Рувим Фраерман, Павел ЗайкинЖизнь и необыкновенные приключения капитан-лейтенанта Головнина, путешественника и мореходца
ПредисловиеБыли и небыли
Кто в школьные годы не любит читать о приключениях! Особенно о морских, с описанием плавания к неизведанным землям.
Именно о них и повествует книга, которую вы держите в руках.
Есть у неё одна важная особенность. В ней рассказывается не о выдуманных персонажах и не о происшествиях, возникших в фантазии автора, а о реальных людях, совершивших свои подвиги в действительности.
Однако от этого повесть не становится менее увлекательной. Ведь зачастую с нами случается такое, что никогда не придёт в голову ни одному сочинителю. Читатель «Жизни и необыкновенных приключений капитан-лейтенанта Головнина, путешественника и мореходца» легко в том убедится.
Книга эта не только развлекательная, но ещё и познавательная. В ней юный читатель найдёт то, о чём не пишут в учебниках истории: о первом кругосветном плавании на отечественном судне, об освоении русского Дальнего Востока, о чудесном избавлении из японского плена главного героя и его товарищей.
Наконец, повесть рассказывает о настоящей дружбе двух поистине великих людей, своеобразных Ахилла и Патрокла нового времени. Началась она ещё в Морском кадетском корпусе, куда Василий Головнин был помещён двенадцатилетним подростком, и где он познакомился с таким же юным кадетом Петром Рикордом. «Хочешь, я умру за тебя?» – спрашивает Петя Васю в первой части книги. И это оказались не пустые слова. К счастью, умереть Рикорду не пришлось, но спасать Головнина из неволи ему довелось с реальными угрозами для собственной жизни, которой он был готов пожертвовать ради друга. То, что всё закончилось благополучно для обоих, стало наградой судьбы за данную ими клятву верности дружбе и долгу, искреннее желание стяжать морскую славу.
Должен, однако, предупредить читателя об одном важном обстоятельстве.
После блистательного завершения курильской эпопеи и возвращения её участников в столицу император Александр I повелел издать за счёт казны записки славных капитанов об их приключениях. На эти почти документальные воспоминания и опирались Рувим Фраерман и Павел Зайкин при написании книги, подчас пересказывая их близко к тексту и даже иногда цитируя дословно. Но есть в ней и некоторые оправданные для построения сюжета отступления от действительности, что не умаляет её достоинств, хотя требует отдельного пояснения.
Начнём с юности главного героя. В Морской кадетский корпус он поступил двенадцатилетним подростком не раньше, а позже своего друга, принятого туда ещё в предыдущем 1787 году. Да и впечатление, что Петя был моложе Васи, ошибочно: на самом деле они одногодки, причём первый даже на два месяца старше.
И уж абсолютно нереальна сцена встречи друзей из эпилога. Рикорд в то время находился вдали от родины, в Эгейском море, где командовал русской эскадрой, посланной для поддержки вновь образованной Греческой республики. Там его и настигла весть о смерти Головнина. Такой выдумкой авторы хотели ещё раз подчеркнуть важность отношений двух героев, связанность их судеб.
К слову, Пётр Иванович Рикорд прожил после этого ещё двадцать четыре года, стал полным адмиралом, отметил шестидесятилетие службы на флоте и увенчал её новым подвигом: спасением столицы от англо-французской эскадры в 1854 году. Война, которую вела тогда Россия с недавними союзниками по освобождению Греции от турецкого ига, осталась в нашей истории под названием Крымская только благодаря его смекалке: 78-летний флотоводец сумел заминировать все подступы к Петербургу в Финском заливе, впервые в мировой практике применив такой способ защиты – иначе город мог превратиться во второй Севастополь.
В повести также говорится, что в феврале 1814 года после возвращения из Японии друзья расстаются в городе Инжигинске: один следует на запад, второй отправляется на Камчатку. В действительности в столицу поехали оба, а назначение начальником полуострова Рикорд получил лишь три года спустя. Но важно не это: напрасно вы будете искать на карте Инжигинск – его нет там не только сейчас, но и не существовало никогда. Был Гижигинск, или Ижигинск, прекративший существование примерно сто лет назад. Что тут: безграмотность авторов или недосмотр редакторов? Не то и не другое. Замена, добавление или, наоборот, отбрасывание буквы в именах собственных – специальный приём, используемый писателями, когда они хотят подчеркнуть отступление от строгих фактов. Вот и здесь: поскольку расставания такого в действительности не произошло, авторы слегка исказили название города, где оно предположительно могло бы состояться. По этой же причине родное село Василия Головнина Гулынки всюду именуется Гульёнками: ведь в его описании тоже есть немало вымышленного.
Что касается исторических персонажей, то они все названы своими именами, ибо события их жизни приводятся достаточно достоверно. Исключение составляют ближайшие родственники главного героя. Дядюшку его звали не Максимом, а Павлом. Такое изменение вызвано тем, что Павел Васильевич в действительности жил не в Москве, а в провинции и служил уездным землемером. И отчество тётушки Екатерины не Алексеевна, а Ивановна. Изменены также имена жены и дочери дяди. Такие вольности дали авторам большую свободу в сочинении различных сцен и диалогов, а также в описании самих персонажей и их биографий.
Вот, пожалуй, и всё, что нужно знать юному читателю, впервые открывающему эту замечательную книгу.
И последнее: обратите, пожалуйста, внимание, какие предметы и сколько иностранных языков изучали будущие морские офицеры. Возможно, после этого и вам захочется стать такими же образованными, какими были наши предки.
Книга первая
Часть IРождение моряка
Глава 1Весна в Гульёнках
Весна 1788 года в Гульёнках[1] была поздней: уже стояли первые дни мая, а в помещичьем парке ещё только зацветали северные фиалки – бледные, непахнущие цветы, и весёлое галочьё ещё только готовилось устраивать гнёзда в дуплах старых парковых лип.
В этот день птицы с утра собрались огромной стаей на голых ещё и тёмных вершинах и о чём-то галдели, а потом вдруг притихли и расселись парочками по отдельным веткам.
За криками и вознёй галок наблюдали два мальчика. Один из них, постарше, лет двенадцати, в мягких сапожках, без шапки, со смуглым и смышлёным лицом, был Вася – барчук, глядевший чёрными блестящими глазами на птиц, на разлатые вершины старых деревьев. А другой, весь белый, с белыми волосами, с маленькими синими глазками, был дворовый мальчик Головниных Тишка, определённый тётушкой Екатериной Алексеевной в казачки к молодому барчуку. Одет он был в новенький мундир со светлыми пуговицами, из-под которого, однако, виднелся край длинной рубахи, сшитой из грубого домотканого холста нянькой Ниловной, – Тишка приходился ей внучатым племянником.
С различными чувствами наблюдали мальчики за этой галочьей вознёй и слушали весенний птичий гам в старом гульёнковском парке. Вася смотрел на столь обыкновенных птиц восторженно и немного грустно. Он прощался с ними. Через несколько дней он уезжает в Морской корпус, куда волей своего покойного отца и дядюшки Максима, жившего в Москве, он был предназначен уже давно.
А Тишка, который никуда не уезжал из родных Гульёнок, давно уже перестал смотреть на галок, так как не находил в них ничего интересного. Забравшись на ствол молодой черёмухи, поваленной бурей, он старался перебраться через яму, на дне которой ещё стояла лужа чёрной весенней воды.
– Гляди, гляди, Тишка! – услышал он вдруг крик барчука.
Тишка испуганно обернулся, ожидая увидеть либо няньку Ниловну, либо самоё тётушку Екатерину Алексеевну, потерял равновесие и шлёпнулся в грязную лужу.
Сначала Вася громко расхохотался, но, нагнувшись над ямой и взглянув на жалкое лицо своего казачка, на его новый мундир, залепленный грязью, сразу перестал смеяться и помог Тишке вылезти из ямы. Тишка заплакал, сгребая с мундирчика густую илистую грязь.
– Чего теперь будет? – хныкал Тишка. – Съест меня Ниловна! Чего ты меня зря напугал?
Вася нахмурился. Он не хотел его пугать, он хотел только показать на галок: какие они умные.
– А чего они сделали? – продолжая всхлипывать, спросил Тишка.
– А вон, гляди, у каждого дупла сидят по парочке, караулят отведённые им на сходке гнёзда. А до того слышал, как галдели? Это они сговаривались о дележе.
– Пропади они пропадом, эти галки! – плакался Тишка. – Открутит теперь мне уши Ниловна!
При этих словах барчук нахмурился ещё больше. Пухлые детские губы его приняли выражение твёрдости и даже упрямства.
– Я скажу тётушке, что это я тебя толкнул.
– Ты? – отозвался Тишка. – Она тебя и слушать не будет.
Вася задумался. То, что говорил Тишка, была сущая правда. Вася знал, что в родовом имении Головниных, Гульёнках, хозяйничает тётушка Екатерина Алексеевна, которая считает его мальчиком дерзким, непослушным и даже злым.
Подумав немного, Вася сказал:
– Никто ничего не узнает, Тишка. Мы пойдём на пруд, вымоем твой мундир и высушим его на солнце. Вот и всё. Не буду я тётушке ничего говорить. А ты пока в рубахе походи.
И мальчики побежали к пруду.
Пруд в Гульёнках был большой. Начинался он в парке, затем выходил далеко за его пределы, оканчиваясь где-то в заболоченном лесу, и потому никогда не пересыхал.
Мальчиков тянуло к воде, как уток. Летом они часами просиживали в пруду, ловя золотистых карасей в верши, сплетённые из лозы, и наблюдая за тем, как плотно наевшиеся гуси, затевая весёлую игру, носятся вперегонки по его зеркальной поверхности и, ленясь подняться на воздух, чертят лапками по воде.
– Ленивые, – говорил, глядя на них, Вася. – Смотри, как хорошо летают чайки, всё небо облетят кругом. А ты бы хотел быть птицей? – спросил он вдруг Тишку.
Оказывается, и Тишка хотел быть птицей. – Коли хочешь, так надо быть птицей, – уверял Вася. – А чего же зря хотеть?
Но Тишка в ответ только качал головой.
Тишка хорошо знал, что он крепостной человек и что птицей ему быть не дозволено.
– Ну, если птицей не можно нам быть, – задумчиво отвечал Вася своему другу, – то начнём плавать на нашем славном корабле «Телемаке».
Так он называл старый плоскодонный дощаник[2], уже давно валявшийся в одном из заливчиков пруда в полузатопленном виде.
Немало трудов потратил Вася вместе с Тишкой, чтобы втайне от тётушки превратить это дырявое корыто в «бриг[3] с парусами, послушный океанским ветрам».
К сожалению, под парусом можно было плавать по пруду только при юго-западном ветре, который сравнительно редко бывал в той части Рязанской губернии, где находилось имение Головниных.
Но сегодня такой ветер как раз начинался, когда мальчуганы вышли на берег пруда.
Едва Тишка успел снять свой мундир, сполоснуть его в воде и повесить на куст, как стеклянная до того гладь пруда начала морщиться, постепенно покрываясь густой рябью.
– Тишка! – крикнул Вася. – Зюйд-вест! Выводим бриг из гавани! Ветер между тем крепчал, порывами налетая на пруд. Дощаник был вытащен из зарослей ивняка. Отпихиваясь длинными шестами, мальчики вывели его на ветер.
– Поднять паруса! – скомандовал Вася, стоявший за штурвалом, сделанным из колеса старой прялки.
Тишка быстро распустил парус. Он сразу наполнился ветром. Дощаник накренило и потащило боком.
– Понимаешь ты, почему наш бриг идёт боком? – спрашивал Вася у Тишки, на этот раз шедшего в «плавание» без всякого воодушевления, ибо его мысли были заняты вовсе не тем.
– А чего тут понимать-то? – отвечал Тишка. – Гонит ветром, вот и всё.
– Но боком почему? Боком?
– А кто его знает!
– Вот дурень, сказано тебе было: потому, что киля нет. Гляди вперёд, гляди вперёд!
Тишка испуганно взглянул по ходу дощаника.
– На нас идёт эскадра! Гляди зорчей! – командовал Вася.
Тишка даже плюнул с досады:
– Какая там эскадра! Гуси плывут. Кши ты, красноглазый!
И Тишка замахнулся на длинношеего белого гуся, подплывшего к самой лодке и косившего на Тишку ярко-голубым, а вовсе не красным глазом.
Когда вышли «на траверз «Зелёного мыса», как Вася называл болотистый выступ парка, поросший густым ивняком, ветер хватил с такой силой, что дощаник зачерпнул не только бортом, но и парусом.
При виде этого Тишка поспешил скинуть с себя рубашку.
– Трус! – с возмущением крикнул Вася, стараясь выправить крен неповоротливого дощаника.
– Там поглядим ещё… – ответил Тишка. – Може, и ты, барчук, портки скинешь.
Налетел новый порыв ветра, ещё более сильный. Дощаник накренило ещё резче и до половины наполнило водой.
– Ну? – в свою очередь не без торжества спросил Тишка.
– Все наверх! Пустить помпы! – скомандовал Вася.
Тишка, отлично знавший значение этой команды по прошлым плаваниям, подхватил черпак, всплывший посредине лодки, и начал вычерпывать из неё воду.
– Раздевайся, барчук, – посоветовал он. – Плыть придётся далеко.
Вася, стоявший в воде чуть не по колена, не тронулся с места. «Где же это видано, чтобы капитан корабля во время бури снимал с себя панталоны! Даже когда корабль гибнет, он велит привязать себя к мачте и идёт вместе с ним на дно».
Но вскоре Вася должен был пожалеть, что пренебрёг советом Тишки, так как новый порыв ветра опрокинул дощаник.
И тут Тишка вдруг преобразился. Его синие глаза, глядевшие до этого немного сонно, вдруг оживились. В них блеснула сила. Он поддержал Васю за плечо и помог ему ухватиться за опрокинутый дощаник.
– Лезь на днище! – командовал он теперь, хотя Вася свободно держался на воде.
Вася вскарабкался на осклизлые доски дощаника.
– Разоблачайся! – продолжал командовать Тишка. Отфыркиваясь и дрожа от холодной весенней воды, Тишка помог барчуку освободиться от сапог и мокрой одежды.
Потом мальчики поплыли к берегу, бросив на волю судьбы славный корабль «Телемак» с парусом и колесом от прялки. Плыли сажонками[4], легко и свободно, хотя Тишка держал в зубах барские сапоги.
А на берегу всё было по-прежнему спокойно: пели птицы, в зелени сосен дрались звонкоголосые иволги, где-то баба шлёпала вальком, где-то звонко ржал жеребёнок.
Глава 2Где Тишка?
Тётушка Екатерина Алексеевна вошла в классную комнату, когда Вася, сидя за огромным дубовым столом, освещённым весенним солнцем, учил наизусть стихи о похождениях хитроумного Одиссея, царя Итаки, сына Лаэрта и Антиклеи.
Книга была французская и стихи трудные, хотя и прекрасные.
Вася хорошо знал эту книгу, прочитанную им вначале с большим увлечением. Но с тех пор, как Жозефина Ивановна в наказание за провинности стала заставлять его учить отсюда наизусть целые сцены, он возненавидел этого греческого героя.
Нет, он никогда не будет Одиссеем! Он не будет сражаться с троянцами рядом с Диамедом и Нестором, не наденет доспехов Ахилла, не ступит на чёрный корабль, возвращаясь в обильную солнцем Итаку, и бури не будут носить его по морю, заставляя блуждать по неведомым странам киконов, лотофагов, циклопов, и нимфа Калипсо не будет держать его в долгом плену.
Так думал Вася, стоя перед тётушкой, не опуская головы. Он не чувствовал себя виноватым.
Некоторое время они стояли друг перед другом молча. Она – высокая, прямая, в строгом чёрном платье, от которого её голова казалась ещё более седой. И он – двенадцатилетний мальчик, плечистый, крепкий, с пытливым взглядом тёмных и острых глаз.
Наконец тётушка, не опускаясь в кресло, поставленное для неё в классной, обратилась к нему по-французски.
– Базиль! – сказала она. – Опасаясь за собственное сердце, я отложила наше объяснение на сегодня…
Вася молчал.
– Понимаете ли вы, сударь, весь ужас содеянного вами вчера?
– Нет, тётушка, – просто отвечал он.
– Ах, вот что!.. Значит, вы из тех преступников, которые не имеют мужества или не хотят сознаться в своей вине.
– Вины своей не вижу.
– Ещё лучше! Продолжайте! – сказала она, опускаясь в кресло. – Ну? Что же вы молчите?
– Покойный папенька желал, чтобы я был моряком. Я учусь тому ремеслу.
– Вы дворянин, сударь! У дворян нет ремесла. У них есть служба царю и отечеству, – строго заметила тётушка. – Если бы вы… я боюсь даже произнести это слово… если бы с вами случилась беда? Вы могли утонуть в этом грязном пруду. Кто отвечал бы за вас? Вы прекрасно знаете, что по решению родственников на меня было возложено ваше воспитание, хотя я прихожусь вам только дальней роднёй. Но я приняла этот крест и должна нести его. Кто же отвечал бы, если бы с вами случилось непоправимое несчастье?
– Но пока ничего не случилось, – отвечал Вася. – А в будущем может случиться, ежели к тому я не буду заблаговременно готов.
– Я вижу, что у вас на всё имеется ответ, Базиль! Это делает честь быстроте вашего ума, но не свидетельствует о вашем добром воспитании, за что, впрочем, ответственны не вы, сударь, а я… Предупреждаю вас, что за ваш вчерашний проступок, в котором вы к тому же не хотите раскаяться, вы будете лишены мною права выходить из дома всю неделю. И сладкого вы тоже не получите. Обедать будете за отдельным столом. А гулять впредь – только под присмотром вашей гувернантки… Я потому с вами так строга, сударь, что вы имеете все возможности к приятным и достойным дворянина занятиям. У вас есть верховая лошадь, книги, у вас есть, наконец, ослик, достать которого мне стоило больших хлопот. Вы не цените моих забот о вас и причиняете мне огорчительные неприятности…
– А где Тишка? – спросил вдруг Вася.
– О ком вы думаете, сударь! – горестно воскликнула тётушка. – Этот испорченный раб там, где и надлежит ему быть.
– Почему испорченный? – спросил Вася.
– Не надоедайте мне вашими вопросами, сударь, – отвечала тётушка, начиная гневаться всё сильней. – Я отправлю вас немедленно в Петербург, в пансион, где вы будете пребывать до поступления в корпус!
– Если вы наказали Тишку, тётушка, то это несправедливо, – стоял на своём Вася. – Виноват во всём я один: из-за меня он упал в лужу, я же приказал ему кататься на нашем корабле «Телемаке». Я прошу наказать, если то нужно, только одного меня.
– Вы самонадеянны не по возрасту, – отвечала тётушка, поднимаясь с кресла. – Посидите эту неделю дома и подумайте хорошенько над тем, что вы сделали и как вы говорите со мною. И молитесь… да, молитесь нашему милосердному творцу. Я тоже буду молиться за вас. О том же буду просить и отца Сократа.
И тётушка, протянув Васе для поцелуя свою белую, но уже тронутую восковой старческой прозрачностью руку, быстро вышла из классной.
Вася остался один. Белела раскрытая книга на большом дубовом столе.
– Одиссей, сын Лаэрта…
Тишки не было.
Вася подошёл к окну и распахнул его.
За окном стояло тёплое ясное майское утро. Чистый и вольный ветер приносил с собой из берёзовой рощи запах распускающейся листвы, крик грачей и далёкое кукованье кукушки.
Вася долго смотрел из окна вдаль. Его неудержимо потянуло из этой скучной классной комнаты на волю, в поле, в лес, к пруду, который теперь казался особенно притягательным. Свобода, о которой ещё вчера он не думал, так как никто ей не угрожал, сегодня сделалась мучительно сладкой. Одиночество показалось Васе нестерпимым. Ему стало жалко самого себя, закипевшие в груди слёзы подступали всё ближе и ближе к горлу, вдруг брызнули из глаз и потекли по лицу.
Над ухом его раздался старческий дребезжащий голос. Вася быстро вытер слёзы и обернулся. Перед ним стояла маленькая седенькая старушка и печально смотрела на него.
Это была Жозефина Ивановна, его гувернантка и терпеливая наставница в науках.
– Базиль, – сказала она, – почему вы не учите Одиссея?
– Потому, что он мне надоел, – ответил Вася.
В минуту гнева ему очень хотелось сказать этой крошечной француженке, что и она надоела ему, как и все другие в этом доме, который они обращают в тюрьму для него. Но, вспомнив её постоянную доброту, её простые рассказы о тяжёлой жизни в родной Нормандии, о том, сколь горек и случаен был её хлеб на чужбине, он сдержался и сказал:
– Задайте мне что-нибудь другое, мадемуазель Жозефина. – И, помолчав немного, спросил с прежним упрямством: – Где Тишка?
Старушка приложила палец к губам.
– Тишки нет, – ответила она шёпотом, оглядываясь по сторонам. – Тётушка приказала, чтобы он пошёл в свой дом, к своей маман. Я вам принесла другую книгу, Базиль. Когда вы не будете сердиться, вы её прочтёте. Я нашла её в шкафу у вашего папа.
Вася взял из рук француженки книгу и, даже не заглянув в неё, отложил в сторону.
Жозефина Ивановна вышла. А Вася решил тотчас же, несмотря на запрещение тётушки, покинуть классную и идти разыскивать Ниловну, которая одна могла знать, где Тишка.
Старший сын многодетной вдовы, птичницы Степаниды, Тишка попал в господский дом после долгих хлопот матери перед нянькой Ниловной и няньки Ниловны перед тётушкой. Степанида радовалась за него и гордилась им, забегая иногда на кухню, чтобы хоть одним глазком взглянуть на своё детище, щеголявшее теперь в мундирчике со светлыми пуговками во всю грудь. И вот теперь всё пошло прахом. И виною Тишкиного несчастья был он, Вася, он один!
Вася решительно перешагнул порог классной и тут же столкнулся с Ниловной. Несмотря на то, что Ниловна была стара, куда старше тётушки, ни единой сединки не было ещё в её туго зачёсанных, чёрных, как смоль, волосах.
– Ты куда это, батюшка? – строго спросила она, загораживая Васе дорогу.
– Нянька, это верно, что Тишку прогнали? – обратился к ней Вася.
– Чего, чего ты? Гляди-кось! Эка важность – Тишка! – отвечала нянька своим бабьим баском.
Но в скорбном выражении её голоса Вася услышал упрёк себе и понял, что няньке жалко бедного Тишку.
– Нянька, – сказал Вася, – в этом я виноват…
– Виноват аль не виноват, а Тишка должон понимать, – не маленький, чай, – что не господское он дитё. Вишь, тётушка разгневалась на тебя. Иди-ка, батюшка, в горницу.
– Никуда я не пойду! – крикнул Вася.
И, отстранив старую няньку от двери, он выбежал на широкий подъезд гульёнковского дома.
Глава 3Серебряный рубль
Тишка сидел на краю дороги у просторной луговины, на которой паслись гуси. Правда, это был уже не тот блестящий казачок, которому завидовала вся деревня. Вместо мундирчика со светлыми пуговицами на нём была холщёвая рубаха, перехваченная под мышками верёвочкой. А из-под рубахи виднелись теперь худые исподники.
Тишка мастерил дудочку из лозы и не слышал, как к нему подбежал Вася.
– Тишка, что ты тут делаешь?! – крикнул тот, едва переводя дух от быстрого бега.
– А вот… – указал Тишка на дудочку с таким видом, словно век этим занимался и будто ничего, кроме этого, не было: ни бурного вчерашнего дня, ни мундирчика со светлыми пуговками.
– Что с тобой было? – спрашивал Вася, опускаясь подле Тишки на траву.
– А ничего не было, – неохотно отвечал тот, поглядев на Васю своими синими глазками, и задул в свою дудочку, издававшую несколько унылых свистящих звуков.
– А мать? – спросил Вася.
– Ух, мать чисто облютела, – спокойно ответил Тишка, продолжая возиться со своей дудочкой.
Вдруг Вася услышал позади себя чей-то тонкий голос.
– Матка взяла хворостину да как начала охаживать его со всех боков! Вот страху-то было! Тишка вопит, гуси гогочут, маманя плачет. И-и-и! Страсти господни!
Вася быстро обернулся. За его спиной стояла сестрёнка Тишки, Лушка. Вася внимательно посмотрел на неё. Он много раз видел эту худенькую веснущатую девочку, но никогда не слышал её голоса. Она всегда молчала, словно у неё не было языка.
Теперь Лушка заговорила, и Вася впервые заметил, что ходит она в пеньковом мешке с прорезами для головы и рук и что волосы её, такие же белые, как у Тишки, выстрижены овечьими ножницами: вся голова её была в плешинах.
– Страсти господни! – повторила Лушка.
Вася ещё секунду смотрел на неё.
– А почему ты ходишь в мешке? – спросил он.
– Иного чего одеть нету, – отвечала Лушка. – А разве худо? Мешок новый, господский. Гляди не скажи тётеньке, а то и его отберёт, как Тишкину одёвку. Буду тогда голяком ходить.
Лушка громко засмеялась. Но и в её громком смехе и в словах Вася услышал упрёк себе, и ему захотелось хоть чем-нибудь загладить свою вину перед Тишкой и этой худенькой девочкой, одетой в мешок.
Он начал рыться в карманах и извлёк оттуда свисток, сделанный из рога, перочинный ножик в блестящей металлической оправе, серебряный рубль с изображением царицы, крылышко сойки с цветными пёрышками и огромный гвоздь.
Сунув гвоздь и крылышко обратно в карман, остальное Вася положил на ладонь и протянул Тишке.
– Возьми себе!
Тишка и Лушка стали деловито и подробно рассматривать Васины вещи. Тишка взвесил каждую из них на руке.
– Свисток хорош, слов нету, – сказал он, – только его все дворовые знают. Это свисток покойного барина, собак он им созывал. Ножик – отдай всё, и то мало. А попробуй его показать, мать первая отнимет и в господский дом представит. А вот эту штуку, – он подкинул на ладони тяжёлую монету, – давай сюда! Эту можно закопать в землю – ни в жисть не найти, особливо если заговорить.
– А ты умеешь заговаривать? – спросил Вася.
– Я не умею, а есть люди, которые умеют. Это, брат, деньга!
И Тишка стал пробовать монету на зуб.
– Не берёт нисколечко. Чистое серебро, – сказал он с уважением.
– Эх, кабы мне такую! – вздохнула Лушка.
– Тебе-е! Вот ещё! Да ты не знаешь, что с такими деньгами и делать-то! – сказал ей Тишка. – Тебе бы копейку или семик[5]. Вот это твои деньги.
– Не знаю! – передразнила его Лушка.
– Ну что бы ты сделала?
– Я-то? – заговорила Лушка, захлёбываясь словами. – Я-то? Перво-наперво купила бы обнову.
– А ещё что?
– Козловые башмаки со скрипом.
– А ещё чего?
– Бусы стеклянные с лентами.
– А ещё чего?
– А ещё гостинцев.
– Ишь, жаднюга! Отойди отсюда. Не по носу тебе товар. Мой, значит, рублёвик.
Тишка повернул рубль изображением царицы кверху, пошлёпал по нему своей грязной ладошкой и, подумав немного, сунул монету в рот – больше ему некуда было спрятать такую ценную вещь.
С минуту все трое сидели в полном молчании, тем более что Тишке очень трудно было говорить с рублёвиком во рту. Но затем он выплюнул его на руку и сказал так спокойно, словно речь шла о посторонних людях:
– Теперь, ваше сиятельство, нам с тобой больше не гулять. Больше мне господского дома не видать и даже ходить мимо заказано.
– Я буду просить тётушку… – заикнулся было Вася, но Тишка прервал его:
– Они, тётушка-то, знаешь, что приказали? Чтобы, говорят, и духу его гусиного не было в господском доме. Это, то есть, про меня. Чтобы я об нём никогда и не слыхала. Вот оно что!
