Когда он вернулся в Ольховатую, загорелись первые фонари. Опять повезло: у рынка стояла маршрутка, прогретая и уютная. На сегодня оставалось последнее. Бур позвонил Ветке. Она как будто даже обрадовалась, что приедет именно он. Мило, хотя и не похоже на правду.
Волонтёры, замечательные и самоотверженные девчонки, собирали в Городе всё нужное «для фронта» — не для линии же соприкосновения! — и к сегодняшнему вечеру для шатовской роты укомплектовалась очередная посылка.
Едва маршрутка тронулась, Бур прижался к стеклу, подложив под щёку форменную ушанку, и соскользнул в дрёму. Каким-то внутренним гироскопом он отмечал повороты, лбом ловил порывы ледяного сквозняка, когда входили и выходили невидимые пассажиры. Фары со встречки водили яркими кистями по сомкнутым векам.
Кто же такие светляки, думал Бур во сне. Или думал, что думает. Или ему снился Бур, думающий о светляках. Кто они, зачем они, почему именно в той несчастной стране, от которой обособился Город?
Отчего как будто мы одни чувствуем фальшь, неестественность, нарочитость всего, что они пытаются нам подсунуть? Или — кольнула мысль — наши глаза закрыты, потому мы и не в состоянии разглядеть их света?
Бур не был склонен к рефлексиям. Фамилия и порождённая ей дворовая кличка заставляли его ещё в детстве идти буром, напролом, не считаться с последствиями, гнуть свою линию. Даже читая «Похитителей бриллиантов», он болел не за главного героя, хитроумного англичанина, а за хмурых бородатых голландских поселенцев — буров. Их упёртость казалась эталоном мужества, ведь заранее становилось понятно, кому побеждать, а кому умирать по законам жанра.
Встреча с Веткой получилась скомканной, чересчур мимолётной. Когда Бур, разминая одеревеневшие ноги, вышел на тротуар автовокзала, девушка уже спешила к нему сквозь толпу.
— Здравствуйте, товарищ Эстет! — радостно приветствовала его Ветка.
Совсем девчушка, двадцать максимум, светловолосая, растрёпанная, жаркая, лучащаяся. Вот кто светится, подумал Бур. А не какие-то там…
Ветка сунула ему в руку потрёпанный пакет и затараторила, не заботясь, в состоянии ли товарищ Эстет зафиксировать такой поток информации… Пришёл инсулин для диабетика из взвода связи, и против гриппа в этот раз пакетиков триста получилось собрать, только их не чаще раза в день, и — не разобрать названия лекарства в вокзальном шуме — обязательно хранить в тепле, уж вы не забудьте вашему медбрату об этом напомнить, и перчатки специальные от ревматизма положили, их вроде никто не заказывал, но может же у кого-то быть ревматизм?
Выпалила всё одним залпом, а потом вдруг встала на цыпочки, мягкими губами чмокнула его в щетину:
— Спасибо вам, товарищ Эстет! — и растворилась в морозном воздухе.
А Бур остался стоять среди спешащих во все стороны горожан — с пакетом в руках и тающим оттиском Веткиных губ на скуле.
Был час пик, самый всплеск, Город казался мирным, суетливым, деловым, почти как Москва, если не держать в уме, что всего через четыре часа его скуёт, как льдом, комендантским часом. И тогда только снегоуборочные машины и редкие военные патрули будут создавать на улицах видимость жизни.
Обратно в Шатово он намеревался добраться «ведомственным» автобусом от комендатуры, времени ещё хватало. Бур с удовольствием, без спешки, нога за ногу, брёл по зимним чёрно-белым бульварам, радовался ещё не убранной новогодней иллюминации, разглядывал людей, и люди посматривали на него, на его форму. В их взглядах читалось спокойное одобрение. Своим появлением Бур вселял в них уверенность, что Город под защитой. Хотя от прилетающих на окраины снарядов никого защитить не получалось.
Из дверей кафе выплеснулась на улицу весёлая компания, а шлейфом за ней — несколько вкусных гитарных рифов. Бур взглянул на часы, убедился, что в графике, и пошёл на звуки музыки. В лофтовом кирпичном полуподвале азартно играла подростковая рок-группа. Что-то незнакомое и любопытное, мягкое и резкое одновременно.
Свободных столиков не оказалось ни единого. Старшеклассники и студенты оглядывались на Бура с уважением, но пригласить на свободный стул никто не спешил. Он сел на высокий табурет у барной стойки, попросил чаю.
— Чёрный? Зелёный? — уточнил бармен. — Есть улун, да хун пао, лун цинь, серебряные типсы, шэнь пуэр замечательный! Ну и с добавками — чабрец, жасмин…
Фантасмагория, подумал Бур. В нескольких километрах отсюда рвутся снаряды, стреляют снайперы, лежат разрушенные деревни, бойцы спят в землянках. А Город сражается по-своему — иллюминацией, чистыми улицами, живой музыкой, десятью сортами чая в первом попавшемся подвале… Бур прислушался к себе и убедился, что ему нравится поведение Города. Как Эстет, он прекрасно понимал: главная война — не в поле. Если Город впадёт в отчаяние, никаких линий не удержать.
В доисторическом «Икарусе» министерства обороны гомонили новобранцы, перебрасывались шутками бойцы с разных участков. Защитники Города возвращались на позиции.
— В Шатово не повезу, — предупредил водитель, — запретили, дорога опять обстреливается. У развилки за Горняками высажу, оттуда дочапаешь.
