, что строй и учреждения всех величайших восточных монархий восходят к этому замечательному образцу и прототипу отцовской власти в семье; — но вот уже в течение столетия, а то и больше, власть эта постепенно выродилась, по его словам, в смешанное управление; — — и как ни желательна такая форма управления для общественных объединений большого размера, — она имеет много неудобств в объединениях малых, — где, по его наблюдениям, служит источником лишь беспорядка и неприятностей.
По всем этим соображениям, частным и общественным, вместе взятым, — мой отец желал во что бы то ни стало пригласить акушера, — моя мать не желала этого ни за что. Отец просил и умолял ее отказаться на сей раз от своей прерогативы в этом вопросе и позволить ему сделать для нее выбор; — мать, напротив, настаивала на своей привилегии решать этот вопрос самостоятельно — и не принимать ни от кого помощи, как только от старой повитухи. — Что тут было делать отцу? Он истощил все свое остроумие; — — уговаривал ее на все лады; — представлял свои доводы в самом различном свете; — обсуждал с ней вопрос как христианин, — как язычник, — как муж, — как отец, — как патриот, — как человек… — Мать на все отвечала только как женщина; — ведь поскольку она не могла укрываться в этом бою за столь разнообразными ролями, — бой был неравный: — семеро против одного. — Что тут было делать матери? — — По счастью, она получила некоторое подкрепление в этой борьбе (иначе несомненно была бы побеждена) со стороны лежавшей у нее на сердце досады; это-то и поддержало ее и дало ей возможность с таким успехом отстоять свои позиции в споре с отцом, — — что обе стороны запели Те Deum. Словом, матери разрешено было пригласить старую повитуху, — акушер же получал позволение распить в задней комнате бутылку вина с моим отцом и дядей Тоби Шенди, — за что ему полагалось заплатить пять гиней.
Заканчивая эту главу, я должен сделать одно предостережение моим читательницам, — а именно: — пусть не считают они безусловно доказанным, на основании двух-трех слов, которыми я случайно обмолвился, — что я человек женатый. — Я согласен, что нежное обращение моя милая, милая Дженни, — наряду с некоторыми другими разбросанными там и здесь штрихами супружеской умудренности, вполне естественно могут сбить с толку самого беспристрастного судью на свете и склонить его к такому решению. — Все, чего я добиваюсь в этом деле, мадам, так это строгой справедливости. Проявите ее и ко мне и к себе самой хотя бы в той степени, — чтобы не осуждать меня заранее и не составлять обо мне превратного мнения, пока вы не будете иметь лучших доказательств, нежели те, какие могут быть в настоящее время представлены против меня. — Я вовсе не настолько тщеславен или безрассуден, мадам, чтобы пытаться внушить вам мысль, будто моя милая, милая Дженни является моей возлюбленной; — нет, — это было бы искажением моего истинного характера за счет другой крайности и создало бы впечатление, будто я пользуюсь свободой, на которую я, может быть, не могу претендовать. Я лишь утверждаю, что на протяжении нескольких томов ни вам, ни самому проницательному уму на свете ни за что не догадаться, как дело обстоит в действительности. — Нет ничего невозможного в том, что моя милая, милая Дженни, несмотря на всю нежность этого обращения, приходится мне дочерью. — — Вспомните, — я родился в восемнадцатом году. — Нет также ничего неестественного или нелепого в предположении, что моя милая Дженни является моим другом. — — Другом! — Моим другом. — Конечно, мадам, дружба между двумя полами может существовать и поддерживаться без… — — — Фи! Мистер Шенди! — Без всякой другой пищи, мадам, кроме того нежного и сладостного чувства, которое всегда примешивается к дружбе между лицами разного пола. Соблаговолите, пожалуйста, изучить чистые и чувствительные части лучших французских романов: — — вы, наверно, будете поражены, мадам, когда увидите, как богато разукрашено там целомудренными выражениями сладостное чувство, о котором я имею честь говорить.
Глава XIX
Я скорее взялся бы решить труднейшую геометрическую задачу, чем объяснить, каким образом джентльмен такого недюжинного ума, как мой отец, — — сведущий, как, должно быть, уже заметил читатель, в философии и ею интересовавшийся, — а также мудро рассуждавший о политике — и никоим образом не невежда (как это обнаружится дальше) в искусстве спорить, — мог забрать себе в голову мысль, настолько чуждую ходячим представлениям, — что боюсь, как бы читатель, когда я ее сообщу ему, не швырнул сейчас же книгу прочь, если он хоть немного холерического темперамента; не расхохотался от души, если он сангвиник; — и не предал ее с первого же взгляда полному осуждению, как дикую и фантастическую, если он человек серьезного и мрачного нрава. Мысль эта касалась выбора и наречения христианскими именами, от которых, по его мнению, зависело гораздо больше, чем то способны уразуметь поверхностные умы.