– Правда, правда, – быстро заговорила Лушка. – Матка сама слышала.
– А я всё-таки буду просить. Вот посмотришь… – сказал Вася.
– И смотреть тут нечего.
Тишка вздохнул и, сунув снова в рот свой серебряный рубль, побежал сгонять в кучу гусей, рассыпавшихся по поляне.
– Вася побрёл куда глаза глядят.
Был полдень долгого майского дня. В церковной роще галдели в гнёздах грачи. Парк за один день превратился в гигантский шатёр листвы, земля покрылась яркой зеленью. Вдали блестел пруд, и в светлом воздухе особенно отчётливо выступал барский белый дом тяжёлого старого стиля, с бельведером.
Над головой Васи, играя, поднялись откуда-то взявшиеся бабочки – жёлтая и огненная. На них стремительно налетел сорвавшийся с ближайшего дерева воробей, но ни одной не поймал и только расстроил их игру. Где-то в парке щёлкали неугомонные соловьи. Со стороны невидимого села доносилось пение петухов. По небу плыли целые эскадры белых облаков.
Но всё это не занимало, не рассеивало мыслей Васи. Всё это, столь привычное и дорогое, теперь было ему не мило. Он должен был вернуться и понести своё наказание.
Вот и гульёнковская церковь. Сама белая, она просвечивает через сетку молодой листвы белоствольной берёзовой рощи.
Около неё, под берёзами, виднеется два-три каменных, поросших мхом памятника и целая россыпь простых деревянных крестов над могилками – большими и малыми.
Вот и старый кирпичный склеп. Вася остановился перед ним. Тут лежат и дед, и прадед Васи. В этом же склепе три года назад похоронены его отец и мать. Над их могилой у самого входа – плиты из чёрного мрамора. Они заняли последние места.
Склеп закрыт тяжёлой железной решёткой, выкованной на веки вечные гульёнковским кузнецом Ферапонтом. На решётке висит огромный замок.
Вася приник лбом к холодному железу двери и глядит в склеп, где из темноты постепенно возникают надгробья его предков. Он долго смотрит на чёрные блестящие плиты, и вдруг ему становится жалко самого себя. Он опускается на колени, ещё сильнее прижимается лбом к решётке, его охватывает чувство одиночества, и горючие слёзы бегут по лицу…
Глава 4Ночь в омёте
Тихий весенний вечер спустился на землю. Сумерки уже готовы были перейти в ночь. Над огромным зеркалом пруда дымился лёгкий, заметный только издали туман.
В парке пели соловьи, то совсем близко, так близко, что Васе были слышны их самые тихие коленца – едва уловимое дрожание воздуха, то так далеко, что до него едва долетало лишь их щёлканье.
Хотелось и есть и спать. Для этого нужно было идти домой. А он решил никогда, никогда больше туда не возвращаться. Всё равно рано утром он уйдёт пешком в Москву, где живёт его дядюшка Максим. А потом он поступит в корпус.
Но где переночевать? Где раздобыть хоть немного еды? Чем кормиться в дороге? Милостыней? Нет. Так легко себя выдать. Обратят внимание, задержат и отправят назад. Ах, зачем он отдал свой рубль Тишке? Как бы он ему теперь пригодился!.. Но ещё не поздно. Придётся предложить Тишке что-нибудь другое.
Вася осторожно пробирается к птичьему двору и тихо стучит в крохотное оконце Степанидиной избы. Нижняя часть оконца быстро поднимается кверху, словно там только и ждали его стука. Из окна боком высовывается голова Тишки.
– Кто? – спрашивает Тишка.
– Я, – шепчет Вася. – Тише! Твоя мать дома?
– Нет, ушла в господский дом.
– Зачем?
– Понесла твой давешний рубль, – мрачно отвечает Тишка. – Лушка, ябеда, донесла, мать отняла и теперь вот пошла сдавать.
Значит, о рубле не приходится и говорить. Это облегчало бремя, лежавшее на душе Васи, но ещё больше осложняло положение. Но всё равно он уйдёт…
– Где ты был? – спросил Тишка. – Тебя ищут, весь парк обшарили, в дубовую рощу ходили. Теперь тётушка послала поднимать деревню. Послали на Проню, к рыбакам, за неводом. Будут заносить в пруд: боятся, что ты утонул.
– Пусть ищут, – сказал Вася. – Нет ли у тебя хлеба?
– Найдётся, – отвечал Тишка, не выражая никакого удивления по поводу такой просьбы барчука.
Он втянул обратно в окно свою голову и через минуту протянул Васе краюху кислого чёрного хлеба.
Вася взял хлеб, поспешно отломил большой кусок и сунул его в рот. Хлеб оказался вкусным.
Вася повернулся, чтобы уйти, как вдруг услышал тихие всхлипывающие звуки, идущие откуда-то из глубины неосвещённой избушки вместе с запахом птицы и кислой хлебной закваски.
– Кто это у тебя там хлюпает? – спросил он с удивлением.
– Лушка ревёт.
– Почему?
– А я её оттаскал за волосья. Кабы не она, так никто и не узнал бы про твой рублёвик.
– Так ей и надо. Не доноси!
Вдали послышались людские голоса. Это, должно быть, из деревни уже шёл народ разыскивать его, Васю. Он перелез через изгородь и, прыгая по грядкам Степанидиного огорода, разбитого позади избушки, слышал, как хлопнула подъёмная рамка оконца, спущенная рукою Тишки, и всё стихло. Только далеко где-то без устали скрипел колодезный журавель.
Из-за ближнего леса показалось пылающее зарево. Вася знал, что это восходит луна и что надо спешить.
Он побежал.
Когда Вася добрался до гумна, луна уже подымалась над лесом, и стало светло, как днём. Омёты[6] старой соломы стояли здесь длинными порядками, как дома в городе. В узких проходах между омётами было сыро, темно, но от соломы отдавало приятным дневным теплом и запахом спелого зерна.
«Вот омёт, из которого берут солому для хозяйства, – на него можно без труда влезть»… Вася зарывается в солому по горло, достаёт из-за пазухи остатки Тишкиной краюхи, доедает её и смотрит на луну, которая незаметно для глаза, а всё же довольно быстро поднимается кверху, что видно ещё и по тому, как укорачивается тень от омёта.
Где-то в соломе шуршат мыши. Между омётами носятся совы, которые то падают на землю в погоне за шныряющими там мышами, то снова поднимаются. Медленно движется луна по безоблачному небу, бесшумно снуют совы. Над головой Васи проносятся со звонким криком невидимые кулички.
В соломе тепло. Сонная истома охватывает Васю, и он быстро засыпает, подложив локоть под голову.
Глава 5Пегас-предатель
Вася слышит сквозь сон какие-то странные звуки. Солома вокруг него начинает двигаться. Его лица касается что-то холодное и сырое. На грани сна и яви он не может понять, что это. Но ему делается страшно, и он просыпается.
– Пегас!
Огромный, серый в чёрную крапинку, отцовский лягаш[7] Пегас вертится вокруг него, видимо, очень довольный тем, что разыскал так хорошо спрятавшегося Васю. Ему не впервой такая игра, хоть, правда, на этот раз пришлось искать дольше обыкновенного. И Пегас лижет Васю в самые губы.
Вася укладывает Пегаса рядом с собой и прижимается к собаке, которую теперь считает своим единственным товарищем в бегстве, своим сподвижником и другом.
– Только молчи, Пегас, никому не рассказывай, где я, – говорит он собаке.
Луна уже склоняется к горизонту. В той стороне, где находится деревня, слышится пение предрассветных петухов. Уже можно различить бурые массивы соседних омётов и бесшумно вертящихся между ними сов. Поля курятся лёгким туманом. Должно быть, скоро рассвет. Вася прижимается покрепче к собаке и снова засыпает. Он не слышит, как Пегас осторожно оставляет его, спускается с омёта и исчезает.
Пёс бежит крупной деловитой рысью, где по дороге, где прямиком по луговине, направляясь к господскому дому и стараясь ничем не отвлекаться. Но иногда его носа касаются такие завлекающие запахи, что никак нельзя не остановиться и не порыться носом в росистой траве, отчего, впрочем, все запахи сразу исчезают, и хочется только чихать.
Но вот из-под его ног выпрыгивает холодный мокрый лягушонок. Этого Пегас никак не может пропустить. Он на ходу ловит его передними лапами и, брезгливо подбирая свои брудастые губы, прихватывает лягушонка одними зубами, трясёт головой изо всей силы и забрасывает его куда-то в траву.
У парадного подъезда Пегас видит стоящих в нерешительности женщин, бурмистра[8] Моисея Пахомыча и кучера Агафона, которых узнаёт по запаху ещё издали. Он приветствует их усиленным помахиванием хвоста.
Нянька Ниловна, завидев собаку, говорит:
– Вот и Пегас. Где ты гонял, непутёвый? А ну-ка, поищи барчука! Ищи, ищи!
Пегас любит эту привычную для него игру. Он поднимает морду кверху и издаёт глухой басистый лай:
– Гав! Гав!
– Ищи, ищи, Пегасушка, барчука.
Пегас продолжает гавкать, поворачиваться в сторону, откуда только что прибежал, а Ниловна всё подзадоривает его:
– Ищи, ищи!
«Чего там искать!» – хочет сказать ей Пегас, но не может. «Гав, гав!» – и он устремляется в сторону гумна.
Вася просыпается от громкого лая и от горячих лучей солнца, бьющих прямо в лицо. Вокруг него стоят на омёте нянька Ниловна, Жозефина Ивановна, бурмистр Моисей Пахомыч, сама тётушка Екатерина Алексеевна.
Приснится же такая чепуха!
И он снова закрывает глаза, но солнце мучительно жжёт, и Пегас продолжает лаять в самое ухо. Плеча Васи касается чья-то рука, и он слышит голос няньки:
– Батюшка, Василий Михайлович, проснись! Разве здесь место почивать?
Вася в тревоге вновь открывает глаза. Теперь тётушка, поддерживаемая под руку Жозефиной Ивановной, стоит рядом с ним. У неё встревоженное, посеревшее лицо и воспалённые глаза. Как и нянька, она не спала всю ночь.
– Ах, – говорит она ему по-русски, – какие огорчения причиняете вы мне, какой же вы упрямый, Базиль! Немедленно идите домой!
– Иди, батюшка, иди, – вторит ей Ниловна, беря Васю за руку.
– Идите, Базиль, домой, идите, – говорит по-французски Жозефина Ивановна.
– Иди, барин, иди, – повторяет за всеми кучер Агафон.
И даже Пегас, который так легко предал Васю, смотрит теперь на него с укоризной своими ясными золотистыми глазами, прыгает вокруг него и лает.
Вася спускается с омёта на землю.
Хотя солнце жжёт и роса на соломе давно уже высохла, и нет больше сов и тумана, но Васе холодно. По всему телу разливается дрожь, голова мутна и хочется лежать.
Вася покорно следует за Ниловной, которая не выпускает его руки.
А впереди всех шагает тётушка Екатерина Алексеевна в своём чёрном плаще с капюшоном. Шаги её решительны и против обыкновения быстры.
Она думает о Васе. Она думает о том, что уже давно решено. Мальчику надо учиться. Правда, больше приличествовало бы отпрыску столь славного рода служить в гвардии, но Гульёнки давно уже не дают таких доходов, как прежде. Пусть мальчик идёт в Морской корпус. Не только в гвардии, а и во флоте служить царю для дворянина почётно. Да и покойный Михаил Васильевич того желал, и дядюшка Максим не против. Быть по сему!
И тётушка Екатерина Алексеевна решила не медлить далее и сегодня же отправить нарочного в Москву к дядюшке Максиму Васильевичу, чтобы ждал Васю к себе, а кузнецу Ферапонту наказать, чтобы приготовил к дальнему пути старый матушкин тарантас.
Глава 6Расплата
Однако не так скоро, как предполагала тётушка, пришлось Васе покинуть родные Гульёнки.
Холодная весенняя ночь, проведённая им в омёте, не прошла для него даром.
Вот уже три дня, как Вася лежит в постели, в жару и полузабытьи.
В господском доме стоит тревожная тишина.
В комнатах пахнет аптечными снадобьями.
Уездный лекарь Фердинанд Фердинандович, немец в огромных очках, с золотыми кольцами на всех пальцах, поставил Васе пиявки, положил на голову лёд в воловьем пузыре, дал выпить бальзама и велел настежь открыть окна в комнате больного.
На четвёртый день Васе стало лучше. Температура упала. Он сбросил пузырь со льдом и спросил сидевшую около него няньку, что с ним было.
– А то, батюшка, – ответила нянька, – что страху я натерпелась за тебя нивесть сколько. Разве можно дворянскому дитю ночевать в омёте? Чай, ты не пастух и не Тишка.
Вася ничего не сказал. Говорить ему не хотелось. Жар в теле теперь сменился упадком сил и сонливостью.
Сквозь лёгкую дремоту Вася слышал срывающееся побрякивание колокольцев пробегавшей мимо дома тройки, потом звонкий говор их вдали, постепенно удалявшийся.
«Наверное, повезли Фердинанда Фердинандовича в Пронск», – подумал Вася и даже хотел спросить об этом няньку, но жаль было спугнуть овладевшую им приятную дрёму.
Пришла тётушка, зябко кутаясь в шаль, несмотря на тёплый вечер.
– Ну что, как? – спросила она у няньки.
– Спит, – шёпотом отвечала Ниловна.
Вася слышал всё это, но нарочно покрепче зажмурил глаза и начал дышать шумно и ровно, как спящий.
Тётушка отдала несколько распоряжений няньке и вышла.
Вася открыл глаза. В комнате стоял густой сумрак. В окно сквозь молодую листву огромного дуба, росшего у самой стены дома, просвечивало ещё не совсем потухшее вечернее небо с робкими, едва наметившимися звёздами. Иногда лёгкий, не ощутимый в комнате ветерок налетал на дерево, перебирая листву, и замирал.
В ногах у Васи, на табуретке, сидела Ниловна. Старушка, не спавшая уже несколько ночей, с трудом боролась со сном. Иногда она роняла голову на грудь, но быстро открывала глаза и старалась бодриться. Затем её голова снова клонилась на колени или на бок. Но каждый раз, не встречая опоры, старушка пугливо просыпалась, чтобы через минуту снова куда-то валиться всем корпусом.
Васе стало жалко няньку, и он подсунул ей под бок одну из своих подушек.
Старушка, качнувшись в эту сторону, упала на подушку и крепко уснула.
Вася начал думать о тётушке, о дяде Максиме, о том, что он напишет ему письмо и будет просить взять к себе в Москву. Ведь он никогда ещё не был в Москве!
Мысль о Москве приводит его в доброе настроение. Он поворачивается на бок, находит в окне свою любимую яркую звезду, которая приходит к нему каждый вечер, и любуется ею. Из парка сюда доносится чуть слышное пение соловьёв. За окном сначала слабо, затем всё громче начинает трюкать сверчок. Слышатся чьи-то лёгкие шаги: кто-то шуршит босыми ногами по прошлогодней дубовой листве, и почти невидимая тень появляется в окне и замирает на месте.
– Кто там? – тихо спрашивает Вася.
– Это я, барчук, – слышится в ответ громкий, свистящий шёпот Лушки. – Меня Тишка прислал к тебе.
Вася быстро соскакивает с постели и подходит к окну.
– Зачем он прислал?
– Дуду вот принесла, – отвечает Лушка. – Ну и дуда же! Поёт, ровно живая.
Лушка суёт Васе в окно аккуратно высверленную из липы дудочку со многими отверстиями.
– Это Тишка сам сделал? – удивляется Вася.
– Сам, сам, а то как же. Лопнуть мне на этом месте! – клянётся Лушка.
Но эту же самую дудку Вася давно видел у Тишки, который купил её на ярмарке в Пронске и извлекал из сундука только по большим праздникам. Значит, Тишка отдал ему самое дорогое, что у него есть!
Дудочка нравится Васе; он старается её разглядеть при смутном свете звёзд.
– А что Тишка сказал? – спрашивает Вася.
– Велел спросить, бросали тебе кровь или нет, – говорит Лушка.
Но даже в темноте Вася видит по лицу Лушки, что она врёт. Это ей самой хочется узнать, бросали ли ему кровь.
И Васе становится жалко, что этого не сделали, потому что не каждому человеку бросают кровь и дают пить бальзам.
Вася вздыхает.
– Нет, – говорит он, – только ставили пиявки.
– Страсти господни! – шепчет Лушка. – А по деревне болтают, что немец из тебя ошибкой всю кровь выпустил.
– Ну да, – с обидой говорит Вася, – как же, дам я немцу из себя кровь выпускать! Вот глупая! А почему Тишка не пришёл сам?
– Боится барыни, – отвечает Лушка. – Он у нас пужливый.
– Ладно, – говорит Вася. – Отнеси ему булку. Он мне тогда хлеба дал.
Вася шарит по столу, разыскивая тарелку со сладкими булочками, заготовленными нянькой на ночь. Но в темноте рука его задевает глиняный кувшин с молоком и опрокидывает его на пол.
Лушка исчезает, как мышь, а Вася подхватывает свою дудку и прячется в постель.
Ниловна в ужасе мечется по комнате. Со сна она не может разобрать, где дверь, где окно, где кровать.
Вася смеётся:
– Нянька, это я хотел молока напиться и опрокинул кувшин.
– Да уж никак здоров, батюшка? – радостно говорит Ниловна и начинает креститься. – Слава тебе, господи!
Потом, кряхтя и охая, зажигает свечу и наводит порядок в комнате, опускает оконную штору и снова садится на своё место у постели.
А Вася отворачивается к стене, нащупывает засунутую под подушку Тишкину дудку и сладко засыпает под мерное трюканье сверчка.
Глава 7«Эввау! Эввау!»
Только что прошёл короткий весенний дождь с грозой. На горизонте ещё видна за дальним лесом уходящая лилово-сизая туча, которую свирепо бороздят уже бесшумные молнии. Ещё в водосточной трубе журчит последняя струйка дождевой воды, а за окном уже звенят зяблики, и по мокрой траве осторожно шагают, боясь замочиться, молчаливые куры с опущенными хвостами.
Вася сидит на подоконнике, в халате, в мягких туфлях. На коленях у него лежит раскрытая книга. Это та самая французская книга, которую взяла из отцовского шкафа Жозефина Ивановна и дала ему недавно прочитать. Тогда он отложил её в сторону. Но во время болезни она снова попалась ему на глаза. То было описание кругосветного путешествия капитана Джемса Кука.
И вот уже целых три дня, как Вася не выпускает книгу из рук. Он даже похудел немного от долгого чтения. Да и как было не читать!
Он плыл на корабле «Резолюшин» бурной Атлантикой, ласковыми тропиками, попадал в страшные ураганы Тихого океана, побывал среди жителей Ново-Гебридских островов, штормовал, лежал в дрейфе при полном штиле, заходил в бухту Петра и Павла на Камчатке.
– Ах! – воскликнул Вася, захлопнув книгу. – Кто же сей отважный капитан Джемс Кук? Ужель никто из россиян не мог бы сравняться с ним?.. Нянька, – говорит он вдруг, – а ты знаешь, сколь велика Россия?
– Как же не знать, батюшка, – отвечает Ниловна, снуя с тряпкой из угла в угол. – Как в шестьдесят восьмом году твоя покойная маменька, царствие ей небесное, собралась на богомолье к Троице-Сергию, так ехали мы на своих пятеро суток. А кони были получше нынешних. Агафон Михайлыч тогда молодой был, непомерной силы человек, лошадь под брюхо плечами поднимал, а и тот с трудом четверик сдерживал.
– Ничего-то ты, нянька, не понимаешь… – говорит Вася, с сожалением качая головой. – Разве это Россия? Это только некая часть, вот такой крохотный кусочек. Я про всю Россию говорю.
– Где же мне, батюшка, знать, – отвечает нянька. – Старуха уж я.
– Мадемуазель Жозефина, – говорит он тогда по-французски гувернантке Жозефине Ивановне, на минуту заглянувшей в комнату, – а вы знаете, как огромна Российская империя?
– О, это очень большая страна, – быстро соглашается Жозефина Ивановна. – Франция – тоже очень большая страна. Когда я жила в Ионвиле со своими родными…
«Ну, теперь поехала! – думает Вася. – Лучше её не трогать».
И чтобы отвлечь старушку от воспоминаний её молодости, хорошо известных ему, Вася соскакивает с подоконника и заводит другой разговор.
– А знаете, Жозефина Ивановна, – говорит он, – книжка, которую вы мне дали, очень интересная. Я её уже прочёл.
– Уже прочли? – удивляется Жозефина. – Всю? Всю прочли?
– Всю! – говорит Вася и хлопает книгой по колену.
– Но, Базиль, – пугается Жозефина Ивановна, – там были заложенные страницы. Я забыла вам сказать, что этого читать нельзя.
– Это об островитянах-то? – спрашивает Вася.
– Да, да, Базиль. Они там у себя ходят совершенно… ну… совершенно без платья. Этого читать нельзя.
Вася громко смеётся:
– Всё, всё прочёл! И, знаете, Жозефина Ивановна, это самое интересное, – дразнит он старушку.
– Вы очень плохо сделали, Базиль; вы очень много читали и очень мало кушали, – говорит Жозефина Ивановна и быстро выходит из комнаты.
– А может, батюшка, – обращается Ниловна к Васе, – может, и впрямь откушать чего изволишь? Может, киселька малинового с миндальным молочком? Может, ватрушечку со сливками? Вишь, Жозефина Ивановна обижается на тебя.
Вася отрицательно качает головой.
– Ни ани, ни нуа не хочу, – отвечает он. – У меня табу расиси.
– Чего, чего? – недоумевает Ниловна. – Это где же ты выучился такой тарабарщине? От цыган слышал, что ли?
– Не от цыган, а от жителей острова Тана, нянька. Я был в путешествии.
– Господи, батюшка, уж не повредился ли ребёнок? – ворчит про себя Ниловна. – В каком же путешествии, Васенька, когда ты из горницы который день не выходишь?
– A вот!
И Вася потрясает в воздухе книгой.
– А ты не зачитывайся, батюшка, – советует Ниловна. – От этого повреждение ума может получиться. Ты бы и впрямь покушал чего.
– Я же тебе сказал уже!
– Да разве я по-тарабарски понимаю, батюшка! Я, чай, православная.
– Я тебе сказал, – поясняет Вася, – что ни есть, ни пить не хочу, что брюхо у меня полно. – И вдруг громко кричит в окно: – Эввау! Эввау!
Господь милосердный, да что с тобой? – пугается нянька.
– Это я ему. Гляди, кто по дороге-то идёт! Эввау! – Ниловна выглядывает в окно.
– Ну кто? Тишка. Гуся несёт. Наверно, гусь куда ни на есть заблудил, он его поймал и несёт домой.
– Эввау, Тишка! – кричит Вася. – Арроман, иди сюда. Не гляди на эту старую бран! – Вася знаками показывает на няньку.
Но Тишка, пугливо озираясь по сторонам, ускоряет шаг и, не глядя в сторону Васи, исчезает из виду.
– Побежал к своей эмму, – говорит Вася. – Эввау – это кричат, если рады кого видеть. Арроман – это мужчина, а бран – женщина. Эмму – хижина. Тишка убежал в свою хижину, потому что трус.
– Не трус, а тётенька не велели ему сюда ходить. Он приказ тётеньки сполняет.
– Это або, – замечает Вася. – А может, ему хочется ослушаться?
– Тогда, значит, на конюшню, – говорит Ниловна.
– Ну и або.
– А это что за слово такое?
– Это значит – нехорошо.
– Ну, – говорит Ниловна, – по-твоему, может, и нехорошо, а по-моему – хорошо, потому установлено от бога: раб да слушается господина своего.
Пообедав последний раз в постели, Вася от нечего делать уснул. И снился ему лёгкий, как облако, корабль с белыми парусами. И снился ему океан, по которому ходили неторопливые, мерно возникавшие и мерно же исчезавшие волны, и весь безбрежный простор его тихо колыхался, как на цепях.
Сон этот был так реален, что когда Вася просыпался, то и в полусне ещё чувствовал это мерное и торжественное колыхание.
Глава 8Дубовая роща
Отъезд в Москву был назначен на 15 июня.
В эти последние дни пребывания в Гульёнках Васе была предоставлена тётушкой полная свобода.
Потому ли это произошло, что она решила дать мальчугану проститься со всем тем, что окружало его с детства и было знакомо и дорого, или просто махнула на него рукой, но только с утра до вечера он мог пропадать, где ему вздумается.
И самое удивительное, что Тишка с молчаливого разрешения тётушки по-прежнему сопровождал его.
За это время Вася успел побывать всюду и прежде всего на пруду.
Опрокинутый дощаник, виновник столь бурных событий в жизни Васи, находился на прежнем месте. Но теперь по днищу его проворно бегала, что-то поклёвывая, синяя трясогузка.
Сняв одежду, ребята проворно поплыли к дощанику. Трясогузка тотчас же с тревожным писком вспорхнула, а ребята, взобравшись на дощаник, начали танцевать на нём, выхлюпывая воду из-под его днища. И звонкие голоса их невозбранно будили тишину старого парка.
– Тебя не тошнит, когда ты качаешься на качелях? – спрашивает вдруг Вася у Тишки.
– Не, – отвечает Тишка, – хоть как хочешь качай.
– Ну, значит, ты морской болезнью не заболеешь. Это хорошо. Поплывём!
На этот раз уж навсегда оставив свой славный корабль «Телемах», Вася плывёт назад к берегу. И тотчас же на днище покинутого дощаника снова садится вертлявая трясогузка и бегает по мокрым доскам, что-то разыскивая.
Через полчаса Вася с Тишкой уже слоняются по рабочему двору, обстроенному конюшнями, амбарами и жилыми избами. Посредине двора колодезь с долблёной колодой, наполненной свежей водой, а вокруг него огромная лужа, в которой нежится пёстрая свинья с поросятами.
У стены конюшни, в тени, стоит четверик добрых, степенных коней, привязанных к кольцам.
На этих лошадях Вася не раз ребёнком ездил с покойной матерью на ярмарку в Пронск.
И эта же четвёрка завтра повезёт Васю в Москву.
Агафон с конюхом чистят лошадей и мажут им копыта дёгтем. У одной лошади верхняя губа почему-то перетянута мочалкой. Лошадь стоит, не шевелясь, даже не машет хвостом, только напряжённо двигает одним ухом.
– Агафон, – обращается Вася к кучеру, – зачем ты перевязал Орлику губу?
– А чтобы спокойней стоял, – отвечает тот. – Не даётся чиститься, больно щекотливый.
– Это занятно, – говорит Вася. – Надо испробовать. Ты боишься щекотки? – спрашивает он Тишку.
– Не подходи, зашибу! Я страсть щекотливый, – говорит тот.
– А ну-ка, дай я подержу тебя за губу.
Тишка даёт Васе подержать себя за губу и даже пощекотать, но его страх перед щекоткой от этого не проходит.
Несколько мужиков тут же возятся около огромного тарантаса с кожаным верхом, подтягивая ослабевшие гайки, укрепляя рассохшиеся ободья и смазывая колёса. От тарантаса сильно пахнет свежим дёгтем и прелой кожей. При всяком сотрясении его мелодично позванивают колокольцы, подвязанные к дышлу.
Рыдван этот, не раз за свою жизнь побывавший не только в Москве, но и в самом Санкт-Петербурге, завтра увезёт Васю из родных Гульёнок. От этой мысли Васе делается и грустно и страшно, новизна предстоящих впечатлений волнует его детское сердце.
Он суётся всюду, мешая мужикам работать.
– Вы бы, ваша милость, пошли в конюшню поглядеть лошадок, – говорит один из них.
Вася идёт в конюшню. В полутьме длинного здания, освещённого лишь через узкие оконца под крышей, видно, как находящиеся в стойлах лошади без конца машут хвостами.
