Живой как жизнь. О русском языке — страница 7 из 45

короткая частушка, слова стали энергичнее, короче, отрывистее. А в длинных словах, к которым столько веков тяготела эстетика старорусских произведений народной поэзии – колыбельных и свадебных песен, былин и т.д.,– ударения перекочевали с третьего слога (от конца) на последний. Начался планомерный процесс вытеснения долгих дактилических слов словами с мужским окончанием: вместо матери стало матеря, вместо скатерти – скатертя, вместо тополи – тополя, вместо месяцы – месяца.

Так что и эти трансформации слов, и эта тяга к наконечным ударениям исторически обусловлены давнишней тенденцией нашего речевого развития.

* * *

Еще в начале восьмидесятых годов Чехов писал: «адресы», «счеты». А в поэме Андрея Вознесенского в 1962 году появилась форма мира:

Мощное око взирает в иные мира.

Выше я высказал опасение, что недалеко то время, когда наши внуки начнут говорить медведя, актера.

Читатель В. Н. Яковлев (поселок Локоть) утешает меня, что этого никогда не случится.

«Заметьте,– пишет он,– тот, кто говорит договор, почти никогда не скажет договора, потому что договор так и просит множественного числа договоры. Напротив, для слова договор естественнее множественное договора. Точно так же: шофёр – шофёры, но шофер – шофера. Ибо перенос ударения на последний слог во множественном числе никогда не происходит в словах с ударением на последнем слоге в единственном числе. От мотор никому не придет в голову образовать множественное мотора, это совершенно исключено, так как ударение на последнем (корневом) слоге сохраняется. Говорят бухгалтера, но не счетовода; катера, но не баркаса; крейсера, но не линкора.

Следует ожидать, что такая же участь (перенос ударения) постигнет и кран, так как односложные существительные тоже затронуты тенденцией к переносу ударения. Но актера и медведя в литературном языке вряд ли когда-нибудь появятся. Особенно я настаиваю на этом в отношении слова актёр. Пока оно звучит именно так, множественное число всегда будет актёры. Другое дело, если бы со временем в единственном числе стали говорить актер. Короче говоря: те слова, которые в единственном числе имеют ударение на последнем (корневом) слоге, сохраняют во множественном числе безударное окончание ы. Такой вывод я сделал из наблюдения над процессом переноса ударения и пока не вижу ни одного случая, который опровергал бы этот вывод».

Напрасно. Такие случаи есть. Вспомним, например, формы: офицера, инженера, парохода и др., где окончание а присвоено тем существительным, которые в единственном числе имеют ударение на последнем слоге: инженер, офицер, пароход.

Впрочем, таких случаев пока маловато, и, в общем, т. Яковлев прав.

Хотим мы этого или нет, не за горами то время, когда люди будут без всякой улыбки относиться к стишку, сочиненному мною в 20-х годах как пародия на малограмотный призыв одного редакционного служащего:

Приходите, автора,

Подписать договора.

* * *

Да и форма я переживаю, может быть, совсем не такой уж криминал. Ведь во всяком живом разговоре мы часто опускаем слова, которые легко угадываются и говорящим, и слушающим. Мы говорим: «Скоро девять» (и подразумеваем: часов). Или: «У него температура» (подразумеваем: высокая). Или: «Ей за сорок» (подразумеваем: лет). Или: «Мы едем на Басманную» (подразумеваем: улицу). «Это ясно как дважды два» (подразумеваем: четыре).

Такое опущение называется эллипсисом. Здесь вполне законная экономия речи. Вспомним другой переходный глагол, тоже в последнее время утративший кое-где свою переходность: нарушать.

Все мы слышим от кондукторов, милиционеров и дворников:

– Граждане, не нарушайте!

Подразумевается: установленных правил.

И другая такая же форма:

– Граждане, переходя улицу там, где нет перехода, вы подвергаетесь.

Эллипсис ли это, не знаю. Но переживать, уж конечно, не эллипсис: дополнение здесь не подразумевается, а просто отсутствует.

Тот, кто сказал: «Я переживаю», даже удивился бы, если бы его спросили, что именно он переживает: горе или радость. О радости не может быть и речи; переживать нынче означает: волноваться, тревожиться.

Как бы ни коробило нас это новое значение старого слова, оно так прочно утвердилось в языке, что реставрация былой формы, к сожалению, едва ли возможна.

Теперь мне даже странно вспомнить, как сердило меня на первых порах нынешнее словосочетание: сто грамм.

– Не сто грамм, а сто граммов! – с негодованием выкрикивал я.

Но мало-помалу привык, обтерпелся, и теперь эта новая форма кажется мне совершенно нормальной.

* * *

И сказать ли? Я даже сделал попытку примириться с русскими падежными окончаниями слова пальто.