Мнение его в этом вопросе сводилось к тому, что хорошим или дурным именам, как он выражался, присуще особого рода магическое влияние, которое они неизбежно оказывают на наш характер и на наше поведение.
Герой Сервантеса не рассуждал на эту тему с большей серьезностью или с большей уверенностью, — — он не мог сказать о злых чарах волшебников, порочивших его подвиги, — или об имени Дульцинеи, придававшем им блеск, — больше, чем отец мой говорил об именах Трисмегиста или Архимеда, с одной стороны, — или об именах Ники или Симкин[40], с другой. — Сколько Цезарей и Помпеев, — говорил он, — сделались достойными своих имен лишь в силу почерпнутого из них вдохновения. И сколько неудачников, — прибавлял он, — отлично преуспело бы в жизни, не будь их моральные и жизненные силы совершенно подавлены и уничтожены именем Никодема.
— Я ясно вижу, сэр, по глазам вашим вижу (или по чему-нибудь другому, смотря по обстоятельствам), — говорил обыкновенно мой отец, — что вы не расположены согласиться с моим мнением, — и точно, — продолжал он: — кто его тщательно не исследовал до самого конца, — тому оно, не спорю, покажется скорее фантастическим, чем солидно обоснованным; — — и все-таки, сударь мой (если осмелюсь основываться на некотором знании вашего характера), я искренно убежден, что я немногим рискну, представив дело на ваше усмотрение, — не как стороне в этом споре, но как судье, — и доверив его решение вашему здравому смыслу и беспристрастному расследованию. — — Вы свободны от множества мелочных предрассудков, прививаемых воспитанием большинству людей, обладаете слишком широким умом, чтобы оспаривать чье-нибудь мнение просто потому, что у него нет достаточно приверженцев. Вашего сына! — вашего любимого сына, — от мягкого и открытого характера которого вы так много ожидаете, — вашего Билли, сэр! — разве вы решились бы когда-нибудь назвать Иудой? — Разве вы, дорогой мой, — говорил мой отец, учтивейшим образом кладя вам руку на грудь, — тем мягким и неотразимым piano, которого обязательно требует argumentum ad hominem[41] — разве вы, если бы какой-нибудь христопродавец предложил это имя для вашего мальчика и поднес вам при этом свой кошелек, разве вы согласились бы на такое надругательство над вашим сыном? — — Ах, боже мой! — говорил он, поднимая кверху глаза, — если у меня правильное представление о вашем характере, сэр, — вы на это не способны; — вы бы отнеслись с негодованием к этому предложению; — вы бы с отвращением швырнули соблазн в лицо соблазнителю.
Величие духа, явленное вашим поступком, которым я восхищаюсь, и обнаруженное вами во всей этой истории великолепное презрение к деньгам поистине благородны; — но высшей похвалы достоин принцип, которым вы руководствовались, — а именно: ваша родительская любовь, в согласии с высказанной здесь гипотезой, подсказала вам, что если бы сын ваш назван был Иудой, — то мысль о гнусном предательстве, неотделимая от этого имени, всю жизнь сопровождала бы его, как тень, и в конце концов сделала бы из него скрягу и подлеца, невзирая на ваш, сэр, добрый пример.
Я не встречал человека, способного отразить этот довод. — — Но ведь если уж говорить правду о моем отце, — то он был прямо-таки неотразим, как в речах своих, так и в словопрениях; — он был прирожденный оратор: Θεοδιδακτος[42]. — Убедительность, так сказать, опережала каждое его слово, элементы логики и риторики были столь гармонически соединены в нем, — и вдобавок он столь тонко чувствовал слабости и страсти своего собеседника, — — что сама Природа могла бы свидетельствовать о нем: «этот человек красноречив». Короче говоря, защищал ли он слабую или сильную сторону вопроса, и в том и в другом случае нападать на него было опасно. — — — А между тем, как это ни странно, он никогда не читал ни Цицерона, ни Квинтилиана «De Oratore», ни Исократа, ни Аристотеля, ни Лонгина[43] из древних; — — ни Фоссия, ни Скиоппия, ни Рама, ни Фарнеби[44] из новых авторов; — и, что еще более удивительно, ни разу в жизни не высек он в уме своем ни малейшей искорки ораторских тонкостей хотя бы беглым чтением Кракенторпа или Бургередиция, или какого-нибудь другого голландского логика или комментатора; он не знал даже, в чем заключается различие между argumentum ad ignorantiam[45] и argumentum ad hominem; так что, я хорошо помню, когда он привез меня для зачисления в колледж Иисуса в ***, — достойный мой наставник и некоторые члены этого ученого общества справедливо поражены были, — что человек, не знающий даже названий своих орудий, способен так ловко ими пользоваться.
А пользоваться ими по мере своих сил отец мой принужден был беспрестанно; — — ведь ему приходилось защищать тысячу маленьких парадоксов комического характера, — — большая часть которых, я в этом убежден, появилась сначала в качестве простых чудачеств на правах vive la bagatelle