В конюшне слегка пахнет навозцем, лошадиным потом и сеном. Кудлатый козёл Васька, покрытый грязно-белой свалявшейся шерстью, бродит по конюшне, подбирая овёс под лошадиными кормушками.
В отдельном зарешёченном станке шуршит щедро настланной соломой маленькая чалая лошадка с раздвоенной от ожирения спиной. Это Васина Зорька. Раньше он на ней ездил верхом почти каждый день, но год назад выпал из седла, и тётушка запретила ему верховую езду.
– Зорька, тебе скучно? – окликает он лошадку и протягивает ей на ладони случайно найденный в кармане кусочек сахару.
– Свинья, а не лошадь, – говорит Тишка. – Наверно, без тебя будут её в борону запрягать или продадут.
Вдруг откуда-то из глубины конюшни слышится раздирающий уши хриплый крик: «и-га, и-га!»
Это Васин ослик кричит в своей загородке. Надо на нём покататься на прощанье.
– Иди, Кузя, запряги осла, – говорит Агафон конюху. Кузьма уходит в конюшню и скоро вытаскивает оттуда на поводу маленького серого ослика, который решительно отказывается переступить порог, предоставляя конюху либо перервать повод уздечки, либо оторвать голову упрямцу.
Однако через некоторое время ослик всё же оказывается запряжённым в маленькую тележку.
Вася берёт вожжи в руки, но ослик не желает идти. Вася пробует хлестать его кнутом. Осёл сначала жмётся задом, а потом начинает брыкаться.
– Ну-ка, дай сюда кнут, – говорит Кузьма и принимается за ослика, приговаривая: – Эй ты, каменный!
Осёл медленно переступает, затем трусит мелкой рысью, потом пускается вскачь, поднимая жалобный крик. Вася выезжает за ворота.
Осёл, не переставая кричать, трусит по деревенской улице на радость мальчишкам, которые вместе с Тишкой бегут за ним толпой по обеим сторонам тележки, подражая ослиному крику.
На шум из-под ворот выскакивают собаки, сваливаются в одну яростно лающую стаю, они вертятся перед тележкой, заводя попутно драки между собой.
Телята, мирно щипавшие траву у изгородей, задрав хвосты, скачут в разные стороны. Гусыни бегут с гусятами, громко гогоча и махая в страхе белыми крыльями. Бабы с руганью выскакивают на улицу. Встречные лошади в испуге шарахаются прочь.
Шум, гам, детский хохот, душераздирающий крик ослика, собачий лай, гоготанье гусей – всё это сливается в какой-то звуковой шар, который долго катится по деревенской улице.
– Прощайте, Гульёнки!
Вот и дубовая роща – красивейшее место из всех гульёнковских окрестностей. В глубине её дубы стройны и прямы, как свечи, а на опушке – развесистые кряжистые великаны, мощные ветви которых широко распростёрты над землёй.
У корней их мягкая трава всех оттенков вперемежку с лиловыми колокольчиками, белой ромашкой, ярко-красными гвоздиками, лилово-красным кипреем, который так любят пчёлы.
Здесь сухо, тепло и душисто. И кажется Васе, что здесь никогда не бывает туманов и холода.
Через всю рощу куда-то бесшумно пробирается тихая речушка Дубовка. Вода в ней так прозрачна, что видно, как ходит рыба, поблёскивая чешуёй, неуклюже ползают по дну жирные раки, куда-то деловито плывёт на глубине водяная крыса, распустив длинный хвост и огребаясь когтистыми лапками.
Вася любил бродить здесь по высокой душистой траве, щекочущей лицо. Здесь великое множество бабочек различной величины и окраски, жучков, мушек. Вся эта крылатая братия, пригретая жарким июньским солнцем, сновала под его лучами, жужжала, гудела, копошилась в цветочных венчиках, перелетала с былинки на былинку, сверкая на солнце зелёным золотом своих надкрылий.
В вершинах дубов мелодично перекликались жёлтые иволги, а над самой травой, касаясь её крылом, носились с весёлым щебетаньем ласточки.
Вася любил эту прекрасную дубраву больше всего на свете. Он мог часами лежать здесь в густой траве, наблюдая за полётом облюбовавших это место ястребов, которые парили в воздухе на распростёртых крыльях. Кажется, и сами птицы находили удовольствие в этом высоком спокойном полёте, – некоторые из них постепенно поднимались кругами до проплывавших по небу облаков и скрывались в их серебре.
Теперь к этой радости прибавилась и грусть расставания.
Вася прощался с дубовой рощей, с небом, с облаками, с птицами, с тихой, прозрачной Дубовкой, в которой Тишка давно уже мёрз, разыскивая раков.
И Вася даже не был огорчён тем обстоятельством, что ослик, предоставленный самому себе, ушёл с тележкой в усадьбу.
«Не всё ли теперь равно, – думал Вася: – ехать или идти пешком?» Ведь больше никогда всего этого он не увидит.
Казалось странным, что ещё вчера он готов был так легко покинуть всё это, столь знакомое и милое сердцу. И в то же время он понимал, что это нужно, что иначе и быть не может, что он должен это сделать.
Впервые, пока ещё смутно, Вася почувствовал, что, кроме птиц в небе, кроме дубовой рощи, облаков, травы и тихой речки Дубовки, – кроме всей этой радости, каждого в жизни ждут труды и обязанности.
Глава 9Дорогие могилы
– Васенька, вставай! Вставай, Васенька! – твердит в самое ухо нянька Ниловна и тихонько трясёт его за плечо.
Вася просыпается и садится на постели. В раскрытое окно льётся бодрящая свежесть раннего утра.
Солнечные лучи ещё не заглядывают в комнату, но голубизна неба уже сверкает в широком квадрате окна.
– Вставай, Васенька, пора собираться в дорогу, – твердит нянька. – Вставай! Тишка тебя давно уже дожидает. И сюртук ему тётенька велели возвратить.
Это окончательно заставило Васю проснуться. Значит, тётушка исполнила его просьбу. Но всё же сомнение ещё шевелится в его душе. А вдруг да обманывают?
– Пусть Тишка войдёт сюда, – говорит он.
Тишка, очевидно, дожидавшийся этого момента за дверью, появляется даже без зова няньки. На нём и впрямь его сюртучок с двумя рядами светлых пуговок на груди. Лицо расплывается в улыбке.
– Ага, Тишка! Тихон Спиридоныч! – восклицает Вася, на сей раз величая его даже по батюшке. – Я тебе говорил! Опять ты казачок?
И, вскакивая с постели, он начинает быстро одеваться, вырывая из рук няньки приготовленные для дороги высокие сапожки с отворотами из лакированной кожи.
– Тарантас уже у подъезда, – сообщает Тишка.
– С лошадьми? – спрашивает Вася.
– Не, только для укладки подали.
– Бежим!
И хотя нянька напоминает о том, что сначала надо умыться, потом помолиться богу, потом пожелать тётеньке доброго утра, потом позавтракать, и даже пытается поймать Васю за руку, но он вырывается и выскакивает на крыльцо.
Действительно, здесь уже стоит вчерашний тарантас, набитый доверху свежим сеном, и толпятся дворовые во главе с кучером Агафоном. В тарантасе поверх сена стелют огромную дорожную перину, накрывают её одеялами, в головы кладут подушки в суровых наволоках.
Вася взбирается наверх.
Чудесно! Так можно ехать хоть на край света!
В задок тарантаса грузят множество чемоданов, корзин, корзиночек, коробков, узлов. Всё это укрывается холщёвым пологом и накрепко перевязывается толстыми верёвками.
– Агафон, – просит Вася, валяясь на перине, – потряси тарантас. Я хочу посмотреть, как он будет качаться в дороге.
Но тут появляется нянька. Она вытаскивает Васю из тарантаса и уводит умываться.
Молитву он бормочет кое-как, пропуская для скорости слова, и вот уже стоит с чинным видом в столовой перед тётушкой.
– Как вы спали, Базиль? – спрашивает она по-французски и протягивает для поцелуя руку.
Вася целует руку тётушки на этот раз с охотой и чувством признательности. Он с благодарностью смотрит в тётушкино лицо, замечая, что на нём больше морщин, чем всегда, – видимо, она плохо спала эти ночи.
Васю заставляют съесть кусок холодной курицы, яичницу, выпить стакан кофе со сливками и сдобной булкой. Старичок-буфетчик, про которого все говорят, что он забыл умереть, согбенный годами, но ещё бодрый, в чистых белых перчатках, суетится около стола.
А солнце уже передвинулось вправо. И луч его, пробившись наконец сквозь листву деревьев, яркими зайчиками рассыпается по белой стене комнаты, играя тусклой позолотой картинных рам.
– Базиль! – вдруг обращается к нему тётушка по-русски. – После завтрака отец Сократ отслужит панихиду на могиле вашего отца и вашей матери, с коими вам надлежит проститься перед отъездом. Затем будет краткий напутственный молебен, после чего вы поедете вместе с Жозефиной Ивановной и Ниловной в Москву. Там дядя Максим распорядится вами. Я вас прошу, ведите себя, как подобает воспитанному молодому человеку вашего положения… Имейте в виду, что ваш дядя образованный и просвещённый человек, ценящий хорошее воспитание в людях. Не заставляйте его думать, что в Гульёнках некому было направлять вас. Я вас прошу сейчас никуда не убегать.
Васе очень нравится, что тётушка разговаривает с ним, как со взрослым. Он готов выполнить в точности все её советы, кроме последнего: не может же он на прощанье ещё раз не пробежать по всем комнатам их большого дома.
И, сопутствуемый Тишкой, дожидающимся его за дверями столовой, он спешит побывать всюду.
Вот просторный белый зал с хрустальной люстрой под потолком. Люстра закутана в тюлевый чехол, сквозь который просвечивают разноцветные свечи и поблёскивают хрустальные подвески. Из золотых потемневших рам на мальчика смотрят старинные портреты мужчин, в напудренных париках, в расшитых золотом мундирах, и женщин, то молодых, то чопорных и старых, в платьях непривычного для глаза покроя.
Вот кабинет отца. Большая, немного мрачная комната, стены которой обиты пёстрой турецкой материей, сильно потемневшей от времени и табачного дыма. На большом письменном столе лежит раскрытый календарь, бисерная закладка, гусиное остро отточенное перо в серебряной вставочке, книга для записей по имению. У стены стоят охотничьи сапоги отца. На кушетке лежит его одноствольное шомпольное ружьё…
Так было, когда отец умер.
Вот обтянутая голубым ситцем комната матери с огромной кроватью, застланной кружевным покрывалом, с потолком, изображающим голубое небо, по которому несётся стая ласточек, каждая величиною с утку. Вот библиотека с огромными запертыми на ключ книжными шкафами, с большим круглым столом красного дерева, на пыльной поверхности которого кто-то нарисовал пальцем крест…
Вот биллиардная, помещающаяся в мезонине: тяжёлый биллиардный стол, крытый зелёным сукном, посредине его пирамидка шаров, выложенная в рамке, словно ожидающая игроков. У стены стойка для киёв, концы которых ещё хранят следы мела.
Вася берёт из пирамидки шар и целится в него кием, но за спиной слышится хриплый нянькин басок:
– Барчук, да разве ж так можно! Тётушка уж пошли в церкву.
…Склеп открыт. У входа стоит стол, накрытый белой скатертью. На столе евангелие, распятие, горка жёлтых восковых свечей. У стола облачается отец Сократ в чёрную траурную ризу с серебряным шитьём. Видимо, риза не по отцу Сократу, он совершенно тонет в ней. Дьячок, молодой хромой парень с бабьим лицом, оправляет на нём ризу со всех сторон.
Вася невольно улыбается.
«Словно запрягает, – думает он, – как… нашего Орлика».
Тётушка уже здесь. Она стоит впереди всех. Чуть позади неё – Жозефина Ивановна, Ниловна, Тишка и другие дворовые люди.
Начинается служба. Вася хочет сосредоточиться на словах молитвы, но мысли его разлетаются, как птицы. Он ловит себя на том, что мыслями он уже далеко от здешних мест, где-то в Москве, у дядюшки Максима, в Петербурге, у незнакомых людей, на корабле, который на крыльях своих уносит его в безбрежный простор неведомых морей и стран.
Губы его шепчут: «Прощайте, папенька и маменька… прощайте», – повторяет он, стараясь сосредоточиться на мысли о прощании со всем, что сейчас окружает его, а завтра уже будет невозвратным прошлым. Но это ему удаётся лишь в самую последнюю минуту, когда стоящая перед ним Жозефина Ивановна проходит к могильным плитам, опускается на колени, крестится католическим крестом, целует холодный мрамор гробниц и шепчет по-французски:
– О, зачем и я не лежу под этими плитами!
Удивительно, но это трогает Васю больше, чем вся служба со свечами и с ладаном. Прикладываясь к холодным каменным плитам, он чувствует, как нервная спазма сдавливает ему горло и слёзы жгут глаза.
Глава 10В Москву на долгих
Хорошо сьезженный четверик старых сытых коней спокойно и дружно взял с места тяжёлый тарантас. Захлебнулись оглушительным звоном колокольчики, и сразу заворковали искусно подобранные шорки на пристяжных. Мелькнули лица стоящих на крыльце – тётушки, отца Сократа с благословляюще поднятой десницей, старчески трясущаяся голова буфетчика, забывшего умереть, двух горничных девушек и дворни. А где же Тишка?
Ах, вот и он и Лушка! Раскрыв рты, они оба стоят поодаль: Лушка спокойна, а Тишка бледен, лицо его искажено страданием. Васе кажется, что он плачет.
Но вот побежали назад окна дома, потом хозяйственные постройки, зелёная луговина с белыми гусями, со Степанидой, кланяющейся проезжающим в пояс, белая церковь с зелёной берёзовой рощей, задумчивые липы старого парка, деревенская улица с яростно лезущими под ноги лошадей собаками, с бабами и ребятишками, выскакивающими на звон колокольцев. Прогремел под колёсами горбатый бревенчатый мостик через речку Дубовку, и тарантас покатил по просёлку среди полей зацветающей ржи, по которой лёгкий ветерок гнал зелёные волны.
Звенели жаворонки в голубой вышине, весело пофыркивали кони, почувствовав вольный воздух, изредка пощёлкивая подковой о подкову, чуть покачивался тарантас, малиново пели колокольчики. Ворковали шорки на пристяжных.
Прощайте, Гульёнки!
Ехавшие молчали, занятые каждый своими мыслями, – мадемуазель Жозефина и нянька Ниловна, полулёжа на перине, а Вася, сидя на широких козлах, рядом с Агафоном.
Когда проехали несколько вёрст и лошади перестали просить поводьев, Агафон дал Васе вожжу левой пристяжки. Вася крепко держал её обеими руками, наблюдая, как добрая лошадь, изогнув шею кольцом, натягивает толстые ремённые постромки и косит огненно-карим глазом, как при движении морщится кожа на её крупе, над которым вьётся зеленоглазый овод.
И в то же время всё наблюдаемое им не захватывало его внимания, как раньше, когда ему случалось ездить на тех же лошадях. Чувство щемящей грусти лежало на его детской душе. Ведь всё, что сейчас промелькнуло мимо, начиная с большого белого дома и кончая мостиком через Дубовку, – всё это уже отошло в прошлое, а вместе с этим кончилось и его детство.
Наступала другая пора.
Что-то будет?..
Вот о чём думал Вася, сидя на козлах.
Задумавшись, мальчик даже не сразу заметил, как Агафон, взяв у него из рук вожжу, осадил четверик и стал осторожно спускаться в глубокий овраг.
Вася взглянул с высоты своих козел вокруг. За оврагом расстилалась, насколько хватало глаз, слегка холмистая равнина. Там, в зелени хлебов, лежали островками деревни и сёла с белыми церквами, красовались на взгорьях помещичьи усадьбы, окружённые садами и парками, вертели крыльями ветряные мельницы.
Ближе, на дне оврага, куда теперь спускался тарантас, блестела на солнце какая-то речушка, разлившаяся в довольно большой пруд, подпёртый плотиной с водяной мельницей.
Дышловые кони, держа на себе всю тяжесть огромного тарантаса, временами садились на задние ноги, трясли затянутыми головами и храпели, скаля зубы. И тогда колокольчики, только что трепетно бившиеся, вдруг зловеще смолкали. Агафон спокойно притпрукивал, Ниловна молча крестилась, Жозефина Ивановна кричала, хватаясь за край тарантаса:
– Агафон, Агафон! Постойте, постойте, я выйду на землю. Я не могу, я боюсь! Ради бога!
– Ничего, ничего, Жозефина Ивановна, – успокаивал её Агафон. – Этак вам всю дорогу придётся прыгать. Не тревожьтесь.
У Васи замирал дух, как на качелях, но было не страшно, а весело и хотелось громко смеяться.
Наконец последний стремительный нырок экипажа, сопровождавшийся резким криком Жозефины Ивановны, – и лошади, облегчённо пофыркивая, бесшумно, неторопливо бегут по навозной плотине. Здесь прохладно, приятно пахнет свежей водой. По спокойной, как стекло, глади пруда плавают круглые листья белых цветущих кувшинок. Среди них шныряют юркие стайки молодых уток, таких же белых, как цветы кувшинок. Под плотиной лениво урчат лягушки.
Гудит под колёсами лоток, по которому сбегает лишняя вода из пруда, убаюкивающе шумит огромное, зелёное от слизи мельничное колесо, мелькает припудренная мучной пылью мельница со стоящим у дверей бородатым мужиком в красной рубахе, который степенно кланяется тарантасу, слышится мерное постукивание мельничного постава, в воздухе улавливается запах муки.
Но вот кони дружно берут короткий, но крутой подъём, мелькает купа курчавых вётел – и снова мимо бегут хлебные поля, над которыми невидимые жаворонки без конца повторяют своё радостное «тпрю-пи, тпрю-пи».
Солнце жарит всё сильнее. Плавает коршун в вышине. Тарантас укачивает. Хочется спать, глаза понемногу начинают слипаться; бесконечные поля кружатся, убегая куда-то слева направо.
Отяжелевшие, отвыкшие от езды кони покрываются потом и уже начинают ронять на дорогу клочья белой пены. Часа два пополудни, самое пекло. Агафон посматривает на солнце и в первом же большом селе просит разрешения покормить лошадей, останавливаясь в тени старых церковных клёнов.
Вася спрыгивает с высоких козел, разминает затёкшие ноги. Сон отлетает. Они на широкой деревенской площади, покрытой гусиной травой. Посредине площади стоит белая каменная церковь с островерхой, не по церкви, колокольней. Над церковью бешено носятся бесхвостые стрижи.
– Ну-ка, барчук, помогай, – говорит Агафон, начиная распрягать лошадей.
Вася охотно берётся ему помогать, пытаясь развозжать пристяжную, которой правил, но она жадно тянется к горькой гусиной траве, вырываясь из его рук.
Через несколько минут четверик, мирно пофыркивая и помахивая хвостами, стоит вдоль церковной ограды, вкусно похрустывая сеном, откуда-то принесённым Агафоном, а нянька уже хлопочет у раскрытых коробков с провизией на ковре, разостланном в тени деревьев.
Вася торопливо ест, стоя на коленях.
– Да ты сядь, – уговаривает его Ниловна, – Куда ты спешишь?
Но как же ему не спешить, если недалеко от церкви, на перекрёстке, останавливается телега с холщёвой будкой, запряжённая худой белой лошадью. Мужик, приехавший в телеге, не спеша распрягает лошадь, спутав её, пускает пастись на обочину дороги, а сам садится есть, предварительно снявши шапку и перекрестившись.
Вокруг него начинают крутиться деревенские мальчишки, которые затем разбегаются во все стороны с громкими криками:
– Кошатник приехал! Кошатник!
Вскоре к телеге кошатника потянулись бабы, девки, ребятишки. Они несли шкурки – собачьи, заячьи, кошачьи, всякое тряпьё, живых кошек – чёрных, белых, серых и пёстрых.
Кошки, чувствуя неладное, зло урчали, царапались, вырывались или жалобно мяукали, испуганно глядя вокруг.
А кошатник уже раскрыл короб со своим товаром – с медными крестиками, ленточками, напёрстками, иголками – и выставил на соблазн деревенской детворы мешок с паточными жомками в цветных бумажках.
За кошку давалось по одной-две ленты, в зависимости от величины животного и добротности его шкурки. Расплатившись за купленную кошку, мужик тут же убивал её и принимался за другую.
– Что он делает! Что он делает! – в ужасе шептал Вася.
Ему хотелось бежать отсюда, и в то же время он не мог двинуться с места. Он впервые видел, как быстро и просто пресекается жизнь живого существа. Тут впервые совершалась перед ним во всей своей страшной обнажённости тайна смерти.
– Что он делает! Что он делает! – повторял он, дрожа всем телом.
Среди других в толпе баб и детей стояла девчонка лет десяти с нарядной бело-жёлто-чёрной кошечкой на руках. Кошечка, очевидно привыкшая к девочке, была совершенно спокойна. Она положила передние лапки на плечи девочке и, как бы обняв её, тёрлась головкой о её лицо.
Эту кошечку Васе стало особенно жалко. Он подошёл к девочке, протянул ей на ладони увесистые три копейки с орлом во всю монету и сказал:
– Продай мне кошку и купи на эти деньги жомок.
Девочка взглянула на монету и быстро схватила её, залившись румянцем от волнения и радости:
– Бери!
Должно быть, и ей было жалко свою кошечку. Она охотно передала её в руки Васе и, протискавшись сквозь толпу к кошатнику, протянула ему полученную монету.
А Вася взял кошечку, которая отнеслась к нему с такой же доверчивостью, как и к девочке. Другие продавцы кошек, поражённые столь щедрой платой, обступили Васю со всех сторон, наперебой предлагая ему свой товар.
Вася готов был для спасения кошек купить их всех, но что он будет с ними делать, если даже и хватит денег для покупки?
Однако раздумывать долго ему не пришлось: через площадь уже спешила к нему со всех ног нянька Ниловна.
– Это что же ты, сударь, изволишь делать? – накинулась она на Васю. – Разве господскому ребёнку полагается смотреть, как мужик давит кошек? Господи милостивый! Иди сюда. Брось кошку. Зачем ты её взял?
Старушка хотела было отнять у него кошечку, но Вася, покраснев, тихо и так серьёзно и строго сказал ей: «Отойди! Не трогай!» – что Ниловна сразу умолкла.
– Фи! Кошка! – брезгливо поморщилась Жозефина Ивановна. – Зачем она вам, Базиль?
– Я спас её от смерти, – сказал Вася. – Позвольте мне взять её с собой в Москву.
Француженка пожала плечами:
– Если молодой человек хочет, то пусть берёт.
Вася накормил кошку и стал играть с нею. Она делала вид, что кусает его за руку, поддавала задними ножками, когда он гладил ей брюшко, затем свернулась клубочком в тарантасе и уснула.
Это привело Васю в окончательный восторг.
– Жозефина Ивановна, – сказал он француженке, – вы только посмотрите: она спит, как дома! Но как назвать её? Жозефина Ивановна, как, по-вашему, будет лучше?
Занятая своими мыслями, Жозефина Ивановна не отвечала. Может быть, она и не слышала его слов.
– Что вы сказали, Базиль? – переспросила она по-французски.
Но ему уже некогда было продолжать разговор о кошке. Вася спешил к лошадям, которых Агафон собирался вести на водопой.
К ужасу старой Ниловны, он взобрался на спину пристяжной и вместе с Агафоном поехал вдоль деревенской улицы.
Первый раз в жизни Вася ехал поить лошадей, и ему казалось, что на него смотрит вся деревня. Впрочем, почти так и было…
В деревне быстро узнали, что у церкви остановился гульёнковский тарантас. Сам батюшка приходил посмотреть, кто это едет и почему остановились на площади. Но, узнав, что тётушки тут нет, не стал приглашать проезжих к себе.
Перед спуском к речке томившиеся жаждой лошади неожиданно рванулись со всех ног, и Вася едва, к стыду своему, не слетел с пристяжной, но успел вцепиться в её холку обеими руками и удержался, искоса поглядывая по сторонам, не видит ли кто-нибудь его неловкости.
Но никто уже не глядел на него.
Лошади пили так долго, что, казалось, готовы были втянуть в себя всю речку. Несколько раз они отрывались от воды, чтобы перевести дух, как бы задумываясь, затем опять припадали к ней и тянули её через стиснутые зубы. А когда, наконец, утолили жажду, то захлюпали ртами, выливая остатки воды, и стали неуклюже поворачиваться, с трудом вытаскивая увязшие в тине ноги.
Обратно Вася ехал уже молодцом, даже похлопывая пристяжную каблуками по бокам.
Но возле церковной ограды его ждало ужасное огорчение: кошечка, уснувшая в тарантасе, куда-то исчезла.
– Нянька, где моя кошечка? – накинулся он на Ниловну.
– Не знаю, батюшка, – отвечала Ниловна.
– Жозефина Ивановна, куда вы девали мою кошку? – спрашивал он гувернантку, лежавшую в тарантасе на том самом месте, где спала пёстрая кошечка.
Жозефина Ивановна тоже ничего не знала. И, может быть, она говорила правду, хотя только что сама сбросила кошку на землю бессознательным движением руки, поглощённая своими мыслями.
– Нет, вы выбросили её. Я знаю! Но ведь её опять поймают и продадут кошатнику! – в ужасе говорил Вася, впервые удручённый таким страшным вероломством взрослых, которых он считал добрыми.
Он долго искал свою кошечку, ходил вместе с Ниловной между могилами, по церковному кладбищу, звал её. Но кошки не было. Тогда он забрался в тарантас и там тихонько всплакнул, чтобы этого не видели взрослые.
То были его последние детские слёзы.
Проснулся он, когда уже ярко светила луна. Справа и слева от него молча полулежали на подушках Жозефина Ивановна и Ниловна. Тарантас покачивался на неровностях почвы. Тихо бежали лошади, бросая на дорогу уродливые прыгающие тени. В хлебах звонко били перепела.
Путешествие длилось четверо суток.
– Далеко ль до Москвы? – спросил Вася.
– Недалече, – ответил Агафон.
Глава 11В Москве
Как приехали в Москву, Вася не заметил. Совсем сонного, внёс его кучер Агафон в дядюшкин дом. Нянька Ниловна заботливо уложила его на просторную и мягкую постель.
Проснулся Вася утром от оглушительного колокольного перезвона.
– Нянька, что это такое? – спросил он в испуге, садясь на кровати.
– Это? Это в церкви здешней звонят.
– А я думал, что у дядюшки на крыше.
Между тем колокола, разогнавшись, всей массой оглушительно ударили два раза кряду и смолкли. В наступившей тишине слышно стало, как привычные к звону московские птички перекликаются в саду за окном.
Это обрадовало Васю. Значит, птицы, которых он так любил в Гульёнках, встретили его и здесь, в Москве.
Он силился вспомнить, что же было вчера. И хоть очень смутно, но всё же припомнилось ему, как в густых сумерках, свернув с брусчатой мостовой, подъехали они к большому дому с колоннами, как Агафон постучал в ворота и оттуда мужской голос спросил:
– Кто там?
Затем загремели тяжёлые засовы, и из калитки вышел здоровенный бородатый мужик.
Лошади сильно притомились и смирно стояли, вытягивая шеи и зевая. В переулке было тихо и пустынно.
Мужик, как старый знакомый, поздоровался с Агафоном, похлопал крайнюю лошадь по вспотевшему боку и сказал:
– Шибко запотели лошадки.
– Пятьдесят вёрст без отдышки шли, только попоил однова, – отвечал Агафон. – Спешили в Москву до ночи приехать.
Мужик отворил широкие ворота, и тарантас въехал во двор, с одной стороны примыкавший к решётчатой изгороди сада, откуда тянуло прохладой.
«А где же дядя Максим? Какой он – злой и строгий, как тётушка, или добрый, каким был отец? Покойная матушка всегда его очень хвалила. Где кузина Юлия – девочка, о которой он слышал ещё в Гульёнках?»
