Живущий в ночи — страница 4 из 79

Сняв куртку и кепку с надписью «ЗАГАДОЧНЫЙ ПОЕЗД», я бросил их на стул для посетителей, а затем встал у изголовья кровати – подальше от свечей – и взял руки отца в свои ладони. Кожа его была холодной и тонкой, подобно древнему пергаменту, ногти – желтыми и потрескавшимися, как никогда раньше.

Моего отца звали Стивен Сноу, и он был великим человеком. За всю свою жизнь он не выиграл ни одной войны, не издал ни одного закона, не сочинил ни одной симфонии, не написал ни одного романа, который принес бы ему славу, хотя и мечтал об этом в юности. И все же он был более велик, нежели любой из генералов, политиков, композиторов или всемирно известных писателей, когда-либо живших на земле.

Отец был велик своей добротой. Его величие состояло в том, что он был мягок, застенчив и полон смеха. Он был женат на моей матери тридцать лет, пока два года назад их не разлучила смерть. Но даже после этого, презрев все соблазны и искушения, отец хранил ей верность. Пусть наш дом в силу необходимости всегда погружен в темноту, любовь отца к моей матери была настолько ослепительной, что освещала все вокруг себя, и этого света хватало всем нам. Учитель литературы в Эшдоне, где мама преподавала технические дисциплины, отец пользовался такой любовью среди студентов, что многие из них продолжали общаться с ним и спустя десятилетия после своего выпускного вечера.

Когда я родился – отцу тогда было двадцать семь – и когда стал очевиден мой врожденный дефект, жизнь папы в корне изменилась. Но ни разу с тех пор он не пожалел о том, что подарил мне жизнь. Наоборот, отец постоянно давал мне почувствовать, что любит меня и гордится мной. Он шел по жизни достойно и без жалоб, никогда не упуская случая воздать должное тому в этом мире, что считал правильным.

Когда-то отец был большим и сильным мужчиной. Теперь его тело съежилось, усохло, стало серым и изможденным. Он выглядел гораздо старше своих пятидесяти шести. Зародившись в печени, рак перекинулся на лимфатическую систему, а затем стал распространяться и на другие органы, пока не поразил весь организм. В борьбе за жизнь отец потерял большую часть своей пышной седой шевелюры.

Зеленая линия на экране электрокардиографа стала судорожно корчиться и прыгать. Я с ужасом следил за этой жуткой пляской.

Отцовская ладонь слабо сжала мою руку. Опустив взгляд, я увидел, что его светло-голубые глаза смотрят на меня, будто пытаясь гипнотизировать.

– Хочешь воды? – спросил я, памятуя о том, что в последнее время его иссохшее тело постоянно просило пить.

– Нет, мне хорошо, – ответил он, хотя мне показалось, что в горле у отца пересохло. Голос его больше напоминал шепот.

Я не знал, что сказать.

На протяжении всей моей жизни в нашем доме не умолкали разговоры. Мы с мамой и с папой обсуждали новые книги, старые фильмы, выкрутасы политиков, жизнь поэтов, сов, летучих мышей, енотов и крабов – существ, деливших со мной ночь, спорили о музыке, истории, науке, религии и искусстве. Темы наших дискуссий распространялись от жизненного предназначения человека до мелких сплетен по поводу наших соседей. В семействе Сноу основным физическим упражнением являлась работа языком.

И вот теперь, когда мне было жизненно необходимо сказать отцу хоть что-то, я онемел.

Поняв мои затруднения и оценив их с обычной для него иронией, папа улыбнулся.

Впрочем, вскоре улыбка на его лице угасла. И без того вытянутое и изможденное, оно обострилось еще сильнее. Отец исхудал до такой степени, что, когда дрожащее пламя свечей освещало его черты, они казались лишь неверным отражением на поверхности ночного пруда.

В мерцающем свете мне на секунду почудилось, что лицо его дергается, а сам он – в агонии, но затем отец заговорил, и в голосе его неожиданно для меня прозвучала не боль, а сожаление.

– Я так виноват перед тобой, Крис! Ужасно виноват!

– Тебе не в чем винить себя, – поспешил я успокоить его, думая, что от высокой температуры и огромного количества лекарств он просто бредит.

– Я виноват за то наследство, которое оставил тебе, сынок.

– Все будет хорошо. Я далеко не бедняк.

– Речь не о деньгах. Их тебе хватит, – проговорил отец угасающим голосом. Слова медленно, словно белок из разбитого яйца, вытекали из его бледных губ. – Я говорю о том наследстве, которое оставили тебе мы с твоей матерью, – ХР.

– Не надо, папа! Вы же не знали!

Отец снова закрыл глаза. Слова его казались прозрачными.

– Я так виноват…

– Ты подарил мне жизнь, – сказал я.

Его рука обмякла в моей ладони. В какой-то момент мне показалось, что отец умер, и сердце камнем упало в моей груди. Однако зеленая линия на экране прибора подсказала мне, что он просто снова отключился.

– Ты подарил мне жизнь, – повторил я в растерянности от того, что он не может меня слышать.

