Жизнь эльфов — страница 5 из 36


Природа в тот день искрилась. С утра подморозило, и иней трещал по всей округе; и тут солнце разом поднялось над землей, обтянутой ровной скатертью, переливавшейся морем света. И потому, устремив взгляд на поля, укутанные снежным покровом, и почти сразу обнаружив малышку на краю корабельной рощи, к востоку от фермы, Анжела не удивилась четкости своего зрения и на миг погрузилась в созерцание сцены, и вправду весьма красивой. Мария выделялась на фоне заиндевевших, обтянутых белым деревьев, склонившихся над ее головой алмазными стрельчатыми арками. Ведь созерцать такое не грех, ибо то не праздность, а хвала творению Господню. Надо сказать, что в те времена в сельской местности, где люди жили очень просто, можно было запросто прикоснуться к Божественному. Причина такой легкости крылась в поддержании ими ежедневного диалога с тучами и камнями и с могучими влажными рассветами, проливающими на землю потоки прозрачного света. И потому, сидя на кухне и глядя в пустоту, Анжела улыбалась видению малышки на этой опушке, застывшей алтарем из свежего льда чудесной рощи, и вдруг резко вздрогнула от внезапного прозрения. Как она могла недосмотреть? Внезапно до нее дошло, что яркость эта необычна и что световые арки и бриллиантовые соборы скрывают от нее, что девочка не одна и даже, возможно, в опасности. Старуха не медлила ни секунды. Мать и остальные бабульки спозаранку ушли на похороны, откуда вернутся никак не раньше чем через два часа. На соседней ферме можно застать только хозяйку, мамашу Марсело, – все мужское население деревни с утра отправилось на первую большую зимнюю охоту. Можно обратиться за помощью к кюре, добежав до приходского дома, – но тот представился ей во всей своей красе и при немалом пузе, набитом гусиным жиром, и (Анжела обязала себя впоследствии замолить нечестивую мысль) совершенно неспособным бороться с темными силами мироздания.


В те времена, не знавшие развращающего тепла современных жилищ, Анжела носила дома три кофты и семь юбок с исподницами. К этому она добавила тяжелую драповую пелерину, и так, заковавшись в броню, крепко повязав чепец на своих трех волосинах, вышла на мороз в предательском свете того гибельного дня. Все вместе, то есть бабулька плюс ее восемь зимних покровов, башмаки, три нитки четок и серебряный крест на цепочке и, конечно, чепец с лентами, на который она нахлобучила грубую фетровую шаль, – весило не больше сорока килограммов. А потому ее девяносто четыре весны словно летели по-над тропинками, так что даже не слышалось обычного хруста замерзших листьев под подошвами. Она почти бесшумно, запыхавшись и побагровев, внезапно появилась на краю поля, которое прежде обозрела своим оком. Она едва успела заметить малышку, которая что-то кричала, обращаясь к высокому серому коню, тускло мерцавшему серебром, и выдохнуть что-то вроде «Помилуйте, святые угодники и Богородица-заступница!», что в итоге свелось к изящному «о-хо-хо», – и на поле пала тьма. Да, ураган налетел на малышку и чужака и опрокинул бы Анжелу на мягкое место, если бы та не вцепилась в свои четки, которые – хотите верьте, хотите нет – тут же обратились в посох. Чудо.


Так посреди ненастья тетушка потрясала своими четками и проклинала непроницаемое снежное облако, преграждавшее ей путь к Марии. Она потеряла шаль и чепец с лентами, и седые косички с прядями тонкими, как паутина, дыбом стояли на голове, которой она мотала, досадуя на сопротивление ветра. «Ох-ох! Ох-ох!» – твердила она, и на сей раз это означало: «Даже не думайте забрать у нас малышку, а то разукрашу ваши злодейские рожи». Да будет вам известно, что от башмака, запущенного разъяренной бабулькой, смерч может расступиться, вроде как у Моисея, у которого, верно, тоже все юбки заворотило вверх, вплоть до последней, такой же красной, как море из Великой Книги. Увидев брешь, пробитую башмаком, Анжела козочкой прыгнула туда и, парашютом раздув одежды, приземлилась в ревущий водоворот. Но вихри, закрывавшие ей обзор и мешавшие пробиться к малышке, двигались теперь вокруг этого энергетического месива и (догадка вспыхнула, но так и не облеклась в слова) сжимали ее. Тараща близорукие глаза и помогая себе четками, превратившимися в посох, она попыталась встать на ноги и подобрать юбки. Одежды Марии взвивались в ревущем потоке, и она что-то кричала серому коню, который отступил к кромке деревьев, потому что между ними образовалась черная завеса дымов, клубы которых громыхали и становились все плотнее. Но конь и сам был окутан туманами, чутко трепетавшими перед его благородной головой с блестящими ноздрями. Он был прекрасен со своей отливающей ртутью шкурой, испещренной тонкими серебряными нитями, так что тетушка, хотя и слепая как крот, вовсе не удивилась, что способна что-то разглядеть за двадцать шагов (после превращения четок в посох это был сущий пустяк). Малышка продолжала выкрикивать что-то непонятное, но черные дымы были сильнее, чем конь, стремившийся прийти к Марии. И в движении, которое он сделал в сторону девочки, сочувственно выгнув шею, одновременно успокаивая и прощаясь, бабулька прочла и грусть, и надежду, будто он говорил: «Мы еще увидимся», и ей совсем не ко времени (все же вокруг сверкали молнии) захотелось заплакать и хорошенько высморкаться.