Думая об этом, Вася начал живо одеваться. Ниловна всё же торопила его.
– Скорей, Васенька, скорей одевайся, – говорила она. – Скоро уж дяденька выйдет к завтраку.
Вася уже оделся и умылся, когда в комнату неожиданно вошёл сам дядя Максим.
Вася с некоторым смущением и любопытством, но всё же смело посмотрел ему в лицо.
Дядя Максим ему понравился.
Это был огромный и толстый человек в седом парике, гладко выбритый и чисто вымытый, пахнущий чем-то очень приятным.
Глаза у него были светлые, но такие острые, что так и казалось, будто они видят до самого дна души.
От таких глаз не укрыться неправде.
Он погладил Васю по голове своей большой, тяжёлой рукой и сказал:
– Молодец!
Потом подставил для поцелуя щёку, а старая Ниловна зашептала:
– Поцелуй дядюшке ручку! Ручку поцелуй!
Но дядя Максим укоризненно взглянул на Ниловну.
– Для чего это? Я не митрополит.
И вдруг так ласково, улыбаясь одними глазами, посмотрел на Васю, что тот, не отдавая отчёта в своих действиях, приблизился к этому незнакомому огромному человеку и прижался к нему.
– Что? – улыбнулся дядя Максим, переглянувшись с нянькой Ниловной. – Видно, надоело с бабами-то? – И, положив руку на плечо Васи, спросил: – Есть хочешь?
– Хочу, – отвечал тот.
– Это хорошо, – сказал дядя Максим. – Тогда завтракать скорей приходи. Ульяна о тебе уж два раза спрашивала.
– Спрашивала?
Вася только что хотел спросить о Юлии, но постыдился: ещё скажут – мальчик, а думает о девчонке. Но раз дядя Максим сам о ней заговорил, то Вася спросил, что ещё говорила Юлия, что она делает и есть ли у неё гувернантка.
– А вот сам всё увидишь, – сказал дядя Максим и, погладив Васю ещё раз по голове, быстро вышел из комнаты.
Потом пришла Жозефина Ивановна. На ней была широкая шёлковая мантилья, которой в деревне она никогда не надевала, соломенная шляпа, на руках длинные, до локтей, светлые перчатки.
Старушка собралась на Кузнецкий Мост, к своей соотечественнице, имеющей там модный магазин, чтобы подыскать себе новое место, так как ей предстояла близкая разлука с Васей.
Может быть, поэтому, несмотря на необычный для неё наряд, старая француженка выглядела маленькой и жалкой. В её движениях, в словах, в выражении глаз чувствовались растерянность, неуверенность в себе, даже страх.
Она вдруг прижала к себе Васю, поцеловала его и сказала со вздохом:
– Бог мой, бог мой, будете ли вы помнить, Базиль, чему я учила вас?
– Буду помнить, Жозефина Ивановна, – быстро ответил Вася, с жалостью взглянув в лицо старушки.
Когда Вася в сопровождении Ниловны вошёл в столовую, огромную комнату с буфетом во всю стену, залитую зеленоватым светом солнца, проникавшим сюда из сада сквозь листву вязов и лип, Юлия сидела за столом рядом со своей гувернанткой и пила шоколад из крохотной синей чашечки с золотым ободком.
– Ты Вася? – с детской простотой спросила она и, обратившись к сидевшей рядом с нею гувернантке, сказала по-французски: – Мадемуазель, это мой кузен Базиль. Он будет у нас жить до осени. – И тотчас же снова обратилась к Васе: – Если ты хочешь посмотреть, как папенька гоняет голубей, то скорее завтракай и пойдём во двор. Он уже там.
Это было удивительно! Ужель этот огромный и столь важный человек будет гонять голубей?
Вася этому не поверил. Ему казалось, что только он один любит голубей.
Он торопился как можно скорее кончить завтрак. И едва только успел покончить, как Юлия схватила его за рукав своей маленькой цепкой ручкой, украшенной браслеткой из разноцветных бус, и потащила за собой.
Во дворе, с двух сторон окружённом конюшнями и другими службами, было просторно, чисто и солнечно. Бродили огромные жёлтые куры на длинных ногах, с куцыми хвостами – таких кур Вася никогда не видел.
У дверей в конюшню Агафон чистил одну из дышловых лошадей, бока которой были в потёках высохшей пыльной пены.
Дядюшки нигде не было. Но вот он появился из-за голубятни, стоявшей между конюшней и сараем, и тотчас же из верхнего отделения её посыпались, прыгая друг через дружку, свистя крыльями, дерясь и воркуя, голуби – чисто-белые, белые с серыми плечами, чёрно и красноголовые, белые с серебристой грудью и тёмными хвостами, чубатые и простые.
Голуби поднялись на крышу голубятни, точно облив её молоком, и, насторожившись в ожидании сигнала, нервно вздрагивали крыльями при всяком постороннем звуке.
Раздался пронзительный свист, и из-за голубятни выскочил парнишка вроде гульёнковского Тишки, тоже одетый казачком.
Голуби с треском взмыли над голубятней. Вчерашний мужик, оказавшийся дворником, взял в руки длинный еловый шест с тряпкой на конце и стал размахивать им.
Огромная дружная голубиная стая поднялась над домом и, делая поворот, завалилась за крышу и исчезла на мгновенье и затем появилась над садом и широкими кругами начала подниматься в небо, сверкая в лучах солнца белизной своего оперения.
Дядюшка стоял посреди двора и, прикрыв глаза ладонью, говорил казачку:
– Вот сегодня идут хорошо. Сегодня, Пантюшка, мы с тобою утрём нос всем голубятникам на Покровке. Только бы ястреб не ударил… Ну, пропали из глаз… Осаживай, Пантюшка! Довольно…
Казачок открыл дверцы в самом нижнем этаже голубятни и выгнал оттуда стаю чёрных и красных, белоголовых, чубатых турманов. Не успев подняться над деревьями сада, они начали кувыркаться и так увлеклись этим, что один упал прямо к ногам дядюшки, чуть не убившись, и теперь сидел, беспомощно распустив крылья и раскрыв клюв.
– Башка закружилась, – засмеялся Пантюшка и хотел поймать голубя, но тот успел подняться в воздух и тут же снова начал кувыркаться при общем смехе дядюшки Максима, дворника, кучера Агафона и всех, кто находился во дворе.
Лётная стая стала снижаться и скоро с шёлковым свистом крыльев начала белыми хлопьями падать на крышу голубятни.
– Ну, видел? – спросила Юлия, теребя за рукав Васю, засмотревшегося на голубей. – А ты покажи мне своих лошадей. Я их больше люблю, чем голубей.
Гульёнковские кони отдыхали после долгой дороги в неубранных ещё стойлах, из которых остро пахло свежим навозом. Устало опустив головы, они лениво, словно лишь по привычке, шевелили хвостами.
При виде их Васе так живо вспомнились Гульёнки с их просторами, прудом, с дубовой рощей… Сделалось грустно.
А Юлия уже снова схватила его за рукав и тащила в сад.
– Скоро мы на всё лето поедем в нашу подмосковную, – говорила она. – И ты с нами. Мы уже уехали бы, но ждали тебя, да и я немножко занедужилась.
Сад при доме дядюшки, несмотря на то, что находился в Москве, на людном месте, у Чистых прудов, был большой, тенистый, и зяблики в нём так же звонко перекликались, как в Гульёнках.
В середине сада был небольшой прудок, в котором плавала пара белых тонкошеих лебедей с чёрными клювами и стайка крупных белых уток. Один из лебедей дремал среди прудка, заложив чёрную лапу себе на спину.
– Гляди, гляди! – удивился Вася. – Что это у него с ногой?
– Это он сушит лапку, – пояснила Юлия, – а то размокает в воде, вот как у прачки…
Разговаривая с Юлией, Вася почувствовал вдруг, что сзади его кто-то дёргает за рубашку. Он оглянулся. Перед ним стоял однокрылый журавль.
– Это Прошка, – объяснила Юлия. – Его поймали ещё совсем молодым. Собака вашего охотника отъела ему одно крыло, но он остался жив.
– Прошка! Прошка! На, на рыбки! – И она с хохотом побежала по аллее, а Прошка пустился за нею, горбясь, смешно подпрыгивая и махая на бегу своим уцелевшим крылом.
– Теперь пойдём к маменьке, – предложила Юлия. – Я ещё не была у неё сегодня. Она недавно вернулась от ранней обедни. Она страсть как любит монашек, а я не люблю.
На половину тётушки Ирины Игнатьевны пришлось пройти через несколько горниц. В одной из них, почти пустой, с простым деревянным столом и такими же скамьями около него, с большим многоликим образом в углу, сидели две монашки. Они хлебали из огромной деревянной чашки жирные щи с сушёными карасями.
При появлении детей монашки встали, отвесили им низкий поклон.
– А вы кушайте, кушайте, – бойко отвечала им Юлия.
Она вскочила на одну из скамей и, протянув к образу свою маленькую ручку, сказала Васе:
– Это, знаешь, какой образ? Это семейный.
Но Вася не знал, что такое семейный образ.
– Неужто не знаешь? – удивилась Юлия. – На таком образе изображаются святые каждого из семьи. А когда рождается новый мальчик или девочка, то пририсовывают и их святых. А вот и моя святая, – указала она на крохотную фигурку в красной хламиде, написанную на образной доске более свежей краской, чем другие.
Вася внимательно посмотрел на святую и улыбнулся. Святая ничуть не была похожа на его бойкую кузину.
Когда дети переступили порог следующей комнаты, Вася увидел довольно молодую, очень полную женщину с чётками в руках.
– А вот моя маменька! – воскликнула Юлия. – Здравствуйте, маменька! А это Вася, – и Юлия ткнула Васю пальчиком в грудь.
Ирина Игнатьевна была не одна в комнате. Перед нею стояла в почтительной позе женщина в чёрном, порыжелом от солнца странническом одеянии.
– Выйди, Агнюшка, на минутку, – сказала Ирина Игнатьевна.
Женщина поклонилась ей в пояс и бесшумно исчезла за плотной ковровой занавесью, словно шмыгнула в стену. Тогда Ирина Игнатьевна обратилась к Васе:
– Подойди-ка сюда, Васенька.
Вася приблизился к ней. Она обняла его и поцеловала в лоб, потом посмотрела ему в глаза долгим, каким-то проникновенным взглядом.
– Сиротка ты мой бедный… – сказала она. – Не обижает тебя тётка Екатерина?
– Нет, – отвечал Вася, удивлённый таким вопросом.
– И никто не обижает?
– Нет.
– Это хорошо. Грех обижать сирот. А учиться хочешь?
– Хочу.
– Учись. Ученье – свет…
На этом как бы закончив обязательную часть беседы, она просто спросила своим приятным молодым низким голосом:
– Завтракали?
– Завтракали, маменька, – отвечала Юлия.
– Ну так идите в сад, побегайте – я хочу отдохнуть. Потом поговорим с тобою, Васенька. Расскажешь мне, как тебе живётся.
Дети вышли из комнаты.
Вдруг Юлия зашептала Васе в самое ухо:
– Знаешь… папенька никогда здесь не бывает. Он говорит, что не любит попов. Когда к нам по праздникам попы приезжают, так он сказывается больным. Ссорится за это с маменькой. Вот видишь, как у нас… Только побожись, что никому, никому не скажешь.
И Юлия пустилась бежать, перебирая своими тонкими проворными ножками, обутыми в козловые башмачки, так быстро, что Вася, к удивлению своему, едва поспевал за ней.
Глава 12Дядюшка Максим
Дядя Максим нравился Васе всё больше. Слыл он среди родни в Гульёнках и в Москве человеком необыкновенного характера и необыкновенной жизни. И впрямь он был человеком иных правил, чем тётушка Екатерина Алексеевна.
Войдя однажды в комнату, когда старая Ниловна помогала Васе умываться, он выслал няньку прочь, велел Васе раздеться догола, стать в круглую деревянную бадью и сам окатил его из огромного кувшина ледяной колодезной водой.
– Не боишься? – спросил он при этом ласково.
– Нет, не боюсь, – ответил Вася, вздрагивая под холодной струёй.
– Инако и быть не может, – заметил дядя Максим. – Природа полезна человеку. Вижу, моряком тебе быть, служить во флоте российском. Недостойно дворянина впусте жить с малолетства, хоть и много таких середь нашего дворянства.
И маленькую Юлию он воспитывал в своих собственных правилах.
Каждый день он посылал её гулять по улицам Москвы, но лошади не велел закладывать. Юлия с гувернанткой гуляли пешком.
Эта восьмилетняя девочка с живыми карими глазками и русыми косичками уверенно водила Васю по кривым московским улицам и переулкам, мимо дворянских особняков и садовых заборов. При этом гувернантка Юлии, уже пожилая француженка, ходила за ней всегда позади, едва поспевая за девочкой.
В первый же день Юлия пошла показывать Васе Москву. По Покровке, узкой, мощёной брёвнами улице, тяжело стуча колёсами, проезжали гружёные телеги и катились кареты.
Вдруг Вася остановился и громко засмеялся.
– Гляди, гляди! – сказал он, показывая Юлии на странный экипаж, в котором ехали франт в коричневом фраке, светло-голубом шёлковом жилете, в высоком цилиндре и дама в пёстрой мантилье и с туго завитой причёской-башней.
Франт сидел верхом в задке этого экипажа, представляющего собою нечто среднее между линейкой и бегунками, а его спутница сидела перед ним боком, поставив ноги на подножку. Впереди же, на самом тычке, кое-как держался возница.
Вася долго со смехом следил за этим нелепым экипажем, отчаянно прыгавшим на своих высоких рессорах по бревенчатому настилу улицы.
– Почему ты смеёшься? – спросила Юлия. – Этот экипаж зовётся у нас гитарой. Разве некрасивый экипаж?
– Нет – ответил Вася. – В Гульёнках я таких не видел.
Потом Юлия показала Васе Кремль, Лобное место на площади, где у длинных торговых рядов толпился народ и ездили огромные кареты четвернёй.
А вот и Воскресенские ворота, и Иверская.
– Скорее сними шапку! Скорей сними! – шепнула Юлия Васе. – Не то собьют.
Между двумя проездами, у ворот, стояла часовня. Шла служба. Двери часовни были открыты, и Вася увидел в глубине огромный образ, сверкающий дорогими украшениями, с тёмным, почти чёрным ликом, озаряемый пламенем сотен свечей.
А вокруг часовни ползали калеки. Тут были и безрукие, и безногие, и слепые, и страшные уроды, с растравленными язвами, с изуродованными голо вами.
Но внимание Васи занимала не пышная служба, не образ, украшенный алмазами, не нищие, просящие милостыню гнусавыми голосами, а женщина в бедном тёмном платье, стоящая на коленях на мостовой, у самого проезда. Проезжающие мимо экипажи чуть не задевали её колёсами.
У женщины измождённое, бледное, без кровинки лицо, лихорадочно горящие глаза, в которых сквозят мука и напряжение. У неё грубые, узловатые руки. В одной из них теплятся огарок восковой свечи, другой она крестится истовым, тяжёлым крестом, бия себя троеперстием в грудь.
Эта женщина с бледным лицом, с горящими, как уголья, чёрными глазами, с порывистыми движениями останется на всю жизнь в памяти Васи. Через десять, двадцать, тридцать лет случайно, мгновенно, неизвестно почему вдруг будет она появляться перед его мысленным взором, вызывая такое же чувство жалости, как и сейчас, – желание разгадать её тайну. Кто обидел её?
– Вася, что же ты загляделся? Пойдём отсюда, – говорит Юлия и тянет его за рукав. – Пойдём, а то ещё попадёшь под лошадь. Только не говори папеньке, что мы были здесь. Он будет смеяться.
Вася медленно отходит прочь.
– А вот это Неглинка, – поясняет Юлия, когда они переходят от Воскресенских ворот по мосту через грязную речушку, протекающую в укреплённых деревянными сваями берегах по просторной захламлённой площади. – Вот это, направо, Петровка. За нею Кузнецкий Мост, куда пошла твоя гувернантка.
– Это что? – спрашивает Вася, указывая на клочок бумаги, приклеенный хлебным мякишем к забору, и начинает читать, с трудом разбирая написанное: – «Про-да-ёца дев-ка честно-го по-ве-де-ния, осьмнадцати лет отроду, там же рыжий жеребец пяти лет, добро выезженный, там же сука гончая по второму полю, там же голубятня на крыльях, спросить у Николы на Щипке, дом Семиконечного».
Бумажка эта тоже поразила Васю.
За обедом он спросил у дяди Максима:
– Разве можно продавать девку вместе с гончей сукой по второму полю?
– А ты об этом никогда не слыхал?
– Нет, в Гульёнках того не слыхал. Слыхал от тётушки, что батюшка не велел мужиков продавать.
– Батюшка твой, как и я, вольнодумец был. По совести, нельзя продавать человека, а по закону, вишь, можно.
– А почему же закон не по совести?
– Потому, что закон нехорош.
– Зачем же такой закон?
– Законы издают люди.
– Зачем же они издают плохие законы?
– Вырастешь – узнаешь, – сказал дядюшка. – А ты ешь-ка, гляди, какой потрошок утиный у тебя в тарелке стынет!
После обеда, когда и дядюшка и тётушка отдыхали, а Юлия брала урок музыки на клавесинах в большом белом зале, Вася, слоняясь без дела по дому, забрёл в дядюшкину библиотеку.
В противоположность гульёнковской, это была очень светлая, весёлая комната с окнами в сад, откуда сильно пахло цветущим жасмином и пионами. К аромату цветов примешивался едва уловимый запах сухого лакированного дерева, напоминавший выдохшийся запах тонких духов.
В шкафах было много книг в кожаных переплётах, но ими можно было любоваться только через стекло, так как шкафы были заперты. Внимание Васи привлекла картина в тёмной раме. На картине было нарисовано дерево без листьев, а на стволе его написано: «Иван Головнин». На ветвях же стояли другие имена, а среди них «Михаил и Василий».
Вечером пили чай в саду у прудка. К столу вышла тётушка Ирина Игнатьевна. У неё было отдохнувшее, посвежевшее лицо, и глаза смотрели веселее, чем давеча. Одета она была уже не по-давешнему, а в тёмное шёлковое платье.
– Дядюшка, – сказал Вася дяде Максиму, – видел я на стене картину. Дерево превеликое, на нём ветви с именами. Это рай, что ли?
– Нет, это не рай, – отвечал, улыбаясь, дядюшка. – Это родословное древо рода Головниных, к которому и мы с тобою прилежим. Род наш начался от Никиты Головнина, который предводительствовал новгородским войском в 1401 годе, сиречь триста семьдесят семь лет назад, и разбил под Холмогорами войско великого князя Московского Василия Дмитриевича.
– Что же ему за это было?
– А ничего. Разбил и разбил.
– Откуда же об этом известно, если столь давно было?
– Из летописей, которые велись разумеющими в грамоте. Было немало таких середь иноков в оное время… А прямым родоначальником нашим был Иван Головнин.
– Значит, это его имя на древе написано?
– Его.
– А Михаил – это кто?
– Это твой отец. А Василий – это ты.
Вася засмеялся.
– Чудно как выходит: нарисовано древо, а через то понятно, кто после кого жил.
– Так оно и есть, – подтвердил дядюшка, делая несколько глотков чаю из огромной розовой кружки с надписью славянской вязью: «Во славу божию». – Однако не в этом дело. Каждый нехудородный человек может намалевать себе такое древо, но почтения в том будет ещё мало, если нанизать на ветви бездельников и обжор.
– А в нашем древе?
– В нашем древе было немало людей, которые служили своему отечеству и положили живот свой за него.
– Кто ж то были?
– Кто? – переспросил дядюшка. – А вот: Игнатий и Павел Тарасовичи Головнины за верность отечеству в годину самозванчества были пожалованы вотчинами от царя Василия Шуйского, подтверждёнными позднее и царём Михаилом Фёдоровичем. Иван Иванович Головнин, по прозвищу Оляз, был воеводой в походах Казанском и Шведском тысяча пятьсот сорок девятого года. Владимир Васильевич Головнин тоже был воеводой в оном же Шведском походе. Пятеро Головниных пожалованы были от царя Ивана Васильевича Грозного землёй в Московском уезде. Никита и Иван Мирославичи Головнины убиты в бою на Волге, в Казанский поход. Никита и Наум Владимировичи тоже положили живот свой при последней осаде Казани. Василий Иванович Головнин был убит при осаде Смоленска поляками в 1634 годе. Шестеро Головниных были стольниками батюшки царя Петра Первого.
– Ого, какие все были! – с гордостью воскликнул Вася. – И не боялись идти в бой?
– Может, и боялись, а шли, потому что надо было для пользы отечества.
– А страшно это, чай, дядюшка? А?
– Страшно, пока не разгорячишься, а как кровь в голову ударит, как обозлится человек, так о страхе не думает.
– А вы были, дядюшка, в боях?
– Бывал.
– С кем?
– С турками, под командой генерал-аншефа Репнина в 1770 годе. Был ранен турецкой пулей в грудь и вышел в чистую.
«Вот ты какой!» – подумал Вася о дяде Максиме с гордостью, но не сказал того.
А дядя Максим между тем продолжал:
– Каждый дворянин и, паче того, каждый россиянин обязан служить своему отечеству, ставя превыше всего его пользу и славу, каждый должен быть слугою отечества. И нет почётней смерти, как смерть за отечество.
– Это и на небесах зачтётся, – вставила и своё слово Ирина Игнатьевна.
– На небесах – это всё одно, что вилами по воде, – отозвался на её слова дядя Максим. – Наукой доподлинно разгадано, что облако есть пар, сиречь вода. Кто же там зачитывать-то будет? Вольтер говорит по сему случаю…
– И всегда-то ты, Максим Васильевич, делаешь мне при детях афронт, – прервала его с обидой Ирина Игнатьевна. – Накажет тебя бог. Наш соборный протопоп, отец Сергий, вельми учёный иерей, днями сказывал, что Вольтер твой не токмо был безбожником, но и жену свою бил тростью.
Дядя засмеялся и поцеловал у Ирины Игнатьевны ручку.
А вечером Вася слушал, как дядюшка Максим вместе с братьями Петром и Павлом Звенигородцевыми, соседями как по Москве, так и по именьям, музицировал в большом белом зале с лепными украшениями и хрустальной люстрой, с портретами предков на стенах. Но люстры не зажигали. Играли при свечах, которые вырывали из темноты лишь кусочек зала.
Дядя Максим вынул из футляра, стоявшего в углу, огромную скрипку, – Вася никогда не видел такой большой скрипки, – зажал её ногами, и скрипка под его смычком сразу запела, доверху заполняя высокий зал своим чудесным голосом. И этот инструмент понравился Васе больше всего.
Занятный человек был дядюшка Максим!
Глава 13Лето в Подмосковной
Это был день прощания.
Сначала уехала Жозефина Ивановна из дома дяди Максима прямо в Тульскую губернию, куда она нанялась к дальним родственникам тётушки Ирины в гувернантки.
Когда экипаж, в котором сидела Жозефина Ивановна, тронулся, Вася долго смотрел ему вслед и сам дивился, что прощание для него было таким лёгким. Оно не вызвало в нём чувства большой грусти. А ведь, кажется, он любил эту маленькую старенькую француженку, которая учила его уважать своих наставников и так часто наказывала его Одиссеем.
Потом кучер Агафон стал собираться домой в Гульёнки.
Делал он это не спеша, по-хозяйски, и всё у него выходило солидно и хорошо.
Гульёнковские кони отдохнули, были начищены до блеска. Они не выходили, а с грохотом вылетали из полутёмной конюшни на залитый солнцем двор и даже играли, забыв о своих летах, поводя ушами и оглядывая незнакомые им предметы ясными, весёлыми глазами, отфыркивались и послушно становились на свои места к дышлу.
Дядюшкин кучер и дворник помогали запрягать лошадей, и скоро всё было готово к отъезду.
В тарантасе больше не пучились груды перин, задок его не выстилали бесчисленные подушки, он просто был забит доверху сеном. На козлах висели лошадиные торбы.
Кончив запрягать, Агафон снял шапку, откинул одним движением головы буйные мужицкие кудри со лба, перекрестился несколько раз на курчавые усадебные липы, за которыми где-то ежедневно звонили в церкви, и стал прощаться с провожающими.
Провожали его только одни дворовые дяди Максима да Вася с Ниловной, которая ещё оставалась пока при барчуке.
Нянька передала Агафону мешочек с подарками для родни и длинный словесный наказ для каждого, а Вася вынул из кармана купленный в Гостином ряду складной ножик в блестящей костяной оправе и сказал:
– Это вот передай Тишке от меня, да гляди не потеряй. Скажи, чтоб не боялся принять подарок. А Степаниде накажи, чтобы не смела отбирать.
Агафон обещал всё это сделать по чести, затем влез в тарантас, стал коленями на мешок с овсом, лежавший за козлами, и выехал со двора через широко распахнутые перед ним ворота.
– С богом! Счастливого пути!
Вася и ему долго смотрел вслед, но только с иным чувством. Ему вдруг захотелось побежать за лошадьми, вскочить на ходу в тарантас, опуститься коленями на мешок с овсом рядом с Агафоном и уехать в родные Гульёнки от этой новой, ещё чужой, незнакомой Москвы, от новых, может быть добрых, но пока ещё тоже чужих людей.
Вася обернулся. Позади него на крыльце стояла Ниловна. На лице её так ясно были написаны те же самые чувства, какие переживал и он, что от этого у Васи показались слёзы на глазах. Он подошёл к Ниловне и прижался к ней.
Она обняла его крепкую, лобастую голову своими сухими старыми руками и тихо спросила:
– Ай по дому соскучился?
А непоседливая Юлия уже тормошила Васю за рукав, предлагая куда-то бежать.
…Шли приготовления к отъезду в дядюшкину подмосковную. Комнатный слуга Ерёмка чистил и мыл длинное кремнёвое боевое ружьё дядюшки Максима и его седельные пистолеты, сделавшие с ним поход в Румынию, потом точил огромный, ярко блестевший на солнце тесак, с которым этот весёлый парень гонялся за дворовыми девушками, визжавшими на всю усадьбу.
Пришёл сосед дяди Максима, старший Звенигородцев, со слугою, который тоже принёс два ящика с пистолетами.
– Зачем столь много оружия? – удивился Вася.
– А это от разбойников, – пояснила Юлия. – Дядя Пётр и дядя Павел тоже с нами поедут. Они наши соседи по имению. Так лучше ехать, а то одним страшно. Вася, ты будешь меня защищать, если на нас нападут разбойники? – спросила она.
– Буду, – ответил Вася.
Но разбойники на этот раз не напали, а поездка оказалась чудесной.
Наливались и цвели тучные травы, листва на деревьях ещё блестела весенним блеском, на лесных дорогах, под сводами столетних дубов, стоял золотистый сумрак, в борах звонко стучали дятлы.
Только к полудню следующего дня приехали в Дубки – подмосковное имение дядюшки Максима. Тут всё было скромнее, чем в Гульёнках, но открытее и веселее.
Дом был деревянный, с мезонином, выкрашенный в дикий цвет. В середине и по крыльям его зеленели купы сирени, а в промежутках были разбиты цветочные клумбы. Весною, когда цвела сирень – лиловая и белая, этот уголок был, вероятно, особенно хорош. Парк был небольшой, постепенно переходивший в лес.
И пруд был невелик, но налит водою до краёв, со старыми вётлами, отражавшимися в нём, отчего вода в пруду казалась зелёной. На пруду возвышался крохотный, поросший деревьями островок, на котором было положено пить чай по вечерам в хорошую погоду.
По плотине прокатили с громом и звоном колокольцев и на полной рыси подвернули к полукруглому крыльцу с застеклённой галерейкой.
– Кажись, приехали, – сказала Ниловна Васе.