* * *

Каждый из моих родителей – и папа, и мама – несли в себе уникальный ген, который встречается лишь у одного из двухсот тысяч человек. И существует лишь один шанс из миллиона, что двое таких людей встретятся, влюбятся друг в друга и захотят иметь детей. Но даже при этом лишь в одном из четырех случаев эти родительские гены передаются их отпрыску.

Мои старики попали в десятку по всем трем пунктам. В итоге я появился на свет с врожденным пигментозным экзодермитом – ХР – крайне редким и чрезвычайно опасным генетическим заболеванием.

Чаще всего жертвы ХР наиболее подвержены раку кожи и глаз. Именно поэтому для меня может оказаться смертельной даже небольшая доза света – солнечного или любого другого, – содержащего ультрафиолет. Его источником могут быть даже флуоресцентные лампы под потолком больницы.

Попадая на клетки кожи, солнечный свет наносит ущерб ДНК – нашему генетическому материалу, – способствуя появлению меланом и развитию других злокачественных образований. Организм нормальных людей обладает системой естественной защиты – ферментами, кодируемыми генами репарации ДНК, которые исправляют ошибки в нуклеотидных последовательностях. Однако с теми, кто помечен страшным тавром ХР, все обстоит иначе. Ферменты в их организме не действуют, и поэтому он не способен «отремонтировать» себя. Под воздействием света у них быстро зарождаются и неконтролируемо развиваются раковые опухоли, вызванные ультрафиолетом.

В Соединенных Штатах Америки, с населением свыше двухсот семидесяти миллионов человек, проживают более восьмидесяти тысяч карликов и девяносто тысяч гигантов. В нашей стране уже насчитывается четыре миллиона миллионеров, и в течение нынешнего года еще десять тысяч счастливчиков пополнят эту славную когорту. Каждые двенадцать месяцев в тысячу наших сограждан попадает молния. Но при всем этом менее тысячи американцев страдают ХР и меньше сотни таких рождаются ежегодно. Их так мало отчасти из-за того, что само это несчастье крайне редко, но еще и потому, что такие, как я, долго не живут.

Большинство врачей, знакомых с ХР, полагали бы, что я должен был умереть еще в младенчестве. Мало кто из них поверил бы в то, что мне удастся дожить до юношеского возраста. И уж наверняка ни один из эскулапов не рискнул бы поспорить, что и в двадцать восемь я все еще буду коптить небо.

Существует лишь горстка иксперов – так я называю подобных себе, – которые старше меня, из них несколько человек – значительно старше, но большинство, если не все эти люди, страдают прогрессирующими нервными расстройствами, связанными с их врожденным дефектом. Трясущиеся руки и голова. Выпадение волос. Невнятная речь. Нарушения психики.

Что касается меня, то, если не считать вынужденной необходимости оберегать себя от света, я так же нормален, как любой другой человек. Я не альбинос, глаза мои не бесцветны, кожа не лишена пигмента. И хотя меня, конечно, не сравнишь с загорелыми мальчиками с калифорнийских пляжей, призраком меня тоже не назовешь. Как ни забавно, но в освещенных свечами комнатах – этом ночном мире, где я обитаю, – мое лицо может даже показаться смуглым.

В моем положении каждый новый день – бесценный подарок, поэтому я пытаюсь прожить его как можно более насыщенно и достойно. Я смакую свою жизнь. Я черпаю поводы для радости там же, где и все другие люди, но, помимо этого, заглядываю в такие уголки, где догадается пошарить далеко не каждый.

В двадцать третьем году до Рождества Христова поэт Гораций сказал: «Хватаясь за один день, лишаешь себя веры в завтра». Я же хватаюсь за ночь и скачу на ней, как на огромном черном жеребце.

Большинство моих соседей считают меня счастливейшим из всех живущих. В чем-то они правы. У меня был выбор – принять или отвергнуть счастье, – и я его сделал. Однако, если бы не мои родители, мне бы это не удалось. Мать и отец в корне изменили свою жизнь, чтобы со всей страстью, на которую были способны, защищать меня от смертоносного света. Они были вынуждены безустанно, до изнеможения, сохранять бдительность – до тех пор, пока я не стал достаточно большим, чтобы осознать повисшее надо мной проклятие. Я выжил лишь благодаря их самоотверженным стараниям. Но самое главное, они подарили мне любовь и вкус к жизни, которые помогли мне избежать пучины отчаяния, не замкнуться в своей раковине.

Смерть мамы была внезапной. Она наверняка знала, насколько глубока моя любовь к ней, но как жаль, что в последний день ее жизни я не сумел сказать ей об этом еще раз.

Иногда, по ночам, на темном пляже, когда на небе нет ни облачка и его звездный свод заставляет меня чувствовать себя одновременно бессмертным и беззащитным, когда не дует ветер и даже морские волны накатываются на берег без шума, я рассказываю маме о том, как сильно любил ее и чем она была в моей жизни. Вот только не знаю, слышит ли она меня.

А теперь и отец – пусть еще живой, но уже совсем обессиленный – не услышал меня, когда я проговорил: «Ты подарил мне жизнь». И мне стало страшно. Вдруг он уйдет раньше, чем я успею сказать ему все, что не успел сказать маме?

Ладони отца оставались холодными и вялыми, однако я не выпускал их из рук, словно пытаясь удержать его в этом мире до тех пор, пока не смогу проститься с ним должным образом.