кружат над городом, думал Вова. Улетай, улетай, глупая Славина жизнь, навсегда от меня. Эпоха Славы заканчивалась, холодный ветер вырывал пропитанные копотью страницы из прорезиненных рук. Вова не мог плакать внутрь своего пожарного костюма, но ощущение непоправимой конечности хрупких, околосмертных отношений его со Славой разрушало его изнутри – и каждый день боль была в принципе нестерпимой.

– Да, все нормально, работаю, вынес! – бодро рапортовал он в очередной прохладный мобильник, растирая снегом оранжевые волдыри на Славиных висках. – Да нет, как обычно, мертвый! Как дитя малое! Не успел, разумеется! Я уверен, завтра получится!

Но завтра не получалось. Вова даже всерьез подумывал бросить работу, уехать в какой-нибудь лес и строчить там вечерами роман под названием «Завтра никогда не получится» (ему нравилось название), но зарплата была очень хорошей, тяжело было отказаться. К тому же, как он потом понял, ничего и не должно было получиться: работа состояла исключительно в спасании, но не в спасении, по сути ведь никто и никого не может спасти.

Зима заканчивалась, работа становилась все более и более скучной: горящий дом, пожар в библиотеке (интересно было только в первые два раза, потом Вова уже откровенно халтурил, даже проводил эксперименты: сколько, например, энциклопедических статей на букву «М» он успеет прочитать до момента полного, идеального прогорания Славы насквозь), шаровая молния в загородном домике, воспламенение поезда «Франкфурт-на-Одере – Варшава-Всходня» (что Слава делал в том поезде, Вова так и не понял; он вообще ни разу не видел Славу живым, ничего не зная ни о его образе жизни, ни о его занятиях или увлечениях), дачный камин, дачный камин, дачный камин.

На одиннадцатом дачном камине, впрочем, что-то сдвинулось с мертвой точки – точнее, с нее сдвинулся сам Слава. Именно в этот день, очевидно, в силу привычки (сюжет «дачный камин» становился чересчур однообразным – приехать на дачу на тихой, первой утренней электричке, застать празднично догорающий дом, вбежать по рассыпающейся под ногами лестнице на чердак, обнаружить там Славу, спящего на диване в обнимку с гитарой, вынести его по другой, витой металлической, лестнице, оставляющей ожоги на подошвах, положить на снег, сделать контрольный звонок, аккуратно залепить запекшиеся глаза снежками, иногда сделать снежную куклу и, например, помочиться на нее – но это не всегда обязательно) Вова явился на работу (здесь: дачный домик, ибо местом работы, согласно контракту, было расположение любого рода катастрофы, подразумевающей Славу в своем эпицентре) на сорок минут раньше – слишком быстрый шаг, сократил путь через лес, не пользовался картой.

Вова вынес Славу из огня, положил его на снег. Слава не дышал, но немножко хрипел грудью и животом. Вова положил на Славину грудь ладонь и нажал несколько раз. Зазвонил телефон. Вова зажмурился, разжал Славины челюсти, вдохнул в Славу что-то из своих личных опасений – до предела, чтобы ощутить эластичное сопротивление черноватых Славиных легких. Слава закашлялся, сел на снег, зачерпнул его рукой, начал жевать. Потом его стошнило снегом на снег. Телефон не прекращал звонить. У Славы было бледное, тонкое лицо с нарочитой, старательной щетиной, мокрые волосы прилипли к вискам, шея его то раздувалась, как капюшон, то исчезала вовсе – и между головой и плечами можно было разглядеть утреннюю полоску туманного, почти мартовского леса.

– Какого черта? – спросил Вова. Телефон звонил уже какой-то другой мелодией – кажется, вначале это был Вивальди, теперь это был Стравинский, «Весна священная».

Слава посмотрел на него с благодарностью, его снова вырвало – теперь уже не снегом, а чем-то коричневатым.

Телефон взялся за классику двадцатого века: Шнитке, Шёнберг, Шостакович. Видимо, звонил кто-то на букву «Ш».

Вова брезгливо опрокинул Славу на снег, вынул из его кармана мобильник:

– Шеф? Тут непредвиденная ситуация какая-то. Похоже, я его спас. Что мне делать дальше? Ну да, плоховато. Кашляет, угу. Тошнит, разумеется, а как же еще? Нет, не желтое пока что. В смысле? Это как – уволен, то есть уже совсем? Ну да, то есть да. Контракт – что?

Оказалось, что раз Слава наконец-то оказался спасен, в Вовиной работе больше нет смысла: она выполнена полностью. Вове выразили благодарность, пообещали начислить премию, еще попросили немножко прибрать в лесу, забросать снегом там, где Слава напакостил.