Но Вася и без неё уже понял, что именно в этом уютном доме, обсаженном сиренью, ему придётся прожить последние два месяца перед отправлением в далёкий, заманчивый и немного страшный Петербург. Ему было радостно думать, что всё это время с ним будет и старая Ниловна. Пока она была с ним рядом, казалось, что и Гульёнки не так далеки.
Обедали на веранде, с которой спускалась в обширный цветник широкая лестница. На площадке лестницы лежали два деревянных, искусно сделанных льва, на которых Вася немного покатался верхом.
После обеда гуляли с Юлией в парке, который с одной стороны кончался крутым обрывом. На обрыве было место, откуда каждый звук отдавался троекратным эхом, и дети долго выкрикивали различные слова, прислушиваясь к тому, как эхо их повторяет.
Легли спать почти сейчас же после раннего ужина. Светлая ночь глядела в открытое, ничем не завешенное окно и гнала сон.
– О-хо-хо! – зевала Ниловна, расправляя свои уставшие с дороги старые кости. – Что теперь поделывают у нас в Гульёнках? Агафон Михалыч тоже, наверно, уж приехал, привёз мои гостинцы. Радуются, небось…
– А ты чего послала-то? – спрашивал Вася.
– Разное, – отвечала Ниловна. – Старым – божественное, молодым – радостливое. Степаниде вот ладанку с землицей из святого града Иерусалима, горничной Фене – ленточку алую в косу.
– А я послал Тишке ножик, – сказал Вася.
– И хорошо сделал, – похвалила его Ниловна. – Он бедный, Тишка-то. Где же ему взять!
Оба помолчали, мысленно перенёсшись в родные Гульёнки. Но в то время как Ниловна перебирала в мыслях всю свою гульёнковскую родню – сватов и кумовьёв, Вася мог вспомнить только тётушку Екатерину Алексеевну да Тишку.
– Нянька, знаешь, что? – сказал он. – Как вырасту большой, я возьму Тишку к себе.
– А что же! – отвечала Ниловна. – И доброе дело сделаешь. Он, Тишка, старательный, только его учить, конечно, нужно.
Наступила тишина. В раскрытое окно долетали какие-то едва уловимые шорохи ночи, лёгкий треск раскрывающихся лиственных почек.
Глава 14Прощание
Утром приехали верхами из своей усадьбы братья Звенигородцевы. Оба, особенно старший, Пётр, встретили Васю, как старого знакомого.
– Ну, моряк, – обратился Пётр к Васе, – гуляй, сколь можешь, а как берёза начнёт желтеть, тронемся мы с тобой в Петербург. Нам тоже любопытственно побывать в сём именитом граде.
По случаю приезда гостей устроили рыбную ловлю. Притащили огромный невод. Пришли мужики, завезли сеть на лодке почти до самой середины пруда. Стали заводить крылья к берегу. Присутствовавшие, охваченные охотничьим волнением, ожидали, когда концы невода подойдут к берегу и начнут вытаскивать мотню.
Дядюшка Максим разрешил и Васе принять участие в ловле: он позволял ему всё, в чём видел пользу для мальчика. И Вася, разувшись, закатав штаны по колена, как все мужики, ездил с ними на лодке завозить невод и затем помогал чалить его к берегу.
Первый заход был неудачным: в сети оказалось только несколько мелких карасиков, небольшая щучка да десяток раков. Зато когда во второй заход вытряхнули мотню, из неё так и сыпнуло чёрным золотом трепетавших на солнце карасей – жирных, головастых, тупорылых. Некоторые из них были величиною в большую тарелку и так тучны, что даже не шевелились от лени, в то время как более мелкие танцевали и бились, норовя снова вскочить в воду.
Потом Ниловна долго мыла и переодевала Васю, ворча на странные дядюшкины обычаи, совсем непохожие на обычаи тётушки Екатерины Алексеевны. От Васи до самого вечера пахло рыбой.
И сам дядюшка Максим не сидел теперь в четырёх стенах, как в Москве, а с палкой в руках, в высоких охотничьих сапогах, предшествуемый своим легашом Ратмиром, проводил целые дни в хлопотах по хозяйству, появляясь то на покосе, то в поле, то на скотном дворе, то в конюшне.
Нередко ему подавали тележку, запряжённую рыжей кобылкой Звёздочкой, ласковой и пугливой, боявшейся каждого взмаха руки.
Вася любил такие поездки и всегда просил дядюшку брать его с собой.
Звёздочка бежала, весело пофыркивая, среди хлебных полей, с пригорка на пригорок, навстречу душистому полевому ветерку или неторопливо шагала по едва проложенной лесной дороге. Из-под ног её невидимо фуркали рябчики, скрывавшиеся в ближайшем тёмном ельнике. Молчаливые и величавые, стояли старые мачтовые сосны. В торжественной тишине бора звонко стучало колесо тележки о придорожные корни; звук человеческой речи, всякий, даже едва уловимый, шорох гулко разносились в бору.
Это было так похоже на Гульёнки, будто Вася никогда оттуда не уезжал. И нежная привязанность к полям, к молчаливым борам и дубравам с новой силой вспыхивала в детской душе.
То ли будет в Петербурге?
В конце августа в зелени берёз появились жёлтые косы – первый признак уходящего лета, и Васю стали готовить к отъезду.
В один из августовских вечеров, когда тлела малиновая заря, к крыльцу дубковского дома подкатил запряжённый четвёркой сборных, но сытых и весёлых лошадей тарантас, в котором сидел старший Звенигородцев.
– Ну, Вася, собирайся, – сказал дядя Максим, по обыкновению проводя своей большой, приятной на ощупь рукой по его коротко остриженной голове. – Поедете завтра рано поутру.
Что-то дрогнуло в груди Васи при этих словах, и он посмотрел на Ниловну, стоявшую в дверях. Старая нянька, казалось, постарела теперь ещё больше.
В эту ночь, укладывая Васю спать, она без конца крестила его, а когда решила, что он уснул, опустилась на колени у его изголовья и припала к подушке.
Но Вася не спал. Высвободив из-под одеяла руку, он крепко обнял Ниловну за шею.
Жалко было покидать её, жалко было расставаться с маленькой Юлией, верной спутницей его игр, о которой он неотступно думал весь день. Всё было жалко покидать. Но разве можно плавать в море, быть отважным мореходцем, не покинув милых берегов? И сколь много ещё предстоит ему покинуть их, родных и чужих!
Перед отъездом позавтракали, молча посидели с минуту, как полагается отъезжающим, затем все вышли на крыльцо, возле которого уже стоял готовый в дорогу тарантас братьев Звенигородцевых и тележка из Дубков, запряжённая парой нарядных резвых вяток[9] – буланых лошадок с чёрными гривами и хвостами, с широкой тёмной лентой вдоль спины. Эта пара должна была отвезти няньку Ниловну в Гульёнки.
Ехать все вместе должны были до Петербургского тракта. Оттуда путь Васи лежал налево, в Петербург, а Ниловны – направо, через Москву.
Ещё раз простились. Тётушка Ирина Игнатьевна нежно обняла Васю и закрестила его мелким, частым крестом. Дядюшка, поцеловал в голову и сказал по внешности спокойно:
– Ну, Василий, едешь ты учиться. Помни, токмо в эти годы можно запастись наукою. Это есть единственный кладезь на твоём пути. Без науки в твоём деле быть не можно. Без оных знаний ты неспособен будешь служить отечеству на том поприще, к коему тебя приготовляют. В час добрый! Счастливого пути!
И Юлия трижды поцеловалась с Васей и тут же сказала ему звонким своим голосом:
– Мой зайчонок ночью переел прутья в клетке и убежал. Мне его жалко. Люди сказывают, это пёс наш Ратмир за кем-то ночью гонял в парке. Вот видишь, как. Ну, прощай!
Ниловна низко поклонилась господам и, взглянув на Васю долгим, скорбным взглядом, взобралась на тележку, устроилась среди своих узелков и мешочков и затихла.
На Петербургский тракт выехали к вечеру и остановились недалеко от полосатого верстового столба, под старой берёзой, корявые ветви которой, как руки, тянулись к небу.
Отсюда расходились дороги.
Вася вылез из тарантаса и подошёл к тележке Ниловны, к которой не один раз подсаживался в пути.
– Увижу ль ещё когда тебя, Васенька, сиротинка моя дорогая? – говорила Ниловна. – Видно, уж нет. Умру я. Ноги вот плохо ходят, и глаза ослабли. Расти большой и счастливый, Васенька. Кто за тобой будет ходить? Кто напоит, накормит, кто за твоей одёжей присмотрит?
– Ничего мне теперь не надо, няня, – сказал Вася. – Ты живи, няня, не надо тебе умирать. А я тебя никогда не забуду.
Вася оторвался от няньки и побежал к тарантасу. И лошади тотчас взяли с места…
Скоро в наступивших сумерках потонула и тележка Ниловны, запряжённая вятками, и полосатый верстовой столб, и старая рукастая берёза.
Вася обернулся в последний раз и вдруг почувствовал, что вот именно сейчас, а не ранее, что-то оборвалось в его жизни и безвозвратно, вместе со старой нянькой, отошло назад.
Так весенняя льдина отрывается от родного берега и навсегда уносится в неизвестную, туманную и бурную даль.
Глава 15От Санкт-Петербурга до Кронштадта
Целые сутки Вася и спутник его в этой долгой поездке Звенигородцев не спали, чтобы не пропустить того часа, когда въедут они в новую столицу державы Российской.
Приехали в Петербург вечером на шатающихся от усталости ямских лошадях.
Стоя в тарантасе на коленях, Вася широко открытыми глазами смотрел вдаль, где над храмами Александро-Невской лавры, над золотом Смольного собора смежалась узкая, дышащая пламенем заря.
Он не смотрел на дворцы, на чугунные решётки ворот и садовых оград, на прямые линии каналов. Он искал море.
Должно же оно где-то быть здесь. Разве не о нём думал он и мечтал и в Гульёнках, и в Москве, и в дороге? Разве не оно снилось ему по ночам? Так где же оно? Почему же оно не встречает его первым, как друг, которого он так ждал и так сильно любил?
И вдруг за поворотом, над берегом, выложенным камнем, прямо перед взором Васи сверкнула водная гладь. Во всю свою ширину светилась она при закате.
Вода её так тяжело текла вдаль, и было её так много, что Вася поднялся на ноги в тарантасе и застыл в восторге.
– Это море? – спросил он.
– Нет, барчук, то не море, – ответил ямщик. – Моря отсель не увидишь. То Нева-река.
– Река? – повторил Вася с удивлением.
Ему стало немного стыдно за свою ошибку. Он ничего не добавил, продолжая смотреть перед собой.
Но и Нева была хороша своим великим простором и силой. Неподвижно дремали на ней вдали корабли, тянулись барки у берега, искусно выложенного камнем, и над водой без устали разносились с лодок голоса гребцов.
Вася огляделся вокруг.
Огромный, чудесный город обступал его.
За Царицыным лугом ярко голубела при закате солнца громада Зимнего дворца. Прямые каналы с берегами, укреплёнными каменными стенками с узорными решётками, уходили куда-то вдаль, в глубь города. Пылали в закатном зареве окна в роскошных жилищах вельмож. Стены дворцов были ярко раскрашены. Сверкало золото на выпуклых украшениях медных крыш. Со всех сторон усадьбы вельмож окружали сады, где все деревья были, как одно, и все подстрижены, как бубенчики на шорках гульёнковских коней.
Кто живёт в этих дворцах?
По каналам, выведенным словно по шнуру, заставленным судами, – что это за суда? – сновали взад и вперёд расписные ладьи.
И такого множества чёрного люда не видел Вася нигде до сих пор.
Эти люди под дружный запев, ухватившись за длинный канат, выгружали из барок и ставили стоймя на землю огромные каменные столбы.
А мимо, по прямым, широким, мощёным деревом улицам, катились золочёные кареты со сверкающими стёклами, с ливрейными лакеями на запятках.
В золотистом сумраке высились башни на подъёмных мостах.
Разве могло всё это Васе присниться? Глаза его горели, душа была объята восторгом.
Он не заметил, как подъехали они к маленькому домику дальней родственницы Звенигородцевых, Марфы Елизаровны, и завернули во двор, где Вася увидал вдруг у сарая самую обыкновенную деревенскую лопоухую коровку, которая с любопытством смотрела на приезжих и спокойно жевала свою жвачку.
Вася тоже с любопытством поглядел на неё. Что она делает здесь, в столице?
Ласковая хозяйка приняла гостей и начала готовить ужин. Вася, походив немного по двору, снова вышел за ворота.
Он сделал несколько шагов. Было тихо. Но и сюда доходил до него хоть неясный и далёкий, но всё же могучий голос чудесного города. И Васе захотелось посмотреть на него ещё хоть немного.
Он прошёл вдоль реки, вышел на какую-то широкую и прямую улицу, которая одним концом уходила вдаль, а другим упиралась в величественное здание, какое Вася принял сначала за храм. Но креста на нём не было.
Стены его были уже погружены в сумрак, и в лучах заходящего солнца горела только одна высокая, острая, золотая спица. А над спицей, тоже горевшие золотом, плыли облака, которые ветер с широкой реки гнал всё дальше на запад.
…Из тихого домика Марфы Елизаровны выехали ночью, чтобы к рассвету попасть в Ораниенбаум.
Там-то уж, – Вася знал об этом хорошо, – он увидит, наконец, море.
Какое оно? Такое ли, каким он представлял его себе в мечтах, когда плавал он в своём воображении вместе с капитаном Куком на корабле «Резолюшин», когда скитался он, как Одиссей, по неведомым и чудесным странам? И велики ли волны на нём, и какие звёзды светят над его тёмными валами?
Вася думал об этом всё время, пока тяжёлые, окованные железом колёса тележки стучали по бревенчатой мостовой бесконечной улицы, которую ямщик назвал Невской першпективой.
Ехали мимо каких-то дворцов, даже в сумерках поражавших своей красотой и величием. Но Вася не смотрел на них более.
Уже совсем стемнело. Дядя Пётр Звенигородцев, сидевший в тележке рядом, задремал. На небе зажглись звёзды. «Першпектива» ещё долго тянулась, потом исчезла. Стали попадаться маленькие домики, окружённые высокими заборами, за которыми бешено рвались на цепях сторожевые псы. Всё чаще дорога шла пустырями, над которыми поднимался белой пеленой ночной августовский туман.
Миновали деревни Волково, Лигово, Стрельну.
Было холодно. Воздух был чистый и резкий. Пахло потом от невидимых лошадей, грязь чавкала под их ногами.
А моря всё не было.
Только иногда с запада тянуло ветерком, приносившим запах влаги, и там, на самом краю неба, звёзды были бледнее и мельче, словно свет их поглощала другая, невидимая взору бездна.
«Не море ли это?» – думал Вася. А ночь всё светлела и светлела.
Угасли созвездия, всё шире раздвигались дали, и вдруг Вася увидел корабль, плывущий по небу.
– Что это?! – воскликнул он в страхе.
И верно, корабль шёл по небу, – двухмачтовый корабль с полными парусами, на которых дрожал луч восходящего солнца.
– М-да… – с недоумением отозвался дядя Пётр и обратился к ямщику: – Что это, братец, такое? Ведь, кажись, действительно корабль плывёт как бы по небу.
– Обыкновенно – море, – отвечал ямщик.
– Море? – повторил Вася. – А я думал, небо.
И как ни зорок был его взгляд, ни пытлив, он не мог отличить края неба от моря, до того они были похожи по цвету.
Небеса далеко уходили, и к ним далеко уходило плоское петербургское взморье, теряясь в безбрежном просторе. И не было никаких валов.
– Что ты так смотришь, братец? – спросил дядя Пётр у Васи.
– Море? – снова прошептал Вася.
– Странен ты, мой друг, – сказал дядя Пётр. – Знавал я батюшку твоего, славно служил он в гвардии, в Преображенском, а ты, братец, всё море да море! Где ты сему выучился, не у тётушки ли в Гульёнках? Умствователь ты, я вижу. Заедем-ка лучше к англичанину в трактир. Слыхал я, будто они в Ораниенбауме славно кормят.
В английском трактире, где они остановились завтракать, всё было удивительно для Васи: и посуда, и кушанья, и люди другого обличия.
За прилавком стоял толстый-претолстый человек с лицом розовым, как у ребёнка, хотя борода у него была седая и, к изумлению Васи, росла прямо из-под шеи.
Вася с уважением смотрел на него.
«А может быть, – думал Вася, – может быть, он знал капитана Кука и даже сидел с ним рядом? Ведь оба они англичане».
И Вася сказал по-английски, робко подбирая слова:
– Сэр, вы, наверное, знаете мистера Кука? Не правда ли? Он ваш соотечественник.
Трактирщик, перегнувшись через прилавок, внимательно выслушал Васю.
Нет, о мистере Куке ему ничего не известно. Он ничего не слыхал, но у него в трактире бывает мистер Смит, что торгует пенькой в Санкт-Петербурге. Он тоже очень почтенный человек и всегда требует ростбиф, что готовят у него в трактире.
И Вася уже больше не смотрел с восхищением на англичанина и ничего удивительного не находил более в его бороде, в его кожаных нарукавниках, в его говядине, горой наваленной на огромных блюдах.
Куда удивительней был тот матрос, который сидел на пристани и ловил рыбу.
Недалеко от него лениво покачивалась на воде просторная парусная шлюпка. Увидев подъехавшую к пристани тележку, в которой сидели Вася и дядя Пётр, матрос неторопливо смотал свою удочку и подошёл к приехавшим.
– Вам в Кронштадт? – спросил он. – Могу доставить на своей посудине.
Дядя Пётр сговорился с ним с двух слов. Погрузили вещи в шлюпку, уселись поудобнее, и матрос взялся за вёсла.
В первый раз Вася садился в настоящую шлюпку. Она была просторна, от неё пахло смолой и краской. И над головой Васи возвышалась настоящая мачта. Васе не сиделось на месте. Он поглядел на парус, подвязанный к мачте, и сразу понял, что матрос взялся за вёсла только для того, чтобы выехать из затишья на ветер, и с нетерпением ждал того момента, когда старик распустит парус, наблюдая за всеми его движениями.
– В корпус? – спросил матрос, ласково поглядывая на Васю из-под своих седых нависших бровей.
– В корпус, – подтвердил Вася.
– Сейчас видать, – продолжал старик. – Сколько я перетаскал туда вашего брата – и не сосчитать!
– А ты служил на корабле? – спросил Вася.
– Служил, – отвечал матрос. – Двадцать лет на «Победославе». Бомбардиром был. Ну, держись, барчук, выходим на ветер!
Вася замер. Перед взором его открылось море – настоящее море, о котором он столько думал и которое видел так близко впервые, тёмно-сапфировое Балтийское море. Ветер гнал над ним обрывки туч. И тени скользили по поверхности, и от этого море казалось пёстрым.
Вася встал во весь рост в шлюпке и глядел вперёд на волны с белыми разлетающимися в брызги гребнями. Шум постепенно приближался и нарастал.
И Васе казалось, что этот неумолкаемый шум звучит в его собственном сердце.
Так вот она, стихия, с которой он должен дружить и с которой он должен всю жизнь бороться, которую он должен научиться побеждать, которую он уже любит!
А старый матрос весело поглядывал на него своими выцветшими бледно-голубыми глазками и, как бы отвечая на его мысли, хитро подмигнув, сказал:
– Ну-ко-ся, ваше высокоблагородие, помогай мне ставить парус.
Вася бросился развязывать парус, но лишь чуть коснулся его, тот сам вырвался из его рук, раскрылся и, приняв форму птичьего крыла, наполнился ветром. Шлюпка накренилась на правый борт, быстро побежала в перерез волн и вынеслась на морской простор.
Вася стоял на носу, как заворожённый, и неотрывно смотрел на волны, которые всё бежали навстречу ему, и плескались, и шумели, и шипели за бортом, будто злились на Васю, будто собирались потопить это утлое судёнышко.
Лицо Васи покрылось ярким румянцем, глаза разгорелись.
– Добро, барчук? – спросил матрос, держа одну руку на руле, а другой сдерживая рвущийся парус.
– Добро, – отвечал Вася старику.
– Чай, мураши по спине ползут?
– Откуда ты знаешь? – засмеялся Вася.
– Уж я знаю, – хитро подмигнул старик. – Я, браток, всё вижу и всё смекаю. Много народу я на море перевидал и сразу вижу, чего какой человек стоит, что из него получится. Морская у тебя судьба. Иди-ка, подержи парус.
Вася сел на скамейку и взял в руки конец верёвки, которую держал матрос.
– Держи крепче! Обеими руками!
Парус рвался, как живой, и Вася должен был упереться ногами в дно шлюпки и напрячь все силы, чтобы не выпустить его из рук.
Он даже не заметил при этом, что дядя Пётр, судорожно ухватившись одной рукой за борт, а другой за скамейку, вдруг побледнел в лице и склонился над водой, беспомощно закрыв глаза.
Вася ничего не видел, кроме моря, расстилавшегося перед ним в своей переменчивой красе. Ему хотелось без причины смеяться, захватывало дух и сладко замирало сердце, когда шлюпка то взлетала на гребень волны, то ныряла носом вниз, и холодные водяные брызги обдавали и его самого, и его дорожный сундучок, и дядю Петра, который мучился в приступе морской болезни.
Вася вдруг поднялся и громко крикнул что-то бесконечно радостное навстречу выраставшему из волн Кронштадту, где ждала его иная судьба, иная, ещё неведомая ему семья.
Глава 16Первые уроки
Через месяц по своём прибытии в Морской корпус, в те годы находившийся в Кронштадте, Вася Головнин писал дядюшке Максиму:
«Любезный дядюшка Максим Васильевич! Мне очень хотелось отписать вам, как только прибыл в корпус, но то невозможно было сделать, поелику здесь не как у себя дома, не сядешь где попало и когда хочешь за стол, а для всего есть положенное время и место.
Меня берёт сожаление, что не смог выполнить вашего наказа о незамедлительном отписании, но теперь всё расскажу по порядку. Я уже кадет первой роты и знаю весь корпусный регламент».
Далее Вася подробно описывал своё путешествие, переезд из Ораниенбаума в Кронштадт в матросской шлюпке. Сообщал о том, что экзамен был для него «не зело трудным», что он сдал его хорошо, что в корпусе проходят много всяких наук и что он твёрдо решил все эти науки превзойти, чтобы быть таким, как говорил дядюшка.
Письмо было длинное и кончалось такими словами:
«А некоторые кадеты шибко балуют. „Старикашка“ Чекин, великовозрастный в нашей роте, в прошлый четверток насадил кусок булки на крючок и поймал шутки ради через окно жительского поросёнка, хоть оный и зело верещал. За сию охоту Чекина в субботу драли розгами, но он только похваляется. А ещё спросите Юлию, нашёлся ли её зайчонок, или его слопал ваш лягаш в окончательности».
Вася не писал о том, что поначалу ему было неуютно и холодно в огромных комнатах – залах дворца, всегда наполненных шумной толпой воспитанников; что вечерами, когда за окнами так ясно был слышен неумолкающий шум прибоя, когда порывистый, гуляющий на морском просторе ветер сотрясал огромные оконные рамы дворца, когда в спальне стоял тусклый мрак, едва озаряемый по концам комнаты вделанными в стену фонарями со свечными огарками, – что в такие часы ему было сиротливо и хотелось к своим: если не в Гульёнки, к старой Ниловне, то хотя бы к дядюшке, в Москву, на Чистые пруды.
Вася не только не писал дядюшке Максиму о том, но и никто из товарищей его не мог помыслить, что этот кадет чувствует себя в роте худо.
Он был ростом невысок, лицом смугл, взгляд имел мягкий, открытый и зоркий, был в меру насмешлив, молчал, когда его не спрашивали, а когда спрашивали, то в ответах всегда был твёрд и правдив.
В роте, где было немало и великовозрастных дворянских детей, лукавых и грубых, изрядных обжор и плутов, он казался изнеженным ребёнком, мало подходящим для буйной ватаги кадетов.
Но поначалу приняли его в роте хорошо, ибо, как тотчас же стало известно, книг им было прочитано немало и в науках он мог преуспевать, но нисколь тем не кичился.
Даже отпетые ленивцы и бездельники – «старикашки» – уважали в нём это качество.
Вася давно уже перестал быть в роте новичком, когда произошло событие, которое случается обычно только с новичками.
«Старикашка» Чекин щёлкнул Васю по носу. Это был тот самый щелчок, который умел наносить во всей роте только Чекин, и от которого сыпались из глаз голубые искры.
Вася отступил к стене. В руках у него была чернильница, которую он нёс в класс, чтобы поставить на свою парту. Чернильница была полна до краёв, и Вася не мог даже поднять руки, чтобы защитить лицо.
«Старикашка» Чекин снова щёлкнул его, на сей раз из одного лишь желания узнать, что из этого получится. Кругом засмеялись.
Вася поставил чернильницу. Лицо его побледнело. Он наклонил свою круглую, лобастую голову, и чёрные глаза его, взгляд которых был обычно мягок и весел, посветлели от гнева. Чекин, взглянув на него, попятился назад и спросил в невольном испуге:
– Ну чего ты?
И в то же мгновенье Вася нанёс ему удар по лицу. Чекин, не ожидавший удара такой силы, упал, опрокинул чернильницу и обрызгал чернилами не только свой, но и Васин мундир.
Вася ударил его ещё два раза по голове.
– Ладно! Молодец! – с уважением сказал Чекин, поднимаясь с пола и вытирая кровь, капавшую из носа. – Дай денежку взаймы и – мир!
Вася тотчас же пришёл в себя.
– Ты не отдашь, – отвечал он добродушно, и лицо его вслед за тем приняло своё обычное спокойное выражение. – Мне тоже здесь негде взять. Я не дома.
– Отдам. Лопни мой сапог! Во те крест честной! – забожился Чекин и помахал рукой с плеча на плечо.
– Зачем тебе деньги? Проесть хочешь?
– Не, – отвечал Чекин. – Завтра меня будут драть, так надо дать унтеру, чтобы не очень зверовал. Если хочешь, после ужина покатаю тебя верхом.
Вася дал денежку, более не расспрашивая ни о чём и не выражая желания ездить на спине своего должника, хотя это и было в обычаях корпуса. Правила здесь были суровы, народ буен, но смел и дружен меж собой.
В этот день первым уроком шла математика, которую преподавал Николай Гаврилович Курганов, слава корпуса, любимый всеми кадетами, русский астроном и математик, сочинитель многих учебников и письмовника поучительных и занимательных историй.
Был он по внешности груб, носил длинный архалук[10] из простого, жёсткого сукна и за свою грубость получил от кадетов прозвище шкивидора, – так назывались матросы с купеческих судов. Но с кадетами Курганов был не строг, никого не подводил под розги и даже редко ставил к стене носом.
И всё же, когда Николай Гаврилович поднимался на кафедру, класс затихал до того, что было слышно, как где-то жужжит и бьётся о стекло муха.
На этот раз Курганов не столько спрашивал и объяснял урок, как говорил о значении математической науки для корабельщика, сиречь водителя корабля.
Он любил беседовать с учениками и беседы эти также почитал за науку.
Васе нравилось слушать его: речами напоминал он ему дядюшку Максима.
– У нас, – говорил Курганов, оглядывая зоркими глазами маленьких моряков, – немало людей во флоте, кои не поопасятся в сильнейший шторм переплыть Финский залив в парусной шлюпке, смело бросятся на абордаж неприятельского корабля, спрыгнут за борт для спасения тонущего товарища, но у нас найдутся капитаны, которые без штурмана не решатся сняться с якоря, понеже не знают обращения с морскими приборами, не умеют определиться астрономически, сиречь узнать, где находятся в любой час со своим кораблём. Дабы достичь уменья обращаться с приборами и производить астрономические вычисления, надлежит знать математику. Отсюда на прямой конец выходит: кто тщится быть мореходцем, тому должно знать математику, как «Отче наш». Да будет сие ведомо вам, как зачинающим черпать из кладезя морской премудрости. Вот, к примеру, ты, Головнин, – обратился он к Васе. – Скажи, чему учит нас математическая наука, геометрией именуемая, с коей мы зачинаем изучение математических наук в нашем корпусе.