Конечно, это для меня трудновато, и я по-прежнему тяжко страдаю, если в моем присутствии кто-нибудь скажет, что он нигде не находит пальта или идет к себе домой за пальтом.

Но все же я стараюсь не сердиться и утешаю себя таким рассуждением.

– Ведь,– говорю я себе,– вся история слова пальто подсказывает нам эти формы. В повестях и романах, написанных около середины минувшего века или несколько раньше, слово это печаталось французскими буквами:

«Он надел свой модный paletot».

«Его синий paletot был в пыли».

По-французски paletot – мужского рода, и даже тогда, когда это слово стало печататься русскими буквами, оно еще лет восемь или десять сохраняло мужской род и у нас. В тогдашних книгах мы могли прочитать:

«Этот красивый палето».

«Он распахнул свой осенний палето».

У Герцена в «Былом и думах» – теплый пальто[17].

Но вот после того, как пальто стало очень распространенной одеждой, его название сделалось общенародным, а когда народ ощутил это слово таким же своим, чисто русским, как, скажем, яйцо, колесо, молоко, толокно, он стал склонять его по правилам русской грамматики: пальта, пальту, пальтом и даже польта.

– Что же здесь худого? – говорил я себе и тут же пытался убедить себя новыми доводами. – Ведь русский язык настолько жизнеспособен, здоров и могуч, что тысячу раз на протяжении веков самовластно подчинял своим собственным законам и требованиям любое иноязычное слово, какое ни войдет в его орбиту.

В самом деле. Чуть только он взял у татар такие слова, как тулуп, халат, кушак, амбар, сундук, туман, армяк, арбуз, ничто не помешало ему склонять эти чужие слова по законам русской грамматики: сундук, сундука, сундуком.

Точно так же поступил он со словами, которые добыл у немцев, с такими, как фартук, парикмахер, курорт.

У французов он взял не только пальто, но и такие слова, как бульон, пассажир, спектакль, пьеса, кулиса, билет,– так неужели он до того анемичен и слаб, что не может распоряжаться этими словами по-своему, изменять их по числам, падежам и родам, создавать такие чисто русские формы, как пьеска, закулисный, безбилетный, бульонщик, сундучишко, курортник, гуманность и проч.

Конечно, нет! Эти слова совершенно подвластны ему. Почему же делать исключение для слова пальто, которое к тому же до того обрусело, что тоже обросло исконно русскими национальными формами: пальтишко, пальтецо и т. д.

Почему не склонять это слово, как склоняется, скажем, шило, коромысло, весло? Ведь оно принадлежит именно к этому ряду существительных среднего рода.

Пуристы же хотят, чтобы оно оставалось в ряду таких несклоняемых слов, как домино, депо, кино, трюмо, манто, метро, бюро и т. д. Между тем оно уже вырвалось из этого ряда, и нет никакого резона переносить его обратно в этот ряд.

Впрочем, и метро, и бюро, и депо, и кино тоже не слишком-то сохраняют свою неподвижность. Ведь просторечие склоняет их по всем падежам:

– В депе – танцы.

– Завтра на бюре рассмотрим!

– Я лучше метром поеду!

Сравни у Маяковского:

Я,

товарищи,

из военной бюры.

(«Xорошо!»)

И у Шолохова:

«– У нас тут не скучно: если кина нет, дед его заменит».

Возникли эти формы не со вчерашнего дня.

Еще в «Войне и мире» Льва Толстого:

«– Читали немножко, а теперь, – понизив голос, сказал Михаил Иванович, – у бюра, должно, завещанием занялись».

В драме «Поздняя любовь» А. Н. Островского:

«– Эка погодка! В легоньком пальте теперь… Ой-ой!»

У него же в комедии «Лес»: «пальты коротенькие носит».

Русский язык вообще тяготеет к склонению несклоняемых слов. Не потому ли, например, создалось слово кофий, что кофе никак невозможно склонять? Не потому ли кое-где утвердились формы радиво (вместо радио) и какава (вместо какао), что эти формы можно изменять по падежам?

Всякое новое поколение русских детей изобретает эти формы опять и опять. Четырехлетний сын профессора Гвоздева называл радиомачты – радивы и твердо верил в склоняемость слова пальто, вводя в свою речь такие формы, как в пальте, пальты. Воспитывался он в высококультурной семье, где никто не употреблял этих форм.

III

Так убеждал я себя, и мне казалось, что все мои доводы неотразимо логичны.

Но, очевидно, одной логики мало для принятия или непринятия того или иного языкового явления. Существуют другие критерии, которые сильнее всякой логики.

«Иногда,– говорит профессор П. Я. Черных,– новшество, вполне приемлемое с точки зрения логики языка, все же не удерживается в речевом обиходе, отвергается „языковым коллективом“»