Он довел спотыкающегося и полубеспамятного Славу до дома, бросил его на пороге и ушел на станцию.

Первое время не мог поверить – каждое утро приезжал туда, но нет – дом не горел, Слава мирно спал, иногда не один: приводил друзей, подруг, устраивал вечеринки какие-то. Пару раз даже входил в тихий сонный дом, расталкивал его, приподнимал за костлявые плечи, говорил сбивчиво: проснись, ведь это я тебя спас, когда дом твой горел, а ты совсем один, всеми брошенный, спал на чердаке, помнишь? Слава просыпался, бубнил: нет, не помню, дом никогда не горел, ты что, все в порядке, что за ерунда, а на чердаке я никогда в жизни не спал, не имею такой привычки, а ты кто вообще такой?

– Никто, теперь никто, – грустно бубнил Вова, отпускал Славины плечи (тот с возмущенным лепетом падал затылком в подушку), поправлял сбившееся одеяло, иногда гладил его смешные, чуть мокроватые волосы.

Вова был уверен, что когда-нибудь найдет в себе достаточно сил для того, чтобы перестать туда ездить, как-то распрощаться с этим всем навсегда с такой же парадоксальной болью и легкостью, с которой раньше делал это каждый день. В конце концов, иногда говорил он себе, ведь именно на этой работе я получил достаточно денег, чтобы до конца жизни жить в свое удовольствие и заниматься какой-нибудь ерундой.

Увы, теперь он отчетливо понимал, какой именно ерундой он будет заниматься.

Самое доброе сердце

Решили братья Песчаные узнать, какие живые сердца самые добрые, самые человечные. Купили в помощь эксперименту на мясном рынке говяжье сердце, свиное сердце, баранье сердце и дюжину мелких куриных сердечек – коллективное куриное сердце. Разложили сердца на стеклянном столике, кинули медную монетку, расписали порядок: вначале говяжье и свиное сердце должны пойти войной на баранье и куриное коллективное сердце. И что же получается? Говяжье и свиное сердце всех победили и взяли в плен, потом говяжье сердце предало свиное сердце и взяло в плен его также, – крупное, жилистое оказалось говяжье сердце, кого хочешь поборет. Другой расклад: куриное коллективное сердце идет войной на свиное сердце, свиное сердце разбивает куриное в две несложные батальные сцены, забирает себе в награду два порта, несколько старинных городов и туристических мекк, наследники коллективного куриного сердца чистят грубые свиные сапоги свиного сердца год, два, сто, тысячу лет, это сценарий ига, на него больно смотреть. Братья Песчаные морщатся от этой боли, но продолжают записывать наблюдения. Кинули еще один расклад: говяжье сердце воюет с бараньим сердцем, кто на чьей стороне? Коллективное куриное сердце ночью исподтишка нападает на баранье сердце и просто расстреливает всю его семью, а народ отпускает – идите, мол, все ваши правители мертвы, вы свободны, ура. Говяжье сердце же этому не радуется (да и народ, честно говоря, в легком недоумении), а неожиданным образом начинает мстить за семью безвинного бараньего сердца, и вот уже семь из двенадцати куриных сердечек перемалываются упругими желудочками сердца говяжьего – сожрало и не поморщилось! А что же свиное сердце? А оно написало обо всей этой кровище роман и прославилось – но, господи, сколько же там вранья, в этом романе! Оставшиеся пятеро куриных сердечек подают в суд, но здесь заканчивается блокнот у братьев Песчаных, и они решают прекратить эксперимент по причине того, что он становится каким-то негуманным.


Самым добрым и самым человечным в итоге оказалось именно человеческое сердце – жаркий, пульсирующий упругим стальным метрономом сердечный стержень братьев Песчаных, обнаруживших в себе неиссякаемый кладезь доброты, чуткости и жалости, позволивший наконец-то завершить этот кровавый эксперимент, эту бессмысленную, чудовищную резню.

Неудачный выигрыш

Выиграл Семен в лотерею билет на поезд «Москва – Кишинев», вначале приехал в Москву на автобусе, а потом сел в поезд и приехал в Кишинев. Кишинев Семену понравился: черешни на улицах растут, апельсины цветут на широких проспектах, горькое молодое вино тугим фонтаном бьет в небеса на центральной площади. Семен гулял по Кишиневу, ел хрустящее сливовое мороженое, пил пьяную газировку из жестяного автомата, ходил с девицами какими-то к пруду кормить рыбок апельсиновым цветом, знакомился со старичками и расспрашивал их о погоде (он не знал, о чем еще можно расспрашивать старичков, – наверняка, понимал он, о чем-то недолговечном, иначе они будут расстраиваться). Спал Семен на скамейке в парке, подложив под голову газету «Вечерний Кишинев». Как-то он проснулся лицом прямо на газете (ночью было прохладно, и Семен ворочался), видит – там его фотография и написано: «Разыскивается человек». Семен пошел в почтовое отделение, заказал международные переговоры, позвонил по указанному в газете телефону и кричит: «Это я разыскиваюсь! Я никуда не пропал! Я жив, конечно же! Я просто выиграл в лотерею билет на поезд „Москва – Кишинев“ и поехал в Кишинев! Пожалуйста, не надо волноваться, я скоро вернусь назад». И положил трубку. А потом подумал – какая чудовищная ложь, как же он вернется назад, ведь билета на поезд «Кишинев – Москва» он не выигрывал.