Вася в точности повторил определение геометрии, как науки, вычитанное им в учебнике, составленном самим Николаем Гавриловичем.
– Добро знаешь, – похвалил его Курганов. – А вот ты скажи, Мафусаил младшего класса, – обратился Курганов к Чекину, – скажи нам, для чего мы изучаем арифметическую науку, в просторечии именуемую арифметикой или цифирью? Чего же ты мнёшься, как норовистый конь?
– Я не мог выучить урока, Николай Гаврилович, – отвечал Чекин, торопливо прожёвывая сайку. Булка всегда бывала у него за пазухой, ибо он любил есть в запас. – У меня болела голова.
По классу прошёл дружный смех. Чекин обернулся.
– Чего ржёте?
– Слаб у тебя чердак, ох, как слаб! – сказал Курганов. – Всегда болит. А казалось бы, чему там болеть? Что у тебя там, мозги, что ли?
– Как у всех, Николай Гаврилович, – скромно отвечал Чекин. – Наверное, мозги.
– Наверно? А вот даже не знаешь, что мой вопрос до заданного на сегодня не касается.
– Меня, Николай Гаврилович, всё одно завтра будут драть, – поспешил сообщить Чекин, чтобы кончить этот никчёмный, по его мнению, разговор.
– Тогда садись, – сказал Курганов. – Каждый работает, чем может.
Он задумался, потом продолжал:
– Вот вас здесь в корпусе шестьсот человек. Российское государство на вас тратит сумму немалую: сто двадцать тысяч рублей в год серебром! Зато и от вас оно требует нешутейного труда. Какие науки вы должны превзойти здесь? Начнём с моих математических: геометрия, алгебра, арифметика. Дальше идут: корабельная архитектура, механика, артиллерийская наука, штурманское дело, астрономия. И это не всё. Считай ещё: география, философия, генеалогия, риторика, морское дело, нравственная философия, словесные науки, право, язык…
– Русский! – крикнул Чекин.
– Верно, это даже и ты знаешь, – улыбнулся Курганов. – А ну, какие ещё назовёшь?
– А ещё французский и английский.
– Немецкий, датский, шведский, латинский, итальянский! – кричали с разных сторон.
– Верно. Вот видите, сколь много вам надо знать, – сказал Курганов.
– А геодезия? – напомнил Вася. Ему полюбилось это слово.
– Геодезия – особый класс, того в расчёт не берём, – отвечал Курганов Васе. – А вот ещё забыли чистописание, правописание, танцы, фехтование, такелажное дело. Вот сколько! Как же вы будете изучать такую численность наук, если будете учиться, как Чекин?
– Постараемся, Николай Гаврилович! – весело, хором отвечал класс.
– Постараться – это мало. Надо, чтобы наверняка. Трудиться надо. Что нам завещал император Пётр Первый? Сей царь частенько говаривал своим соратникам: «Трудитесь, братцы. Хоть я и царь, а у меня мозоли на руках». Чтобы постигнуть такое множество наук, времени у нас не много. Скажу вам словами того же государя: «Для бога поспешайте».
– Поспешишь – людей насмешишь, – отозвался Чекин.
– Видать, потому ты и не торопишься переходить из класса в класс, – ответил ему Курганов.
Снова смех прокатился по классу из конца в конец. В одном углу захрюкали, в другом загоготали, как гуси.
– Шелапуты, утихомирьтесь, – спокойно заметил Курганов. – Шумите больно много. Вольница! Знаете, как было в старое время, когда заместо вашего корпуса была ещё Академия морской гвардии? Тогда в каждом классе во время урока стоял дядька с хлыстом. Неужто и теперь того же хотите?
– А драли шибко? – простодушно спросил Чекин.
– Чай, охулки на руку не клали[11].
– А насчёт харчей как было? – продолжал интересоваться Чекин, умевший смотреть в корень вещей.
– Много хуже, чем теперь, – отвечал Курганов. – Если ты сейчас жуёшь даже во время урока, то тогда не знаю, когда бы ты этим занимался.
– Расскажите, как в то время было, Николай Гаврилович, – раздались голоса. – Расскажите!
– У нас урок математики, а не истории корпуса, – отвечал Курганов. – Но, чтобы вы знали, как было, и не жаловались, скажу вам, что многие ученики академии, за неимением дневного пропитания, не ходили в школу по три-пять месяцев и кормились вольною работой. Учителям тоже было не лучше: частенько жалование им выдавалось сибирскими товарами, которые приходилось продавать купцам за бесценок.
– Воровали, чай, ученики по лабазам-то бойчей нашего? – предположил Чекин, знавший и в этом деле толк.
И снова по классу прокатился громкий смех.
– Угомонитесь вы, горлодёры, или нет? – уже строго сказал Курганов, сдвинув брови.
Класс мгновенно затих.
– То истинно суровое было время, – продолжал Курганов. – В правилах академии сказывалось: «Сечь по два дня нещадно батогами или по молодости лет вместо кнута наказывать кошками». Суровое время! А немало славных выходило из академии. Вспомним адмирала Мордвинова. Сей муж известен не только как флотоводец, но и как составитель учёных книг по мореплаванию. Вспомним Чирикова, делившего труды свои со знаменитым русским мореплавателем Берингом. Много было россиян и помельче, но и они с превеликой пользой служили и служат днесь своему отечеству, не щадя ни сил, ни жизни, разнося славу об империи Российской по всему свету.
Сильный голос Курганова громко раздавался в притихшем классе.
Молчали все, молчал и Чекин, не жуя больше. Молчал Вася Головнин, задумчиво глядя в огромное дворцовое окно, за которым шумело холодное и суровое море. Поднимаясь всё выше к горизонту, оно уходило вдаль, где светлело небо и, поглощая друг друга, катились высокие волны.
Чуть левее, у самого берега моря, бок о бок с дворцом лежала обширная площадь. Каналы разрезали её, сбегаясь, как трещины, к прибрежью и сливаясь с морской волной.
Здесь, в эллингах[12], высились построенные из крепчайшего казанского дуба, подобного гульёнковским дубам, остовы кораблей от самых больших – линейных и пушечных фрегатов до шлюпов, бригов и галер[13].
Здесь от зари до зари, проникая даже сквозь толстые стены дворца, до слуха Васи доносился вечный стук топоров, шуршанье пил, треск древесной щепы.
Он видел, как вновь рождённые корабли, одетые в пышные паруса, подняв бело-синий Андреевский флаг, строясь в кильватерные колонны, гордо уходили на запад свидетельствовать миру о том, что из лесов и равнин, из холодных льдов и жарких степей Востока поднимается великая молодая страна.
И, глядя на корабли, Вася думал в волнении: скоро ли, скоро ли закачается палуба и под его ногами? На каком корабле, в какие страны понесёт и он эту славу за пределы отечества?
Лицо его горело, глаза блестели, и он больше ничего не слышал из того, что говорил старый учитель.
Глава 17Дни учения
Прошло уже больше года со дня поступления Васи в Морской корпус.
Корпус в эти годы помещался в Кронштадте, в Итальянском дворце. Только кое-кто из старших кадетов да иные засидевшиеся «старикашки» помнили время, когда корпус находился на Васильевском острове в Петербурге, в Меньшиковском дворце. Помнили и страшный пожар 1771 года, истребивший все дома на острове от Седьмой до Двадцать первой линии и самый Меньшиковский дворец, многих удивлявший своей архитектурой.
Как ни сиротливо поначалу было в корпусе после Гульёнок, где всё было к услугам барчука, но, по мере того как шли дни, Вася всё больше привыкал и к шумной толпе сверстников, и к тому, что здесь около него не было няньки Ниловны и никто о нём не заботился, и к учителям, порою грубым, чудаковатым людям, и к самим стенам дворца.
Постепенно корпус стал для него семьёй, и Васе казалось, что так было всегда, что другой семьи у него никогда и не было.
Он учился усердно, хотя и не всё давалось ему сразу, ибо до многого приходилось доходить своим умом. Учителя мало знали. А наук было много.
И чаще всего Васе приходила на помощь его собственная резвая память.
Он любил книги.
Иногда, просыпаясь ночью, он делал из одеяла будку в своей кровати, зажигал сальную свечку, купленную на собственные деньги, и часами читал, лёжа на животе и держа перед собою в кулаке оплывший огарок, не обращая внимания на то, что тающее сало жжёт пальцы.
Он учился с наслаждением.
И скоро его прозвали зейманом, что значит учёный моряк, – прозвище, удержавшееся в корпусе для преуспевающих кадетов ещё со времён Петра.
Он и впрямь был зейманом.
И старый Курганов, который любил его больше других воспитанников, нередко говорил ему:
– Память твоя, Головнин, хранилище знания. Мысленная сила – твоя добродетель. Ты не только в математике, в астрономии и прочих науках сведущ стал, но и по-аглицки говоришь изрядно.
Такие похвалы радовали Васю.
Но не одна книжная наука поглощала его внимание. В сознании Васи вечно жила одна, никогда не покидавшая его теперь мысль – о корабле, о настоящем корабле, с настоящими мачтами и парусами. Он даже видел его иногда во сне.
Здесь кораблей было много, они проходили вдали и вблизи по хмурому, изжелта-серому морю, мимо окон Итальянского дворца. Но ни разу ещё нога Васи не ступала на корабельную палубу.
И вот однажды он увидел корабль совсем близко, не на воде, а рядом, в огромном зале дворца. Это был трёхмачтовый фрегат, на котором корпусный боцман учил старших кадетов управлять парусами.
Вася целый час простоял в толпе гардемаринов[14], слушая боцмана.
Грот-мачта, бизань-мачта, гюйс, контра-брасы, галфвинд[15] – то были сладкие слова, которые Вася уносил с собою, как уносят запах моря впервые познавшие его.
Побывав однажды на таком уроке, Вася медленно возвращался по коридору к себе в спальню. День кончался, и в коридоре никого не было; только один маленький кадетик стоял у дверей и плакал.
Вася подошёл к нему и заглянул в лицо. Оно было смугло, большие чёрные глаза смотрели на Васю смущённо. Мальчик, видимо, стыдился своих слёз. В руках у него был тяжёлый гардемаринский сапог, старательно, до глянца начищенный щёткой, которую он держал в другой руке.
– Как тебя зовут? – спросил Вася.
– Петя Рикорд, кадет первого класса, – отвечал мальчик.
– Чего же ты плачешь? – спросил Вася, хотя сразу понял, что кто-то из старших заставил его чистить себе сапоги. Это было обычное право старших, которое редко кто из первоклассников решался нарушить. Не нравился этот обычай Васе. Он спросил:
– А чьи это сапоги?
– Дыбина, – ответил Рикорд печальным голосом.
Вася подумал секунду. Дыбин не был «старикашкой». Он был уже гардемарином, на один класс старше Васи, друг Чекина, но не чета ему.
Дыбин был широк в плечах, силён и ловок, и взгляд его светлых глаз был всегда смел и дерзок. Ссориться с ним избегали все кадеты, даже те, кто считал себя сильнее его.
Однако Вася сказал:
– Отдай мне сапоги, я отнесу их Дыбину, пускай сам чистит. Ты, чай, тоже дворянин?
– Да, дворянин, – ответил Петя, но сапог всё же не отдал. В глазах у него появилось выражение недоверия, даже испуга, – он не верил, что Вася может защитить его от Дыбина.
– Отдай, не бойся. Он тебя бить не будет, драться с ним буду я.
Петя отдал сапоги. Один из них был недочищен. Вася взял их и пошёл в спальню гардемаринов. Там никого не было, только один Дыбин сидел у себя на кровати и в ожидании сапог грыз орехи, которые доставал из-под подушки. Он был без мундира. Под холщёвой казённой рубашкой, какие носили все кадеты, выразительно обрисовывались его сильные плечи и всё его крепкое, стройное тело. Лицо у него было белое, черты твёрдые, выражение немного жестокое.
Увидев свои сапоги в руках Головнина, он удивился, и светлые, холодные глаза его прищурились, что не предвещало Васе ничего хорошего. Однако тот спокойно подошёл к Дыбину и поставил сапоги возле него.
– Ты Пустошкину в прошлом году сапог не чистил, хоть он и старше был? – спросил Вася.
– Не чистил, – ответил Дыбин.
– Хлестался с ним за это?
– Хлестался. Так что из того?
– Я могу с тобой за Петю Рикорда тоже хлестаться. Хочешь? – предложил Вася и стал в позицию, готовясь отразить удар, который, казалось ему, должен был последовать немедленно за столь дерзким вызовом.
Но Дыбин даже не пошевелился. Лицо его оставалось спокойным. Лишь презрительная улыбка появилась на его твёрдых, обветренных губах.
– Что я, Чекин, что ли? – сказал он наконец. – Я никогда сразу не хлещусь вот тут, в спальне, я не попович. Ты меня вызвал. Теперь слово за мной. Жди, когда скажу. Хлестаться будем при всей роте. А то никто и позора моего не увидит, – ехидно улыбнулся он. – А до того Петьку трогать не буду, – продолжал он. – Когда же побью тебя, снова заставлю чистить сапоги. Жди моего ответа, Головнин, – сказал он тихо, с подчёркнутой вежливостью, как настоящий дуэлянт.
Вася вышел.
«Лучше бы хлестаться сейчас же», – подумал он. Ожидать драки не хватало терпения. Гнев недолго держался в его сердце, а гнев придаёт силу ударам.
Петя всё ещё стоял в коридоре, прижавшись к стене. Увидев Васю, он подошёл и поднял на него свои всегда блестевшие влажным блеском глаза южанина и робко протянул ему руку. Вася с улыбкой пожал её.
– Он не бил тебя? – спросил Петя.
– Нет, – ответил Вася, – мы будем хлестаться потом.
Петя с восторгом смотрел на своего неожиданного заступника и покровителя. Драться с Дыбиным? Не каждый мог на это решиться!
– Я буду чистить сапоги тебе, – предложил Петя, – коли это полагается в корпусе.
– Не надо, – строго сказал Вася. – Разве для того я буду драться с Дыбиным, чтобы не ему, а мне ты чистил сапоги?
– Тогда я буду тебе другом, – сказал мальчик и робко добавил: – Но, может, ты не захочешь с первоклассником водиться?
Вася с улыбкой положил свою руку на плечо Пети.
– У меня нет небрежения к младшим, – отвечал Вася, которому нравился столь неожиданно приобретённый друг. Он впервые посмотрел на него своим внимательным взглядом и засмеялся: – У меня волос чёрный, а у тебя ещё черней. Отчего это?
– Мой отец и мой дед были итальянцами, – ответил Петя. – Разве то худо?
– Нет, не худо, – сказал Вася весело. – Ну и что ж… Вон добрая земля всегда чёрная – я видел у нас в Гульёнках, как мужики пахали. Я буду драться, а рыцарский девиз мой будет: «За правых провидение». Я прочёл это недавно у одного сочинителя, имя коего весьма славно. А ты корабль любишь? – спросил он, быстро переходя от одной темы к другой.
– Не плавал ни разу, но люблю.
– И я люблю, – сказал Вася. – Пойдём сегодня же, я покажу тебе корабль.
И мальчики пошли по длинным, освещённым вечерним солнцем коридорам сумрачного дворца.
Поздно вечером, когда все в корпусе спали, Вася в самом деле показал своему новому другу обещанный корабль. Это было то самое трёхмачтовое судно, у которого Вася не так давно слушал урок корпусного боцмана.
В огромном зале сгустились сумерки белой ночи. В чуткой тишине звонко отдавались шаги двух мальчиков.
Они поднялись по трапу на борт. Тут пахло деревом, парусиной, смолой, всё здесь было, как на настоящем корабле: при странном свете белой ночи блестела палуба, белели паруса, уходили в вышину мачты. И только не было моря, не было его вечного движения и шума, и ветер не наполнял парусов.
Мальчики долго стояли на баке. Этот трёхмачтовый корабль в полном парусном оснащении казался им томящимся пленником.
Глава 18На башенке Итальянского дворца
В самом углу Итальянского дворца высилась кубическая башня с барабаном, в свою очередь венчавшимся башенкой меньших размеров, на которой развевался флаг корпуса с изображением двуглавого орла, державшего в своих лапах якоря.
Эта башенка давно манила к себе Васю. В ней Кургановым была устроена астрономическая обсерватория.
Но ходить в эту башенку кадеты боялись.
Странное суеверие царило среди них. Говорили, что в башенке, возле двери, на стене появляется тень чёрта с рогами, с ногами и с хвостом.
В холодные морозные ночи этот силуэт чёрта бывает особенно ясно виден на кирпичной стене всякому, кто имеет смелость поднять на него глаза. А в тёплые ночи исчезает.
Но всё равно никто не может ночью пройти в эту башню один, даже если в руках у него окроплённая святой водой кадетская шпага, – никто, кроме славного морского водителя, аборнитора, навигатора, небесных звёзд считателя – Николая Гавриловича[16].
И даже на уроки астрономии к нему в башенку кадеты ходили неохотно, лишь собираясь группами и топоча ногами по лестнице так громко, что Николай Гаврилович обычно выбегал им навстречу и кричал:
– Кого пугаете, шелопуты? На шведов, что ли, собрались? Здесь тихости и благолепия обитель, а вы топочете, как жеребцы!
Васе давно уже хотелось побывать на кургановской вышке ночью, посмотреть на звёзды в трубу, попробовать определиться, как это делают штурманы на кораблях. Но он долго не решался на это.
Однажды поспорив с Чекиным на пару горячих булочек, что ежедневно подавали кадетам к чаю, Вася при всём классе вызвался один пойти в башенку ночью.
Он не был жаден до еды, как Чекин, хотя обычно в корпусе кормили не досыта, и Васе часто хотелось есть. Непреодолимое влечение ко всему, что составляло тайну, и стремление постичь её заставили Васю пойти.
Сначала над ним посмеялись. Потом стали уговаривать, чтобы не ходил, пугали. Но Вася, как только наступила ночь, пристегнул небольшую шпагу, какую носили на параде кадеты, и вышел из спальни в коридор.
Во всём дворце было пустынно и сумрачно. Одиноко горела свеча в стенном фонаре, далеко где-то, у спален гардемаринов, глухо звучали шаги дежурного.
Вася бесшумно пробежал коридор, огромные окна которого выходили на восток, где уже ярко горели звёзды, и свернул направо к чугунной узорчатой лестнице, что вела наверх, в башню. На лестнице было совсем темно. Сердце Васи билось так сильно, что он не слышал звука даже своих собственных шагов по чугунным ступеням.
Уже взобравшись на самый верх, Вася вдруг подумал, что дверь в башенку может быть заперта, и даже наверное заперта, и что он зря пошёл. Придётся вернуться назад, и кадеты посмеются над ним.
Вася остановился у двери и тихо тронул её рукой. К его удивлению, она была не заперта и легко, без скрипа, повернулась на железных петлях.
Вася вошёл в башню. Она была довольно просторна, шторы на окнах были отдёрнуты, и вся она была наполнена мягким звёздным светом, который слабо блестел на меди подзорных труб и инструментов для визуальных наблюдений, на стекле и металле барометров, хронометров и секстанов.
Это была заманчивая картина, и Васе на секунду показалось, что он стоит в волшебной рубке волшебного таинственного корабля, который кругом обступили звёзды. Они глядели в окна и справа, и слева, кругом. «Небесные самоцветы! Обращение тел лучезарных», как называл их Курганов.
Сияя красотой своей, глядела на Васю прекрасная вечерняя звезда Венера, и тихо тлела в небесной дали едва приметная Полярная звезда – верная сестра мореходцев и корабельщиков всего мира.
Вася загляделся на неё и долго стоял неподвижно, забыв обо всём на свете, даже о том, зачем пришёл сюда, зачем в руках у него шпага.
И вдруг Вася почувствовал, что он здесь не один, что тут есть ещё кто-то, совсем близко, где-то рядом с ним, он даже слышит чьё-то тихое дыхание.
Вася вспомнил о чёрте и, быстро обнажив шпагу, обернулся. И в изумлении отступил перед тем, что увидел. И впрямь, на стене, у двери, где стенная сырость проступала на камне, белело морозное пятно, очертанием похожее на чёрта. Кто-то мелом пририсовал к нему хвост и рога и тем ещё более сделал его похожим на чёрта. Вася подошёл ближе и шпагой поцарапал стену. Да, это иней, не более того. Вася схватил швабру, стоявшую у двери, и два раза провёл ею по стене. Пятно исчезло, размазанное шваброй. Но едва только Вася хотел поставить швабру на место, как за распахнутой дверью шкафа послышался тихий смех. Это было гораздо страшнее чёрта. От ужаса Вася не мог сделать ни шагу и вдруг почувствовал, как чья-то тяжёлая рука легла ему на плечо, и услышал весёлый голос старого Курганова:
– Не прими только, братец, меня за чёрта и шпагой не поцарапай. Не люблю ходить дырявым. Сижу я и дивлюсь на тебя. Что ты делаешь тут, Головнин?
Вася несказанно обрадовался тому, что это оказался не чёрт, а Николай Гаврилович, и поспешил ему рассказать о своём споре с Чекиным, умолчав, однако, про булочки.
Курганов долго смеялся, а потом сказал:
– Хвалю и одобряю, что пожелал убедиться сам, что есть истина и что есть суеверие, рождённое игрою мороза на стене.
Курганов обнял Васю за плечи и посадил его рядом с собой в кресло, которое стояло в тёмном углу.
Тут они посидели немного, и Курганов сказал Васе:
– Читал я недавно книгу, в оной сказано: «Не мечтай на земле быть более, нежели еси. Но ты человек! Есть в тебе надежда и её степень к восхождению. Ты совершенствуешь и можешь совершенствовать паче и паче». Про тебя то сказано. Я тебе оную книгу дам. Ты мне любезен, Головнин. Приходи к Никитину. Мы с инспектором в дружбе. Он о тебе тоже доб́ ро мыслит. Знает, что ты сирота.
Потом Курганов подвёл Васю к самой большой подзорной трубе, оправленной в медь, и показал, как найти меридиан, как определить точку, в которой корабль находится. Разрешил ему посмотреть на звёзды.
Ах, то был мир высокий и столь же заманчивый для ума мальчика, как даль и глубина океана!
Но в башенке было очень холодно. Вася озяб, и Курганов приказал ему идти спать.
Вася спустился вниз. Он быстро прошмыгнул по коридору и вбежал в спальню. Но где же все? В спальне никого не было. Кадеты собрались в своём обычном месте тайных ночных сборищ – в коридорчике между спальнями первой и второй рот, куда выходили топки дортуарных[17] печей.
Вася бесшумно пробрался туда. Никто его не заметил, когда он потихоньку привалился к куче тел, лежавших на полу в темноте подле печки, в которой весело трещал огонь.
Тут было темно, тихо и таинственно.
Но то была другая таинственность, немудрёная, детская, которую Вася тоже любил. Она напоминала ему Гульёнки, когда малым ребёнком, уткнувшись в колени няньки Ниловны, сидевшей так же вот перед горящей печкой, он слушал сказки, которые сказывала старушка, то трогательные, от которых на глаза набегала непрошенная слеза, то страшные, вызывавшие желание зажмуриться, спрятать голову на груди у няньки.
Чей-то ровный голос рассказывал страшную историю об оборотнях. Вася прислушался. То был голос Чекина. Чекин сидел у самой печки, ближе всех к огню, на связке дров, которые он время от времени подбрасывал в огонь и мешал старым ружейным штыком.
Он рассказывал шёпотом:
– В вотчине моего папеньки, вернее сказать, поблизости, в казённом лесу, который тянется, может, на тыщу вёрст, завелись разбойники.
Вокруг стало сразу тише, и было слышно только, как в печке трещат сухие дрова, стреляя горячими искрами.
– Да… – продолжал после некоторой паузы Чекин, как опытный рассказчик. – И вот мужики стали примечать…
– А давно это было? – спросил кто-то из темноты.
– Тебя, дурака, ещё и на свете не было, – отвечал Чекин. – …Приметили, что стал к нам в деревню по ночам бегать здоровый чёрный пёс, ровно телок. Шнырит по деревне, всё вынюхивает. Деревенские собаки на него так и лезут, так и разрываются, чтобы его куснуть, а он хоть бы что, ровно неживой. И вот каждый раз, где этот пёс пошнырит, у того мужика, глядишь, в ту же ночь то телёнка, то овцу, то свинью уволокут, а то и корову угонят.
– Закрестить нужно было, – посоветовал давешний голос.
– Погоди ты, поп! – огрызнулся на него Чекин. – Не мешай! Был у нас в деревне один мужик, Фролом звали. Вышел он раз вечером из избы лошадям корма задать, глядит: а чёрный тут как тут! Мужичок малость струхнул, но, однако, не отступился, нащупал в темноте кол, что двери в конюшне припирали, и думает себе: «Ну нет, шалишь, брат, ко мне воров не подведёшь, я сам у любого могу сонную свинью взять». Действительно, человек он был отчаянный на всякие дела, а пёс так к нему и лезет, так и скулит, носом в самые руки тыркается. Почуял тут Фрол неладное, сотворил молитву, размахнулся да как свистнет кобеля по башке!.. Того сразу как не бывало, ровно провалился сквозь землю.
– Нечистая сила?
– Фрол тоже так подумал да скорее ходу домой, только по дороге обо что-то споткнулся, будто об человеческие ноги. Однако шмыгнул в избу, закрестил дверь да на засов.
– А чёрный?
– Погоди, не перебивай! – продолжал Чекин. – А наутро глядит: батюшки! Середь двора лежит его сын Ванька с разбитой головой, а кругом кровь. А Ваньку этого незадолго перед тем сдали в солдаты. Только он убежал, убоялся солдатчины и, видно, пристал к разбойникам.
– А у нас было такое… – начал другой рассказывать. – Под чистый понедельник, когда можно подкараулить колдуна, один мужик ночью за деревней убил колом свинью, а она оказалась девкой из той же деревни.
– Враньё это всё. Не бывает так, – сказал вдруг Вася.
Все обернулись. Некоторые даже повскакали на ноги, производя изрядный шум. До того удивительно было всем видеть Головнина целым и невредимым и тут же рядом среди них.
– А мы думали, чёрт тебя с башни уволок… – сказал Чекин. – Плакали теперь мои булочки.
Вася засмеялся:
– Чёрта того я шваброй стёр.
Все окружили его, и Вася шёпотом рассказал им всё, что произошло с ним на башне, как он встретил там Курганова и как видел чёрта, и звёзды, и белый Млечный путь бесчисленных светил. Всё это было очень интересно и даже заманчиво.
Но куда интересней и заманчивей показалось сейчас кадетам, собравшимся у печки, появление другой фигуры, которая так же бесшумно, как Вася, пробиралась к ним, скользя вдоль стены от двери.
Многие узнали Дыбина, который тоже любил эти ночные сборища. За ним шёл кадет по прозвищу Козёл, постоянный участник его похождений.
В воздухе остро запахло копчёной ветчиной.
– Дыбин, Дыбин! – повторило несколько голосов. – Принесли чего-то. Сейчас пировать будем!
И верно, это был Дыбин. Он молча сбросил с плеча в кучу ребят огромный жирный окорок, кого-то задев им по голове, кому-то больно придавив ногу.
– А больше ничего не принесли? – спросил Чекин.
– А мало тебе свинины? – ответил Дыбин. – Спроси-ка вот у Козла, как нам и это досталось. Чухны нас едва не зарезали.
– У Дыбы погон сорвали и шапку, – сказал Козёл.
– Значит, завтра жди гостей, придут с доказательством – заметил Чекин с тревогой за своего друга.
– Пусть приходят, – спокойно ответил Дыбин. – Чай, я был в форме пехотного шляхетского корпуса, с красными погонами.
И Дыбин начал рассказывать о своих ночных похождениях, удивляясь главным образом жестокости лавочницы Мины и её домашних, которые с ножами в руках защищали своё добро.