А конь исчез.

Несколько секунд две живые души, оказавшиеся в темном водовороте, пребывали в неведении относительно своей участи.

Потом раздался жуткий свист, тучи рассеялись, черные дымы смертоносными стрелами взвились в небо и разнеслись по нему яростными брызгами, в окаменевшей тишине поля вновь обретя свой кристально-соляной убор; тетушка опамятовалась и прижала малышку к плотной драповой накидке так крепко, что едва не придушила.


В тот вечер на ферму созвали мужчин. Женщины готовили ужин, и все ждали Андре, который заглянул домой раньше, подбросив пару зайцев и пообещав хороший кусок свинины. Ему успели поведать про недавние чудеса, так что он отправился стучаться в разные двери, пока женщины накрывали стол на пятнадцать человек. В обычное время здесь поужинали бы супом, салом, половинкой сыра на едока и толикой айвового мармелада Евгении. Сегодня же вместо этого приготовили заячье рагу и пирог с лисичками, коих открыли три банки прошлогоднего сбора. Мария сидела перед прекрасной грушей с подтеками меда, пахнущего тимьяном, который все лето собирали пчелы, и молчала. Девочку пробовали было расспросить, но отступились, с тревогой заметив чуть лихорадочный блеск черных зрачков. Все гадали, что же она могла такое кричать в тумане серому коню. Однако в словах Анжелы никто не усомнился, и потому ужин протек в общем шумном обсуждении историй про четки, про бури и про погоду в конце ноября, Анжеле пришлось раз шесть повторить свой обстоятельный рассказ, в котором она честно не поменяла ни единой запятой.

Рассказ обстоятельный, но не совсем полный, как заметила Мария, молча сидя над своей грушей и размышляя. Она размышляла над тем, что Анжела покосилась на нее, приступая к той части рассказа, где черные дымы обращались в острые стрелы, на которые глянешь – и понятно, что они разят насмерть. Глянешь – и понятно, вот и все. И Мария видела, что тетушка молчит про ужас, который запечатлелся в ее груди от жуткого зрелища, молчит в силу ряда причин, мучительно противоречащих ее любви к истине. Она сказала только: «А дымы прямо так ушли в небо и разом взорвались наверху, и небо опять стало голубым» – и умолкла. Мария задумалась.

Она думала о том, что знает многое, что неизвестно этим славным людям, и что она любит их со всей силой, которую одиннадцатилетний ребенок может обратить в любовь, которая рождается уже не только из ранних привязанностей, но из понимания человека со всем, что в нем есть великого и неизъяснимо-горестного. Анжела не говорила о смертоносной силе черных стрел отчасти потому, что боялась накликать беду, отчасти не желая напугать девочку, не зная, поняла та или нет, и отчасти потому, наконец, что и сама в прошлом была натурой пылкой и отважной. Пускай теперь тетушка походила на усохший орех, питаемый бесплотными молитвами, – Мария, с десятилетнего возраста обретшая дар различать образы прошлого, видела, что прежде та была хорошеньким светлячком, плотью и духом созданным для ветров свободы. Она видела, как в прошлом та частенько босиком шлепала по ручью и мечтательно смотрела в небо. Но еще ей открывались время и судьба, расходящиеся линии, которые невозможно поколебать, и она знала, что огонь в Анжеле постепенно ушел внутрь души и сконцентрировался в одной, навсегда забытой точке. Однако появление на крыльце фермы малютки из Испанских земель разбудило память о жаре, струившемся когда-то по ее венам, и его возрождение требовало, чтобы Мария осталась свободной и пылкой. Именно поэтому Анжела опасалась, что если заговорить о стрелах смерти, то односельчане сочтут разумным ограничить повседневную жизнь малышки, и верила, или, по крайней мере, надеялась, что сможет защитить ее сама, только бы не сковывать девочку, которую день, проведенный в четырех стенах, убьет вернее, чем все стрелы, отлетающие от обычных четок.


Мария размышляла, взрослые рассуждали. От вина с дальнего виноградника мужчины размякли, и фантастические звери и черные дымы уже не казались им такими страшными, но разговор продолжался – решали, что лучше: призвать жандармов или знахарей – заклинателей темных сил или же положиться на старинную мудрость, что земля убережет от зла, если сердце чисто. Мужчинам стоило лишь взглянуть на тетушку Анжелу в кресле-качалке, куда силком усадили ее женщины, на Анжелу, чье морщинистое лицо, разгоряченное от рагу и вина, под новым чепцом с васильковыми лентами казалось высеченным из прекрасного тусклого дерева с благородными прожилками, – да, стоило мужчинам взглянуть на дорогую бабульку, чтобы узреть саму отвагу, которой осенил Господь наши пределы. И даже нашлись те, кто думал, что именно они, земли межгорий, и вылепили женщин такими, какими мы видим их в старости. Такие, несмотря на кухню, сад, курятник, коровник, снадобья и молитвы, не колеблясь возьмут шаль и четки и пойдут спасать невинных. До чего же славные у нас жены, думали мужчины, потягивая вино, до чего же красив наш край. А что ход их рассуждений порой прерывался из-за пирога с лисичками, никак не влияло на их искренность. Ибо мужчины горных долин любили свой край и своих жен, и знали, что те связаны с родными местами так же прочно, как сами они преданы своим наделам, и воспринимали полевые работы и тяготы охотничьих облав как дань, которую надо платить судьбе за ее щедрость.