Слепой телефон

В дом Петра пришла свинья чинить телефон. Петр увидел свинью и отрекся от нее: это не телефонный мастер, а свинья, вот уши же свиные торчат! Через сутки без телефона снова пришла свинья чинить телефон. Петр и второй раз отрекся от свиньи: не может, сказал, свинья починить телефон, у нее же копыта, как она будет со всеми этими проводами копытами управляться? Еще через сутки свинья пришла к Петру в третий раз чинить телефон – Петр и в третий раз от свиньи отрекся. Я сейчас милицию вызову, сказал он, у меня дома говорящая свинья с плоскогубцами, хочет починить телефон, они мигом сюда приедут!

– Приедут-приедут, – мрачно кивала свинья, отчасти сочувственно глядя на Петра: каким таким образом он будет вызывать милицию, если у него сломан телефон? Вероятно, телефон ему и не нужен? С другой стороны, вот свинья починит телефон, а Петр вызовет по нему милицию, чтобы свинью забрали? Это несправедливо. Свинья вздохнула, развернулась и ушла. Больше она не приходила к Петру чинить телефон, но жизнь Петра от этого даже отчасти улучшилась, потому что он наконец-то перестал ежедневно отрекаться. Есть в каждодневном отречении что-то гораздо более жуткое, чем в существовании за пределами всех доступных средств связи.

Плохой перевод

Один человек, испугавшись ночного экскаваторного ковша, просто так плавающего в пустоте между деревьев, неожиданно обучился собачьему языку. Облаяв зыбкий, даже не вполне чугунный, а какой-то кисломолочный, будто из детских чашечных пенок связанный, ковш, человек почувствовал себя намного легче: новый язык облегчил набухшую невыразимыми суждениями чашу его мозга. До дому он добрался почти без проблем, не считая кратковременной встречи с желтым автомобилем, до краев набитым испорченным желе, – это был автомобиль-утопленник, такие иногда в душную, мгновенную ночь солнцестояния бродят городскими улицами в поисках новых, вертикальных маршрутов. «Ты думаешь, я ничего не вижу? Ты думаешь, я ничего не понимаю?» – закричал человек в его зеленоватые, похожие на огурцовые аквариумы, фары, но вышло лишь: гав-гав, гав, гав-гав-гав-гав-гав! И страх – если в этом душевном мельтешении было что-то от страха – тотчас же превратился в бранный, дурно пахнущий пар, отскакивающий от зубов с каменным лепетом – будто специальной машинкой стоматолог бурит желтый ротовой известняк. Буду ли я лаять, когда вернусь домой, вот вопрос, подумал человек. Дома некого бояться, вспомнил он: жена, как утренняя пресса, мягкой трубочкой течет сквозь сумеречный стрекот типографий, хвостатый ребенок Лилия Викторовна спит внутри жены бумажным осиным гнездом, родственная кому-то мама Валаама видит во сне звезду Полынь, в медленной мертвой петле почтового ящика корчится письмо-революционер (был приказ всех повесить), в холодильнике дремлют чьи-то будущие внуки, отбывающие финальные аккорды наказания перерождением тушеными овощами. А если я даже рядом с близкими буду лаять, вместо того чтобы произносить нормальные слова, подумал человек, что же это будет? С другой стороны, подумал он, уже входя в подъезд, это не катастрофа, зато собака умеет любить как никто.


Но что-то никакой любви ни к кому он не чувствовал. Поднимаясь по лестнице, он подумал о том, что положение вещей как-то можно было бы поправить, если бы все люди разом вдруг решили сменить свои имена на что-нибудь более подходящее – например, на Виктор. Но как можно уговорить сразу всех сменить имена? Продолжительным лаем? И прямо на пороге человек зашелся продолжительным лаем. Это был единственный раз в его жизни, когда он наконец-то высказал все, что думает о мироустройстве. Потом ему открыла жена и сказала: ты чё, а он ответил: да ничё, это просто плохой перевод.

Аше Гарридо