– Лезли на нас, – говорил он, смеясь, – как бешеные, словно мы шведы, напавшие на Кронштадт, а не честные кадеты.
– А ты ешь, – посоветовал ему Чекин, – а то пока будешь рассказывать, мы всю ветчину слопаем.
– Ничего, – отвечал Дыбин. – Мне важна охота. Ешьте! Люблю я, братцы, такую закрутку, – продолжал он мечтательно. – Аж сердце горит!
– А если бы ты наверное знал, что тебе никто не помешает, пошёл бы на такое дело, как сегодня? – спросил Вася из темноты.
– Что я, вор, что ли? – с презрением ответил Дыбин. – Кто это говорит? – И, вглядевшись в Головнина и узнав его, он на секунду замолчал, потом добавил: – Это ты, Головнин? Вижу я, ты меня не так определяешь. Мы с тобой враги. Драться будем на кулаках. Отчего не ешь ветчины? Брезгаешь?
– Брезгаю, – ответил Вася.
– Ну, жди, скоро хлестаться будем, всерьёз. Я шуток не люблю. Наступила тишина. Печка потухла. Исчез последний огонь, озарявший лица детей. И Васе стало немного страшно от жестоких слов Дыбина.
Вдруг кто-то взял Васю в полной темноте за руку и крепко пожал её.
– Кто это? – спросил Вася.
– Я, Петя Рикорд, – ответил тихий голос.
– Ах, и ты тут? – спросил Вася. – Тебя я не видел.
– Хочешь, я умру за тебя? – спросил Петя шёпотом. – Мне это ничего не стоит.
Вася засмеялся. Ему смешны были эти слова смирного мальчика, которого он совсем не видел в темноте, но странно: всякий страх вдруг покинул его сердце.
Глава 19Инспектор корпусных классов
Старый аборнитор и математик Николай Гаврилович Курганов исполнил своё обещание – взять с собой Васю в гости к инспектору. Однажды после классов, поманив его к себе, он сказал:
– Тебя величают недаром зейманом. Собирайся!.. Пойдём к Василию Николаевичу. Он зовёт тебя в гости. И Прохор Игнатьевич там будет. Чувствуй, то большая честь!
– Чувствую, Николай Гаврилович, – ответил Вася.
И впрямь, то была честь для столь молодого кадета. Инспектор корпусных классов Василий Николаевич Никитин был необыкновенный для своего времени человек, так же, как друг его и помощник Прохор Игнатьевич Суворов. Оба были математики и составители учебника геометрии для корпуса, и оба лишь из любви к прекрасному перевели на русский язык «Стихии» Эвклида. То были не только учёные русские люди, но и наставники корпусной молодёжи, часто собиравшейся у них.
К домику Николая Васильевича Никитина Вася приближался с некоторым страхом.
В окнах домика светился бледный огонёк. Снаружи домик казался небольшим и даже бедным. Но как хорошо и уютно было внутри его после неуютных и огромных залов дворца!
В комнате за круглым столом, накрытым белой скатертью, сидело несколько человек. Тут Вася увидел и других кадетов, из старших, гардемаринских классов, известных всему корпусу зейманов, и самого хозяина, и Прохора Игнатьевича Суворова.
У стены, за маленькими клавесинами, сидела хозяйка дома в строгом, тёмном, несколько странном платье незнакомого покроя, но сама нисколько не строгая, наоборот, весёлая и очень молодая. Она только что пела под собственный аккомпанемент, а теперь пробегала проворной рукой по клавишам инструмента, извлекая из него тихие, слегка дрожащие звуки.
Молодёжь непринуждённо разговаривала, и Васю приняли дружелюбно.
– Знаю тебя, – сказал Василий Николаевич. – Мне о тебе Николай Гаврилович много говорил. И сам знаю. Садись, будешь у меня гостем.
Вася сел в круг остальных кадетов, тесно сидевших за столом. Незадолго до его прихода здесь говорили о войне со шведами. Молодёжь была оживлена, глаза у многих блестели. Хозяйка опять играла на клавесинах, и беседы велись самые разнообразные – научные, политические и даже богословские.
А под конец разговор зашёл о случае, взволновавшем всех сидевших за столом.
Какой-то дворянин, офицер одного гвардейского полка, стоявшего в Петербурге, узнав, что его дворовый, бежавший от беспрерывных истязаний, укрывается в Кронштадте, где работает в эллингах, нагрянул в Кронштадт, схватил беглеца и на площади, перед зданием корпуса, до смерти избил его палкой.
Все возмущались столь откровенным и жестоким проявлением крепостнических прав.
Никитин сказал:
– Состояние крепостного народа у нас пренесносное. Простолюдин – это просто раб, животное, а не человек.
– Это так, Василий Николаевич, – отозвался Суворов. – Как много даров ума и сердца таится в наших простолюдинах, коих таланты мы, дворяне, зарываем в землю, а самих носителей оных убиваем палкой. В каком величии предстанет народ наш перед всем миром, когда получит знания и свободу!
– Есть такие самородки среди них, аки звёзды, – сказал Курганов. – Я много таких видел. А гибнут ни за что. О сём зело печалиться всем нам нужно.
– Отчего же это? – несмело спросил Вася, вспомнив тут же, что однажды ему уже пришлось задать подобный вопрос дядюшке Максиму.
– Отчего? – переспросил Василий Николаевич. – Оттого, что у нас нет равенства среди людей. Оттого, что у нас один человек может владеть другим, как вещью, считать его существом ниже себя. Вот и ты поедешь когда-нибудь по всему свету, увидишь, где и как живут люди. Зри остро и думай над тем, что узришь. Там тоже много несправедливости, и в иных странах не лучше нашего, но есть страны, где неправде люди препятствуют и тверды в предприятиях своих.
– Ну, тоже иной раз вроде нашего: соберутся, вот как мы, поговорят, а потом пьют водку или что там полагается, – с грубоватой шутливостью заметил Курганов. – Кстати, хозяюшка, у вас за ужином водка будет?
– Будет, – смеясь, отвечала хозяйка.
Сначала начинают с разговоров и с чары вина, а потом переходят и к акции, – заметил Никитин. – Во Франции народ зело беспокойный стал.
– Это так, – сказал Курганов, – а всё ж таки не мешало бы узнать, кто сей давешний дворянин-палколюбец.
– Для чего? – спросила хозяйка.
– Можно было бы при оказии поведать его однополчанам.
Василий Николаевич засмеялся и махнул рукой:
– Для сего нужно особое благоприятство обстоятельств.
– Среди гвардейского офицерства попадаются люди думающие, – сказал Суворов.
– Это так, – заметил задумчиво хозяин и умолк.
– А ведомо ли вам? – оживился Курганов. – Запамятовал вам рассказать… Командир брига «Пантелеймон», пришедшего из эскадры адмирала Чичагова, сказывал мне за тайну, что в близкое время можно ждать боя у острова Эланда[18].
– Сие не зело страшно, – сказал Никитин, выходя из своей задумчивости. – Первое – это то, что парусный флот Чичагова сейчас усилен гребной флотилией под начальством принца Нассау-Зигена (не можем никак обойтись без проклятых немцев!), а второе – это то, что у нас имеется другая эскадра, коей силы ещё больше, под командой вице-адмирала Круза…
– Тоже чистокровный русак! – заметил Курганов. Молодёжь захохотала.
– А вдруг всё ж таки прорвутся, – продолжал Курганов, – подойдут сюда да хватят со всех бортов по твоим окнам, Василий Николаевич. Тогда что? Зовите скорей ужинать, пока не пришли шведы!
Взрослые засмеялись, а Вася спросил:
– Николай Гаврилыч, это может быть? Или вы говорите шутки ради?
– Что это? Об ужине? Какие тут шутки!
– Нет, – сказал Вася, – я про шведов.
– А ты бы хотел, чтобы они сюда сунулись?
– Хотел бы, – откровенно, немного конфузясь, признался Вася. – Вон какие пушки-то стоят на стенке Купеческой гавани!
– Не поспешай. Ещё успеешь навоеваться, – отвечал Никитин, добавив: – А что вы думаете, господа? В случае чего придётся и кадетов ставить к пушкам.
– А меня поставят? – спросил Вася.
– Ты ещё маловат.
– Я могу подавать заряды, – сказал Вася. – И банником[19] могу работать.
– А на абордаж[20] пойдёшь, если придётся? – шутя спросил Курганов.
– Пойду! – кратко и твёрдо отвечал Вася.
– Ну, значит, нашего Кронштадта шведам не видать, как своих ушей, – засмеялся Курганов и, услышав звон посуды в соседней комнате, где приготовляли стол для ужина, потёр свои большие, грубые руки и, скользнув весёлым взглядом вокруг, добавил: – Давайте убегать споров, господа, и думать о деле, кое не служит ни единому злу, а токмо утолению жажды и глада нашего.
От Никитина кадеты возвращались вместе, будя своими голосами чуткую тишину бледной северной ночи.
На рейде, на далёких кораблях, горели звёздочки топовых огней. Над водой время от времени проносился звон отбиваемых на судах 3 склянок[21], где-то скрипело весло затерявшейся в водном пространстве шлюпки, откуда-то долетали обрывки далёкой песни.
Всё было странно в этом бледном сумраке белой ночи, когда нельзя сказать, что ночь ушла, что день пришёл. Всё было смутно, как и те речи, что слышал Вася в домике инспектора корпусных классов.
И даже огромное здание Итальянского дворца, молчаливое, с тёмными окнами, в сумраке этой ночи казалось лёгким и воздушным, готовым исчезнуть миражом.
Глава 20Дуэль на Купеческой стенке
Приближались дни, которых старшие кадеты ждали с великим нетерпением. Это были дни летнего практического плавания на корабле с чудесным названием «Феникс».
Каждому хотелось побывать в море, полазать по реям, услышать плеск парусов, наполняемых настоящим вольным ветром, несущим корабль вперёд, а не тем ветром, который приходилось воображать себе то с зюйд-веста[22], то с норд-оста в тишине дворцового зала, на уроках корпусного боцмана. Да и было приятно чувствовать, что кончилась зима. Душа просилась на волю.
Всю зиму Вася учился прилежно и более других ждал наступления этих дней.
И вот пришло лето, весенние штормы утихли, уже несколько дней море было совершенно спокойно. Ночью оно было невидимо и тихо дремало меж свай у причалов Купеческой стенки, а днём становилось ясным, рождало даль и глубину, радовало взоры.
А «Феникс» всё не шёл.
Вася уже перестал его ждать, тем более что другое событие в гораздо большей степени волновало умы всех кадетов.
Николай Гаврилович Курганов, в шутку обмолвившийся в гостях у инспектора классов Никитина о возможном нападении шведских кораблей на Кронштадт, оказался неожиданно прав.
Из Петербурга пришло известие, что появление какого-либо неприятельского корабля в виду Кронштадта следует считать возможным, а посему надлежит принять меры.
И меры были приняты.
Батареи, защищавшие подступы к Кронштадту, были приведены в боевую готовность. И в самом Кронштадте, на Купеческой стенке, тяжёлые чугунные пушки смотрели своими жерлами в сторону залива. Около них лежали картузы[23] с порохом, и на железных подносах пирамидками были выложены чугунные ядра, а в жаровнях курились фитили, распространяя запах тлеющей пороховой мякоти.
Вдоль стенки, перед жерлами пушек, ходил взад и вперёд часовой. Время от времени он останавливался и то смотрел вдаль, где по тускло-зеркальной поверхности залива скользили дозорные галеры, то поглядывал на метеорологическую вышку Итальянского дворца, откуда велось наблюдение за подступами к Кронштадту через подзорные трубы.
У пушечных лафетов стояли кадеты гардемаринских классов, но среди них было и несколько младших воспитанников, отличавшихся прилежанием в науках и примерным поведением.
Тут был и Вася. Здесь же находился и «старикашка» Чекин.
Среди гардемаринов увидел Вася и Дыбина. Странным казалось при неверном свете ночи его лицо под треугольной шляпой. И без того белый открытый лоб его был бледнее обыкновенного, черты его лица неподвижны, взгляд зорких глаз горяч. Вася подумал: «Может, сегодня хлестаться будем…»
Но до того ли было сейчас, когда они стояли рядом у одной и той же пушки!
Ущерблённая луна взошла со стороны Петербурга, заиграла серебром на воде залива, и на горизонте вдруг обозначились верхушки оснащённых парусами мачт дрейфующего корабля.
– Шведы! – крикнул кто-то.
– Смирно! – скомандовал тотчас же сержант из кадетов. – По местам! Ждать команды!
На Купеческой стенке воцарилась мёртвая тишина. Наводчики стали к пушкам. Дымившиеся фитили были приготовлены к запалке. Вася замер, готовясь подавать к месту картузы с порохом. Ему казалось это дело самым важным из всех, что совершались сейчас на земле.
Однако артиллерийский офицер, командовавший батареей, расположенной на Купеческой стенке, был совершенно спокоен и не торопился открывать огонь. Между тем общее напряжение всё усиливалось.
– Чего ждёт? Чего он ждёт? – слышался взволнованный шёпот наиболее нетерпеливых.
– Не горячиться! – успокаивал сержант. – А может, это наш корабль? Если было бы иначе, на сторожевых галерах зажгли бы фальшфейеры. Да и батареи в заливе не молчали бы.
Прождали ещё полчаса, и напряжённое настроение постепенно стало спадать. У пушечных лафетов послышались шутки и смех. Дыбин вдруг ударил кулаком по лафету и подошёл к Васе стремительным шагом.
– Хлестаться! – сказал он громко, чтобы слышали все. – Желаю хлестаться сейчас, раз шведов нет! Ты слово своё не берёшь обратно, Головнин?
Это было так неожиданно, что Вася даже отступил на шаг и оглянулся.
Он увидел сержанта, глядевшего на него с любопытством и, как ему показалось, с сожалением. Подошёл Чекин и с ним другие кадеты. Все стали в круг. Но в их кругу Вася не увидел смуглого мальчика с тёплым взглядом чёрных глаз. Он мирно спал сейчас в спальне младшего класса, вдали от Купеческой стенки. И Васе никто в темноте не пожал руки.
– Не тронь его, Евстрат, – сказал Чекин. – Он зейман. Его ещё ни разу не драли унтера. Разве он сможет хлестаться, да ещё с тобой? Его стошнит от страха.
– Отстань! – зло оборвал Дыбин своего друга. – Он сам ответит, стошнит его или не стошнит.
– Я буду биться, – сказал Вася тихо, но так твёрдо, как сам не ожидал от себя. – Слово своё держу и помню. Ждал только твоего.
– Я его сказал, – уже одобрительно заметил Дыбин. – Но драться будем не по-бабьи. Мой девиз – «Отвага». А твой? – спросил он Васю, не допуская мысли, чтобы даже на кулачках можно было драться без девиза.
Таковы были дуэльные правила кадетской семьи, где каждый мог считать себя рыцарем.
– Есть девиз и у меня, – сказал Вася: – «За правых провидение».
– Такого не слышал ещё. Девиз хорош. Посмотрим, как он тебе поможет. Я вижу, не бабы мы с тобой. И драться будем у самой стенки. Бросим жребий, кому стоять к воде спиной, кому лицом. Побеждённый будет купаться.
– А если утонет? – спросил Чекин, имевший трезвый ум, который, как он сам утверждал, умножался у него после каждой порки.
– У нас нет таких, чтобы шли на дно сразу, – с гордостью заметил кто-то из сидевших у лафета. – И Головнин доб́ ро плавает и Дыбин. Кидайте жребий.
– Жеребьёвать! Жеребьёвать! – послышались голоса у пушки. – Чекин, тебе метать!
Чекин достал из кармана несколько медных монет и зажал их в кулаке.
– Чёт-нечет! – крикнул он. – Кто не угадает, тот у стенки.
– Чёт! – быстро сказал Вася. – Нечет! – крикнул Дыбин.
Вася угадал, и это показалось ему хорошим предзнаменованием. Оба противника подошли к сержанту из гардемаринов, стоявшему за старшего у пушки, и попросили разрешения схлестнуться.
– Вот черти, что выдумали! – улыбнулся сержант. – Попадёт мне за вас.
Но так как и он уважал отвагу, как уважали её в корпусе все, то в конце концов сказал:
– Деритесь, петухи, чёрт с вами! – и приказал на всякий случай приготовить конец подлинней.
Дыбин снял мундир, шляпу и бросил их на руки Чекину. Потом спокойным и медленным шагом отошёл и стал у самого края стенки, где глубоко внизу слышались тихие всплески воды. Вася тоже снял шляпу и мундир и встал напротив. Дыбин был шире в плечах, сильнее Васи и почти на полголовы выше его. Но не это волновало Васю.
Никогда потом не мог он простить себе, что думал в эту минуту не о том, как победить противника, и смотрел не на Дыбина, а на море, которое, лениво поблёскивая, чуть шевелилось где-то внизу, у стенки. «Далеко ли до воды будет падать?» – подумал Вася. И в ту же минуту получил удар кулаком, от которого у него на мгновение потемнело в глазах. Теперь перед ним уже было не море, а сильный противник. Удары Дыбина были всегда метки, он был ловок и подвижен, даже более подвижен, чем Вася мог предполагать.
Вокруг уже слышался смех. Два раза Вася отбил удары противника локтем, в третий раз сам попал ему кулаком в висок. Но удар был слишком слаб – в нём не хватало весу.
Страшное упрямство вдруг овладело Васей. Он отбежал в сторону, быстро обернулся и всем своим маленьким, но коренастым, крепко сбитым телом бросился на Дыбина с одним желанием скинуть его со стены. Дыбин увернулся. А тело Васи продолжало двигаться, и он даже не мог уловить мгновения, когда же кончилась под его ногами стена и началась та искрящаяся от луны глубина, куда он так стремительно падал.
Он успел только перевернуться в воздухе и вытянул руки, которые первые коснулись воды, и море приняло его. Это было вовсе не страшно. Он даже открыл под водою глаза, и ему показалось, что видит сваю, мимо которой проходило его тело, потом почувствовал боль в руке. Должно быть, он ушиб её в воде. Она плохо двигалась. Тогда он толкнул воду ногой, раздвинул её плечами и поплыл вверх, чтобы набрать воздуху. И снова он увидел ночное небо над головой и высокую стену, с которой только что упал.
На стене кричали кадеты и ругался сержант.
– Жив, Головнин?
– Жив, – прохрипел Вася, едва держась на воде, – только руку зашиб больно.
Должно быть, в хриплом голосе его невольно прозвучал страх, потому что на стенке все замолчали. Сержант тревожно крикнул вниз:
– Держись, Головнин, сейчас цепь спустим.
– Держусь, – слабеющим голосом ответил Вася.
Но держался он уже плохо. Огребаясь только одной рукой, он всё чаще погружался в воду, совсем уже глухо, точно сквозь вату, слышал, как по каменной стенке медленно, рывками, ползёт тяжёлая цепь, и время, казалось ему, тянулось столь же медленно, как эта цепь.
Когда он почти уже потерял надежду на спасение, чьё-то тело мелькнуло в воздухе и с глухим плеском врезалось в воду рядом с Васей.
Вася не видел этого: он снова погрузился в море, лишившись последних сил. Но Дыбин нырнул под него, принял его на свою спину и вместе с ним, тяжело огребаясь, выплыл наверх и держался на воде до тех пор, пока тяжёлая якорная цепь не была спущена в воду. Потом помог Васе подняться на стенку, где обоих радостно встретили кадеты.
Корпусный офицер, позднее всех явившийся на этот шум, спокойно посмотрел на вымокших противников и сказал:
– По закону надо бы вас строго наказать доброй поркой и карцером. Но за молодечество и выручку товарища в беде прощаю. Марш по местам!
Дыбин и Вася отошли к своей пушке и стали рядом. Вася тронул Дыбина за плечо и сказал:
– Я много теперь должен тебе, Дыбин. Если бы не ты, я захлебнулся бы. Благодарствуй.
– Ладно, – отвечал Дыбин и вдруг спросил: – Будешь дружить со мной?
– Буду.
– Тогда давай руку!
И Дыбин, взяв руку Васи, крепко встряхнул её, и впервые за всё их знакомство Вася увидел в глазах Дыбина не дерзость и не жестокий огонь, а улыбку, мягкую и добрую, как у девушки.
Он удивился этому. Странен был этот юноша, который так неожиданно и таким необыкновенным образом стал его другом, в то время как другой друг, за которого Вася сражался с ним в эту ночь, спал крепким сном в сумрачном Итальянском дворце.
Над морем поднялось солнце, раздвинув дали, и резвый морской бриз, поднявшийся вместе с солнцем, расправил паруса неизвестного корабля, показавшего ночью верхушки своих мачт, наполнил живой силой его снасти, и корабль подошёл к Кронштадту и пришвартовался к той самой Купеческой стенке, с которой несколько часов назад молодые моряки готовы были обстрелять его из пушек.
Это был «Феникс».
– Ура! – прогремело ему навстречу.
И корабль словно улыбнулся в ответ. Ярко начищенные металлические части его блеснули на солнце, мачты, освободившиеся от парусов, радовали глаз моряка своей стремительной стройностью, и с корабля крикнули в рупор, что бриг готов принять юных мореходцев и идти в финские шхеры[24].
Однако «Феникс» отплыл не так скоро.
Бриг чистили и мыли целый день. Его палубу драили песком, без конца поливая водой из помп. Пушки и все другие медные части, и без того ярко блестевшие, полировали кирпичом, и к приёму юных гостей корабль выглядел, как новенький.
Опасения относительно появления шведов у Кронштадта оказались неосновательными и, во всяком случае, преждевременными. По Морскому корпусу был отдан приказ всем назначенным на летнюю практику грузиться на бриг после обеда, чтобы при первом же попутном ветре выйти в море.
Предстоящий поход, первый в жизни, так взволновал Васю, что, несмотря на предыдущую почти бессонную ночь, ему спать не хотелось. Сборы к походу были недолгие: укладка вещевого сундучка заняла не более пяти минут, так как все наказы Ниловны о том, как это делать и что класть вниз, а что наверх, были забыты, и сундучок заполнялся лишь с одним расчётом – вместить в него как можно больше вещей.
Васю Головнина волновало другое обстоятельство: он боялся оказаться на бриге «пассажиром». Так в морском флоте презрительно называли людей, в плавании совершенно бесполезных.
Чтобы не заслужить столь унизительной клички, не только Вася, но и все кадеты вообще старались заучить назубок название частей корабля, мачт, парусов и курсов.
Кто не говорил на морском языке, тот не мог считать себя моряком. И целый день по коридорам дворца и в классах стоял шум, слышались такие возгласы и вопросы:
– Эй, эй, зейман, как называются мачты на корабле?
– От кормы?
– Да.
– А что значит идти фордевинд?
– Прямо по ветру.
– А бакштаг?
– Это когда ветер по корме.
Вася тоже ходил по коридору, обнявшись с Петей Рикордом, неустанно повторяя заманчивые слова: кливер, лаг, гюйс, рифы, рангоут, пеленг, верп, вымпел, брам-стеньга, галс, оверштаг, оверкиль, фор-марса-брасы[27]…
Вася был весел. А Петя грустил, и хотя послушно повторял за Васей все эти заманчивые слова, глаза его были полны слёз. Он, как младший, ещё не попадал в это плавание. И друг его, который ночью сражался за него, уплывал в море один.
Отшвартовались незадолго до захода солнца, когда ветер восточных румбов[28] начал покачивать бриг. Завозные шлюпки отбуксировали «Феникс» от пристани, судно быстро оделось парусами и легло курсом на запад, едва заметно покачиваясь с борта на борт.
И в то самое время, как паруса брига наполнились ветром и Вася ощутил всем существом своим движение корабля, он почувствовал себя так, словно за плечами у него выросли крылья, и ему казалось, что вот-вот они раскроются и понесут его над водами залива.
Здесь воздух казался совсем не таким, как на берегу. Он лился в лёгкие прохладной живой струёй, в его запахе было что-то пьянящее, заставлявшее учащённо биться сердце Васи.
Наконец-то под ногами его была палуба, и паруса, полные ветра, шумели над ним! Слава тебе, корабль! И Вася в восторге сказал сам себе:
– Буду учиться изо всех сил, чтобы скорее стать мореходцем и быть в море всегда-всегда!
Глава 21В Шхерах
«Феникс» шёл в шхеры. В первый день кадеты ещё не приступали к практическим занятиям, а только присматривались к кораблю, стояли кучками на баке, слонялись по палубе или просто любовались морем.
Ветер то почти замирал, и тогда паруса полоскались, то возникал порывами и гнал крутую рябь по воде, и тогда паруса надувались и под бушпритом[29] зарождалась говорливая водяная струя, а за кормой вытягивались длинные, расходящиеся водяные усы.
Легли спать в сетках, подвешенных прямо на палубе. Вася долго не мог заснуть, глядел на чёрные волны, на которых покачивались тихие звёзды.
В шесть часов утра, когда солнце уже порядочно пригревало, раздалась команда:
– Вставать!
Все вскочили и свернули свои койки.
Корпусный офицер Турчанинов, совершавший это плавание вместе со своими воспитанниками, приказал поставить на палубу помпу. Все разделись и начали окачивать друг друга холодной морской водой под общий смех и крики.
Потом, освежённые, бодрые и голодные, выстроились, наскоро пропели положенную молитву и с жадностью набросились на чай и вчерашние булки.
А «Феникс» уже подходил к шхерам. Справа по ходу корабля был виден далёкий лесистый берег. По морю шла медленная, пологая зыбь, и по мере того как бриг, обходя выступы берега, постепенно приближался к нему, открывались всё новые и новые картины. Вот небольшой городок с белой островерхой церковкой посредине, вот рыбачий посёлок, примостившийся на самом берегу, вот причудливое сочетание кудрявых зелёных островков. Рыбаки на баркасах вытаскивали из воды сети, полные рыбы. Медленно ползли вдоль зелёных островов гружённые лесом по самые борта парусные финские лайбы[30], а над серо-голубым морем нёсся меланхоличный церковный звон. С далёкого берега чуть долетали обрывки птичьего пения, человеческие голоса, собачий лай. Чайки носились над бригом с жадными криками. Море так сверкало, что заставляло жмурить непривычные глаза. Всё это было столь заманчиво и ново, что юные моряки часами не отходили от бортов.
Пристали к какому-то уютному островку с небольшим городком. У берега, в крохотной зелёной бухточке, стояли две небольшие галеры под русским военным гюйсом на бушприте, с молчаливыми часовыми на корме.
«Феникс» пришвартовался к небольшой деревянной пристани на сваях, рядом с двухмачтовой лайбой, в которую грузились корзины с рыбой, а на палубе толпились финны с семьями, разодетые по-праздничному.
Из городка поминутно подъезжали двуколки, запряжённые малорослыми, но крепкими и быстрыми лошадками. Финны спешили на материк на какой-то религиозный праздник.
И вскоре вся толпа запела довольно унылый псалом, и под это пение лайба стала выходить из зелёной бухточки.
Перед обедом кадетов спустили на берег. Они группами разбрелись по острову. Одна группа, в которой были Вася и Чекин, направилась в городок.
Вася пристально рассматривал дома и лавки, вглядывался в незнакомую одежду и лица чужого народа, и всё казалось ему достойным внимания. Мир был любопытный. Чекин же, не отличавшийся любознательностью, но обладавший зато крайне беспокойным характером, вытащил из забора палку и начал дразнить ею спокойных, рассудительных финских собачонок, лежавших у своих ворот.
– Чекин, – говорили ему Вася и другие товарищи, – не тронь собак – смотри, покусают.
Чекин презрительно фыркал:
– Меня? Разве это собаки? На меня раз вот какой кобель напал! Больше телёнка! А это разве собаки?
И он начал ширять своей палкой сквозь решётчатую ограду, за которой нежился на солнце целый выводок лохматых шавок. Собачонки подняли оглушительный лай.