Из глубины салона Бура окликнул знакомый голос. На заднем колесе устроился Трубач — худой как щепка пожилой снайпер, раньше приписанный к шатовской роте, а с осени переведённый в подчинение командования бригады. Говорили, что во время переворота у него в столице погибла то ли дочь, то ли жена. Говорили, что у него на прикладе не осталось места для зарубок. Много чего говорили. На самом деле, конечно, никто не знал ничего — замкнутый в себе Трубач обитал особняком и на постое в случайном жилье, и даже в тесной блиндажно-траншейной жизни.
А тут — сам позвал Бура, похлопал по свободному соседнему сиденью.
— Как там? — спросил сразу про всё.
Бур втиснулся в кресло, пожал сухую горячую ладонь — словно за лапку жар-птицы подержался.
— Без подвижек.
— И то ладно.
На том разговор и иссяк. Автобус вывернул на пригородную трассу. Трубач отвернулся в темноту, где сизой мишурой повалил снег. Бур поправил пакет под ногами. Впереди молодняк взорвался смехом. Бур упёрся коленкой в спинку сиденья и прикрыл глаза.
— Беда идёт, — без выражения сказал Трубач.
У Бура ёкнуло в груди.
— Что, опять? — усмехнулся, приглашая высказаться.
Снайпер повернулся к Буру, нагнулся ближе, дыхнул чесноком, усталостью, старостью. Заговорил жарким яростным шёпотом:
— Думал, хоть бы одного достать. Думал, положу его, и легче станет. Мечтал — если о таком вообще мечтать можно. Но они же, сволочи, сами никогда не суются на передок. Понимаешь, Эстет? Чужими руками всё, чужим мясом.
— Ты о ком вообще, Трубач?
— Да про них же! Про светляков! Я уж и надеяться перестал. А вчера…
Трубач странно замолчал, словно ему вдруг не хватило дыхания.
— С ночи на лёжке, затёк весь, окоченел, зато точка хорошая, уходить жалко. Марьяновка целиком на ладони, от околицы до околицы. Жду. И тут — глазам не верю! Он! Светляк! Выходит из хатки во двор, спокойный такой, как хозяин, неторопливый, в полный рост, спина прямая. Встал на крыльце, к нему народ подтягивается. И бойцы, и местные, деревенские. Слушают его, что ли. А он на крыльце как на трибуне — и так здоровый, а тут ещё ступеньки три-четыре. Я его от пояса до макушки крестиком щупаю, примериваюсь, давно стрелять пора, а я всё еложу. И тут он голову поворачивает и смотрит. Прямо на меня, понимаешь, Эстет?! Уставился, гнида, и улыбается.
Бур разлепил веки, искоса глянул на Трубача. В темноте было непонятно, смотрит снайпер на него или куда-то мимо.
— Не выстрелил?
Силуэт Трубача помотал головой:
— И это беда. Если я сплоховал, что же с другими нашими будет? Понимаешь, я не то что «не смог» — я расхотел! Передумал, получается.
— А ничего не будет, — сказал Бур. — Они там, мы тут. Меньше нервничай, больше отдыхай.
— Не понимаешь, — горько подытожил Трубач и отодвинулся, нахохлился. — Передавят как котят, вот что будет.
Каких котят, кто передавит — не объяснил. И не попрощался, когда Бур вышел в снежную темноту на богом забытом перекрёстке.
Дорогу постепенно заметало, ледяные иглы кусали за щёки. Зато можно было не думать, смотрит кто-то на тебя в оптику или нет — видимость упала метров до ста.
Через четверть часа в ночи забрезжили огоньки Шатова, раздался окрик часового. Хорошо, подумал Бур, вернуться к своим. Ещё и в тепло, а не в стылую траншею, так вообще праздник.
Его бойцы во время ротации размещались «на сугрев» у бабы Крыси, глубоко пенсионного возраста сельской учительницы Кристины Борисовны, с переворота не видавшей ни школы, ни учеников. Дверь не запиралась. В прихожей пахло гречкой и тушёнкой. Бур внезапно понял, что, кроме какого-то из десяти городских чаёв, в желудке давно ничего не было.
— А, Коля, — баба Крыся принципиально игнорировала позывные, — руки мой и ужинать. Стынет всё.
— Привет, командир, — сказал Менделеев. — В расположении части ажур и абажур.
За круглым столом поместился весь взвод Эстета. Бур занял последнюю свободную табуретку. Вовчик где-то добыл рулон строительного утеплителя, и теперь разгорался спор, станет от стекловаты в блиндажах теплее или грязнее. Баба Крыся поставила на центр стола алюминиевую кастрюлю, Менделеев встал на раздачу. С печки спрыгнула кошка Картошка — своенравное существо пятнистого буро-чёрно-рыжего окраса, невзначай потёрлась о штанину Бура и запрыгнула ему за спину на подоконник.
Как котят, вспомнил Бур слова Трубача. И представил себе, как светляк улыбается, глядя в перекрестие прицела.
Началось перед рассветом. Благодаря метели противнику удалось подобраться вплотную к дозору шатовской роты. Работали ножами, без шума, и прямая дорога к спящему селу открылась бы для атакующих, если бы не Вовчик. В три часа он заступил на дальний северо-западный пост с двумя «старослужащими» шахтёрами, опытными, повоевавшими сполна с самых первых дней. Но получилось так, что ветераны погибли сразу, а хлипкий Вовчик умудрился увернуться от удара диверсанта и сдёрнуть с пояса гранату.