Из домика вышел молодой парень в коротком жилете, в картузе и красном шейном платке. Он прогнал собачонок и, открыв калитку, что-то крикнул Чекину по-фински.
Тот на всякий случай принял вызывающую позу. В зеленоватых глазах молодого человека блеснул злой огонёк, тяжёлая рука его мелькнула в воздухе, и на правой щеке Чекина, – финн оказался левшой, – вспыхнул горячий румянец.
Такого афронта никто не ожидал, и потому в первое мгновение все оцепенели, но в следующую минуту Чекин уже сидел верхом на парне и молотил его своими увесистыми кулаками, не обращая внимания на шавок, дружно теребивших его за ноги.
Вася бросился на помощь Чекину. Несколькими ударами он отогнал шавок и уже хотел было разнять дерущихся, как вдруг увидел большую толпу парней и мальчишек, во много раз превосходящую числом маленькую кучку кадетов. Откуда взялась эта толпа, Вася не понял сразу. Она появилась внезапно, словно её вытряхнули одним движением из запертых двориков, из хмурых бревенчатых домов, которые до того казались безлюдными.
Вася бросился навстречу толпе. Двух мальчишек, налетевших на него, он успел сбить с ног. Потом, отскочив в сторону и раскинув руки, как делал это на ученье Турчанинов, Вася крикнул:
– Кадеты, ко мне!
И хотя голос у него был не такой зычный, как у корпусного офицера Турчанинова, но столько власти, спокойствия и повелительности послышалось в нём, что разбежавшиеся было кадеты вновь собрались и стали по обе стороны Васи, словно это было в строю. Толпа остановилась в нерешительности, потом отдельные парни стали забегать с флангов, стараясь зайти кадетам в тыл. Тогда Вася построил своих товарищей в каре[31] и стал отводить к ближайшему сараю, как к прикрытию.
И тут закипела настоящая битва. Кулаки мелькали в воздухе. Мальчишки кричали, парни дрались молча, только кряхтели от ударов, которые каждый наносил от всего сердца. Чекин дрался ногами и руками. Вася разбил себе кулак о чью-то скулу.
Весть о том, что обыватели напали на кадетов, разнеслась по всему островку. Со всех сторон, по улочкам, по огородам, к сараю бежали кадеты. Вася увидел Дыбина. Он, как птица, перелетел через изгородь и сразу занял место в кадетском строю.
Толпа подалась назад. Крики усилились. Из рукавов парней уже выглядывали рукоятки ножей. Но всё же толпа отступила. Вася ещё не скомандовал отбоя, как появился корпусный офицер Турчанинов. Он некоторое время наблюдал за дракой, за Васей молча. Он даже с улыбкой глядел на яростную отвагу своих воспитанников. И вдруг, вскочив на камень, властно крикнул над всей толпой;
– Прекратить! – И выхватил шпагу.
Драка утихла. В толпе финнов в ту же минуту появился суетливый старик с металлическим значком на груди, с длинными руками. Старик начал охлаждать пыл особенно разгорячившихся парней хлёсткими и увесистыми пощёчинами.
Узнав, что тут произошло, Турчанинов спросил:
– Дезертиров не было?
– Никак нет, – ответил Вася.
– Кто у вас был за старшего?
– Никого не было. Не успели выбрать, – отвечал Вася. Турчанинов улыбнулся и сказал:
– Хвалю, Головнин! Скромность есть украшение героя. При случае вспомню о тебе. Плавать с тобою будет сподручно служителям[32] корабля.
В этот день на «Фениксе» только и было разговоров, что о сражении с финнами. В лазарет никто не пошёл, хотя и было много разбитых носов. Чекин посоветовал Васе, у которого на затылке от удара оказалась большая ссадина, приложить к ранке паутину, что, по словам Чекина, являлось лучшим средством быстро остановить кровь.
Глава 22Рождение моряка
Если гардемарин Дыбин избрал себе девизом «Отвага», укрепляясь в отчаянности и вольности, свойственных его характеру, если Вася выбрал себе другой девиз – «За правых провидение», который был ближе его мягкому, справедливому сердцу, если Николай Гаврилович Курганов постоянно говорил воспитанникам о знаниях и науках и о совершенствовании в оных, то корпусный офицер Турчанинов, старый русский моряк и солдат, тоже имел своё правило, коему старался научить юных мореходцев.
Имя тому правилу было – бесстрашие.
– Ибо, – говорил он, – тот не мореходец, кто хоть раз испугается моря.
В том старший офицер «Феникса» Милюков, который ведал практическими занятиями на корабле, был с Турчаниновым полностью согласен, предоставив ему возможность обучать кадетов, как он найдёт нужным.
Вскоре после столь неожиданно разыгравшейся драки в финском городке наступила череда приятных, но не лёгких дней морской практики.
Кадеты были разбиты на группы, из которых одна выходила на бриге для работы с парусами, совершенствуясь в искусстве управлять кораблём; другая, во главе со штурманским офицером, в это время занималась астрономическими работами на берегу; третья проделывала разные эволюции на галерах, учась абордажному бою; четвёртая плавала на мелких гребных судах среди бесчисленных островков, знакомясь с условиями шхер.
Вася побывал и в той, и в другой, и в третьей группах, трудясь усердно в каждой.
Порою море казалось ему мирной пажитью[33], над которой пахарь трудится от утренней зари до вечерней, чтобы потом вкусить от плодов рук своих. Порой представлялось оно ему живым существом, своевольным и опасным, которое надо укротить, подобно тому, как искусный наездник укрощает дикого коня.
И тогда, слушая слова Турчанинова о бесстрашии, обязательном для мореходцев, Вася должен был признаться, что к морю он ещё не привык и что в душе его вместе с любовью таится ещё и страх перед ним.
Страх дремал на самом дне Васиной души после того самого дня, когда Вася упал с Купеческой стенки в море и чуть не расшибся о сваю.
Никому Вася не мог бы признаться в этом чувстве и делал всё, чтобы убить его в себе навсегда. Он смелее всех исполнял упражнения, какие только мог придумать Турчанинов для воспитания в кадетах бесстрашия и мужества.
Босой или в тяжёлых сапогах, он одинаково бесстрашно бегал по самому борту корабля, прыгая через коечные скатки, разложенные там в виде препятствий. Во время купания прыгал прямо с рей в море и подолгу оставался под водой.
Он лучше других научился мгновенно спускаться с марса[34] или салинга[35] вниз головой, как того требовала настоящая матросская ловкость.
Обхватив верёвку босыми ногами, он так быстро скользил по ней вниз, что рисковал даже стать торчком на темя и проломить себе череп, а однажды так сильно ожёг руки о канат, что пришлось пролежать в лазарете трое суток.
Турчанинов часто хвалил Васю, не подозревая в душе его никакого страха.
– Молодец, Головнин! – как-то сказал он. – Вижу, скоро научишься и под бриг нырять.
– А разве это может кто-нибудь сделать? – спросил с недоверием Вася.
– А вот посмотрим поначалу, – ответил Турчанинов. – А ну, кто может нырнуть под бриг? – обратился он к кадетам.
– Я могу, – вызвался Чекин. – Только для того, Иван Семёнович, нужен другой харч. А с нашим обедом, сами понимаете…
– А чем плохи наши обеды?
– Я их не хаю… Однако для подводного плавания маловаты.
– Ладно, получишь сегодня двойную порцию котлет с кашей. Твоя цена известна.
Чекин тотчас же начал раздеваться и, став на правый борт и сложив над головой руки, бросился в море, на несколько мгновений исчезнув в воде. Вскоре, отфыркиваясь и мотая головой, он снова показался на поверхности её, уже по ту сторону брига.
Вася, не колеблясь, стал на место Чекина и тоже бросился в море. Огребаясь, он ушёл вглубь, под корабль. Два раза поднимался он наверх, остро ощущая прикосновение поверхности корабельного киля[36], покрытого мелкими ракушками и травой, и вновь уходил в глубину, пока, наконец, голова его не показалась над водой уже по другую сторону корабля, у левого борта.
Он достиг желаемого, а всё же страх ещё оставался в его душе. И однажды чуть не стоил ему жизни.
Как-то утром, когда палуба была уже убрана, вымыта и давно уже шли упражнения, Турчанинов сказал:
– Что ж, спускаться с марса или салинга по верёвке каждый кронштадтский житель может. А вот пройти по канату с грот– на фок-мачту[37] – то наука матросская. Ну, кто первый? – спросил он, обводя глазами кадетов.
Но на этот раз даже Чекин молчал, не вспоминая ни о харчах, ни о добавках.
Мачты поднимались над палубой высоко в бледное небо, и канат между ними был натянут туго.
– Страшновато, – сказал Чекин. – Если б что постелить внизу…
– Постелить… – протянул Турчанинов с насмешкой. – Да ты кто, сбитеньщица или моряк русского военного флота? Разве для тебя может быть невозможное?
– Никак нет, не может.
– Ну, так делай!
Чекин ненадолго задумался, и в ту же минуту Дыбин, стоявший в группе гардемаринов, обратился к корпусному офицеру:
– Разрешите мне, Иван Семёнович, попробовать. Давно уж не ходил, с прошлого плавания.
– Пробуй!
Дыбин снял сапоги и лёгкими, гибкими движениями, которые, казалось, не стоили ему никакого труда, взобрался на рею[38]. Там, став босой ногой на тугой канат, он, словно ласточка, скользнул в воздухе и уже был на фок-мачте.
Чекин полез за ним.
Несмотря на грузность и неуклюжесть его фигуры, он без большого напряжения проделал то же самое, что и его друг.
Наконец настал черёд Васи.
Он легко взобрался наверх. Босые ноги его чуть скользили по гладкому дереву реи. Он твёрдо стал ногой на канат, опробовав его тугость. Лёгкий ветерок ласково обнял Васю за плечи и побежал дальше, со слабым шумом пробираясь меж снастей. Вася взглянул вниз, на палубу, на товарищей, смотревших на него, на море, колебавшееся вместе с палубой, и где-то глубоко, на дне его души, на короткий миг ожило, казалось, забытое чувство страха.
Но он поборол это чувство и пошёл по канату, раскинув для равновесия руки, съедаемый взглядами десятков глаз, устремлёнными на него снизу.
Наступила тишина, в которой слышно было, как где-то слегка поскрипывает снасть. Вася был уже близко от фок-мачты, как вдруг тело его качнулось и нога соскользнула с каната. Он изогнулся мгновенно и рукою коснулся верёвки. Не то общий крик, не то стон огласил палубу. Стоявшие внизу кадеты рванулись со своих мест, чтобы принять падающего товарища на вытянутые руки.
Но неожиданно для самого себя Вася не упал. Он повис на канате, ухватившись за него одной рукой.
Тело его слегка покачивалось то влево, то вправо. Казалось, что он выбирает место, куда прыгнуть, и кадеты торопливо растянули под ним парус, а Турчанинов крикнул:
– Отпусти канат, Головнин! Прыгай в парус!
Но Вася не мог разжать руку, охваченную спазмой. Это было невольное движение мускулов, спасительный инстинкт.
– Подвести беседку! Живо! – скомандовал Турчанинов.
Матросы подкатили площадку на высоких стойках, употребляемую при подвязке снастей, и стали снимать Васю. Но даже и теперь они не могли оторвать его от каната – так крепко была сжата его рука. Вася был бледен, глаза закрыты. Он был в полуобморочном состоянии.
Доктор приказал растереть ему руку спиртом. Тогда она разжалась, и Васю спустили вниз.
– Ну как, страшно было? – спросил его Турчанинов. – Ещё попробуешь?
– Отчего же! – ответил Вася. – Если руки сами цепляются за ванты[39] так, что их не разжать, так чего же бояться?
Через несколько дней Вася снова полез на мачту. Он хотел убить чувство страха, таившееся в его сердце. Он снова ступил на канат и, не глядя больше вниз, прошёл по нему от грота до фока, как Дыбин.
Но страх не совсем исчез и на этот раз. Он исчез гораздо позже, в конце плавания, когда «Феникс» уже возвращался в Кронштадт.
Бриг шёл по Финскому заливу в виду берега, лавируя против изменчивого восточного ветра, который то начинал дуть ровно и сильно, наполняя паруса, то ослабевал, то налетал шквальными порывами.
Турчанинов, считая такую погоду самой подходящей для практики, с утра держал кадетов на работе с парусами. Они то брали рифы, то усиливали парусную оснастку, то убирали одни и ставили другие паруса. При этом роль вахтенного офицера по очереди исполняли кадеты.
К вечеру на востоке показалось тёмное облачко. Через полчаса это облачко обратилось в чёрную тучу, охватившую полнеба, в которой огненными зигзагами полыхали молнии, и всё нарастающие раскаты грома наполняли воздух грохотом, гасившим все остальные звуки и даже самый шум моря.
Наступила темнота, раздираемая молниями такой яркости, что мгновениями на море делалось светло, как днём. На минуту ветер стих, затем сразу перешёл в шторм, разводя волнение, срывая верхушки волн, неся над морем тучи водяных брызг.
И вдруг потоки воды, просвечиваемые молниями, обрушились на корабль.
Паруса рвало в клочья. Палуба дрожала под ногами от напряжения снастей. Бриг валяло с борта на борт. И голос грома был так силён, что заглушал слова команды.
Свисток боцмана ворвался в этот хаос звуков.
– Все наверх! Брать рифы!
Почти в полной темноте, в потоках воды, оглушаемые громом и ослепляемые молнией, матросы лезли по вантам, впиваясь руками и ногами в реи и снасти, чтобы не сорваться.
Кадеты не отставали от них. Вася работал в самых опасных местах. В первый раз увидел он столь разгневанное лицо моря, грозное даже для неробких сердец. Но на этот раз ему уже не было страшно. Он спокойно смотрел на это лицо, и оно даже казалось ему прекрасным, ещё более прекрасным, чем в штиль. Исчезла всякая мысль о себе. Он, как матрос, думал только о порученном ему деле, он видел только обрывки снастей, улетавшие за ветром, которые надо было поймать и прикрепить к своему месту. Была ли это радость победы или радость сродства, но только казалось ему, что сейчас будто в первый раз встречается он с морем, и он назвал его другом, и море назвало его другом.
Он работал на рее. Одной рукой держась за снасть, а другой убирая мокрый парус, он раскачивался вместе с реей, которая, словно взбесившаяся лошадь, старалась сбросить его с себя. Под ногами у него метались огромные волны, и брызги их обдавали его с ног до головы.
Но всё же он чувствовал себя победителем. И даже смог поддержать Дыбина, работавшего рядом с ним, когда тот оскользнулся на рее.
После этого Вася сразу почувствовал себя старше на несколько лет.
Он похудел, но всё его тело стало плотнее, он вытянулся, глаза его немного ввалились, но силы прибыло. В руках его появилась обезьянья цепкость, глазомер никогда не обманывал его, и рискованные движения во время работы над палубой делались с каждым днём уверенней и смелей.
Вася навсегда перестал бояться моря. В Кронштадт он вернулся мореходцем.
Глава 23Золотая спица
Приятно было после долгого плавания, после напряжённой корабельной жизни, после громких голосов моря, которые продолжали звучать в ушах, почувствовать тишину, твёрдую землю под ногами, лечь спать на свою привычную кадетскую койку в спальне Итальянского дворца, где никто среди ночи не вздумает свистать наверх.
Прибежал Петя Рикорд и не узнал своего друга в этом смуглом подростке с загорелым, обветренным лицом.
Петю тоже трудно было узнать: он вырос, загорел и выглядел совсем не маленьким, как в разлуке казалось Васе. Он много учился и первым перешёл в старший класс.
Но на Васю он сейчас смотрел с особенным уважением и даже подобострастно, так как видел в нём настоящего мореходца, уже овеянного ветрами Балтики, и даже не знал, о чём разговаривать со своим другом, полагая, что теперь ему уже не интересны ни проделки кадетов, ни жалобы на корпусных поваров.
Ведь желания мореходца должны быть необыкновенны!
Но каково же было удивление Пети, когда мореходец сей, как раньше, поиграв с ним и другими товарищами в лапту[40] на поляне перед корпусом, выразил вдруг самое обыкновенное желание побывать в гостях у дальней родственницы братьев Звенигородцевых, Марфы Елизаровны, поесть оладьев с мёдом и посмотреть слонов, которые, как он слышал, обитали где-то в Петербурге.
Пете давно хотелось того же самого, и он попросил Васю взять его с собой.
Летние вакации[41] ещё не кончились, и мальчиков отпустили погостить в Петербург к Марфе Елизаровне, вдове старого моряка и такелажного мастера Коновницына, которого знали многие ещё по службе его в Адмиралтействе.
После огромных анфилад Итальянского дворца в низеньком, но просторном домике Марфы Елизаровны было уютно, как и два года назад, когда Вася впервые был здесь вместе с соседом дядюшки Максима – Звенигородцевым.
Та же малорослая бурая коровка лежала во дворе и, блестя мокрым розовым носом, щурясь от солнца, жевала жвачку, шевеля огромными, как лопухи, мохнатыми ушами. В комнате трещала чубатая канарейка. Воробьи ожесточённо дрались на кустах бузины, падая в драке на землю.
Тихо было не только вблизи Адмиралтейства, где стоял домик Марфы Елизаровны, но и Невская перспектива, куда мальчики отправились вместе с хозяйкой смотреть слонов, выглядела тоже довольно захолустной.
Наряду с маленькими домиками торгового и всякого служилого люда, бок о бок с серыми приземистыми деревянными зданиями казарм можно было видеть и огромные усадьбы вельмож, окружённые подстриженными садами, и роскошные дворцы – творения великих зодчих, с расписными фасадами, с золочёными куполами на крышах.
Но по вечерам над золотыми крышами дворцов, над колокольнями монастырей, над мостами с узорными чугунными решётками носились косяки молодых, только что поднявшихся на крыло диких уток, безбоязненно садившихся на воды Невы, Фонтанки, Мойки и прочих петербургских речек и каналов.
Через речку Лиговку был перекинут бревенчатый мост, за которым начинался сосновый бор, окружённый тыном из высоких заострённых кверху брёвен. В тишине бора перекликались зяблики, звонко кричал кобчик, где-то глухо стучал дятел.
Из-за тына, откуда были видны позеленевшие от времени крыши, слышались странные отрывистые звуки, как бы издаваемые при помощи деревянных труб.
Здесь, где Невский упирался в речку Лиговку, в месте, прозванном народом урочищем Пеньки, помещались слоновые конюшни, которые Марфа Елизаровна посещала не раз со своим покойным мужем и сюда же приходила собирать по весне сморчки. Она слышала, что слонов этих привезли лет сорок назад из Персии в подарок от шаха Надира царскому двору и что при слонах тогда находились зверовщики – персианин Ага-Садык и араб Мершариф, а также персидский слоновый мастер и учитель Асатий.
Но теперь никого из них уже не было. Ворота тына открыл хорошо знакомый Марфе Елизаровне коренастый, крепкий мужичок в длиннополом кафтане, с рыжей бородой во всю грудь.
Это был небольшой по чину, но очень нужный в деле ухода за слонами человек, слоновый дядька Евлан Гуляев, который лучше всяких персидских мастеров изучил дело ухода за слонами.
– Здравствуй, Евлан Онуфриевич! – приветствовала его Марфа Елизаровна.
– Здравствовать и вам, Марфа Елизаровна, – отвечал тот. – Давно у нас не были.
– Как вы тут живёте? Как слоны?
– Вашими молитвами. Слоны ноне знатно перезимовали. Почитай, что вовсе не недужились.
– А сморчки как, были по весне?
– Сморчков в сём годе была большая сила. Да и сморчок какой славный, жирный, крепкий, духовитый, чёрный, одно слово – икряной сморчок.
– Вот привела к тебе своих гостей, – говорила Марфа Елизаровна, показывая на Васю и Петю. – Очень охотятся посмотреть слонов. Покажи им, бога ради.
– Чего ж, это можно, заходите, – отвечал Евлан, пропуская мальчиков в калитку. – На этот счёт многие любопытствуют. Знатная скотинка.
– Кто это у вас трубил вот только что? – спросил Вася.
– А это наш главный слон, Мурза, мыша испугался, вот и поднял шум.
Вася в изумлении посмотрел на Евлана.
– Слон, а боится мыши? Может ли это быть?
– Только мыша и пугаются, а больше ничего, – подтвердил Евлан. – Боятся, что в хобот залезет.
Мальчики громко засмеялись.
– Да ведь слону только чихнуть, так мышь на крышу улетит!
– Да ведь и тебе, если таракан в нос залезет, тоже чихнуть, а небось вскинешься? – отвечал слоновый дядька. – Вот так же и у них.
Слоны стояли в просторных конюшнях, каждый в отдельном стойле с толстыми бревенчатыми засовами и, кроме того, были прикованы цепью за ногу к столбу, врытому в землю.
В сараях было чисто, сухо и довольно светло от застеклённых окон, помещавшихся над кормушками.
Животные ели душистое зелёное сено, ловко захватывая большие пучки его хоботом и отправляя в рот. Когда к ним подходили люди, они поворачивались к проходу, внимательно смотрели на них своими маленькими, не по росту, глазками и шевелили верхушками огромных плоских ушей.
– Вот это и есть Мурза, который давеча подавал голос, – сказал Евлан, подводя посетителей к стойлу огромного слона с длинными бивнями.
Слон, едва услышав голос своего дядьки, снова затрубил и затоптался на одном месте, словно танцуя.
– Снова мышонок!
И, схватив вилы, Евлан поспешил в стойло и начал разгребать подстилку под ногами слона, уговаривая его:
– Ну чего ты, дурачок? Чего ты плачешь, как маленький? Ишь ты, аж трясётся весь, бедный.
И он похлопал слона по его огромному боку.
– А почему он ногами так перебирает? – спросил Петя.
– Мыша давить собирается, – пояснил дядька, продолжая трясти подстилку, из которой вскоре действительно выскочила мышь.
Слон её заметил и затрубил на весь сарай, ещё сильнее заработав ногами, похожими на столбы. Переполошились и другие слоны. Они тоже начали трубить и топтать ногами, пока Евлан не убил «страшного зверя» вилами и не выкинул мышонка вон из конюшни.
Никогда так весело не было Васе в Петербурге. А когда Мурза сам купил у сторожа за монетку, которую дал ему Вася, большой пирог с творогом, оба мальчика, присев на солому, покатились со смеху и так долго смеялись над слонами, что рассердившийся, наконец, Мурза длинным хоботом своим стащил шляпу с головы Пети и выбросил её через открытое окошко наружу.
Это привело юных мореходцев в ещё больший восторг. Они с хохотом выскочили из конюшни.
Евлан проводил своих гостей до самых ворот. По дороге он ещё успел рассказать детям, сколько пшена сорочинского, сколько муки, сена, сахара, шафрана, кардамона и вина полагалось при персидских зверовщиках каждому слону по реестру от царского двора.
– И вина? – опросили с удивлением Вася и Петя.
– И вина. Виноградного вина по сорок вёдер, а водки по шестьдесят вёдер на каждого, – сказал Евлан и, усмехнувшись, лукаво добавил: – А водкой единожды не утрафили, и слоновщик тогда писал конторе: «К удовольствию слона водка не удобна, понеже явилась с пригорью и несладка».
Марфа Елизаровна тоже смеялась до слёз.
В таком настроении веселья юноши провели весь день, до самого вечера, когда, наевшись досыта оладьев с мёдом, вышли посидеть на лавочке у домика Марфы Елизаровны, которая, управившись по хозяйству, и сама подсела к ним.
Тихий вечер спустился над столицей, над Невой, как бы застывшей в своём мощном стремлении к морю, над её островами.
Солнце уже давно опустилось в море, а закат всё ещё пылал в полнеба, отражаясь своим заревом в зеркальных стёклах дворцов.
Стояла спокойная тишина.
И Вася снова, как в первый раз, видел перед собой тонкую, ослепительно сверкавшую в зареве заката спицу, превыше всего вознесённую в небо.
– Она золотая? – спросил задумчиво Вася.
Марфа Елизаровна, по своей удивительной памяти хорошо знавшая от покойного мужа Егора Егорыча всё, что касалось Адмиралтейства и адмиралтейских дел, сказала со вздохом:
– Нет, то медь, золочёная через огонь, но и на то пошло золота, сказывал мне Егор Егорыч, чуть поболе пуда – пять тысяч испанских червонцев. А видите, на шпиле том светится что? Глядите зорчей. То кораблик с распущенными парусами.
– Видим, – ответили разом мальчики. – А что там пониже кораблика?
Пониже есть корона, а ещё ниже – яблоко. Это он отсюда маленький, кораблик-то, а в нём высоты полторы сажени[42], сказывал мне покойный Егор Егорыч. Много было делов… – глубоко вздохнула Марфа Елизаровна, снова вспомнив о муже. – Было у нас кораблей уж порядочно. Царь Пётр настроил… Сорок линейных многопушечных да фрегатов да галер триста, а то и поболе. Да… Вот… Лет тринадцать, как муж этот домик отстроил. Об эту пору, сентября десятого, случилось большое наводнение. Вода поднялась без малого на одиннадцать футов и затопила, можно сказать, весь Петербург. Которые жители в одну ночь поседели. А вокруг нас вода была, как на острову.
– А Кронштадт? – спросил Вася.
– От Кронштадта, считай, и следа не осталось, весь ушёл под воду. Корабли, которые не были в плавании, посрывало с якорей, причалов, разметало во все стороны, побросало на камни, на мели. Не один фрегат после разобрали на дрова. Как сами-то живы остались – не знаю, – со страхом вспоминала Марфа Елизаровна.
– А потом? – спросил Петя тихо. Марфа Елизаровна помолчала немного.
– А потом флот опять строили. И покойный Егор Егорыч строил и плавал тоже. Хороший был мореходец. Выйдет, бывало, во дворик и скажет: «Гляди-ка, Марфуша, а кораблик-то наш светится». И верно: воды ли нам морские угрожали, враг ли по злобе приступал, а кораблик наш светился, аки неопалимая купина[43]. Так и будет светиться всю ночь, особливо если ночи светлые. Люблю я на него смотреть… Помню, – продолжала она, – ещё совсем молодыми были покойный муж мой Егор Егорыч и брат мой Лёша… Вот так же раз они сидели. А Лёша, – теперь он где-то с фрегатом в Средиземном море плавает, – Лёша и говорит: «Вот теперь мы смотрим на спицу, а как пройдёт лет двадцать, давай тоже посмотрим и вспомним, какие мы были, о чём думали. Вот я, – говорит, – пойду в дальнее плавание и, попомни мои слова, добуду себе морскую славу. Даю, – говорит, – тебе клятву на этом шпиле». И вот я теперь, как посмотрю на шпиль, так и вспоминаю их обоих. Одного уж нет. А другой – где он теперь? Завоевал ли себе морскую славу или сложил свою буйную голову? Смотрю на шпиль, а он молчит, ничего не говорит…
И Марфа Елизаровна, вдруг совсем растрогавшись от нахлынувших на неё воспоминаний, нежно обняла мальчиков и прижала их к себе.
– Вот и вы плавать будете, детки. Где уж, не знаю. Неведомо это нам, бабам моряцким… Да будет вам счастье на море!
И ушла, вытирая слёзы. А мальчики остались одни.
Слова этой доброй женщины прозвучали для Васи, как слова родной матери, как благословение его на морские труды. Он всё смотрел на горящую в сумерках золотую спицу, и свет её теперь был полон для него иного, чудесного смысла.
– Петя, давай и мы так же… – сказал он вдруг.
– Что? – спросил Петя, тоже глядевший на шпиль. – Поклянёмся, что добудем себе морскую славу.
– Поклянёмся! – сказал Петя восторженно. – Я тоже думаю об этом. Только вот не знаю, как.
– А вот будем смотреть на кораблик и пожмём друг другу руки.
И, глядя на золотой кораблик, они соединили свои детские руки в крепком пожатии.
Глава 24Бой со шведским флотом
Русская эскадра вице-адмирала Круза, шедшая на соединение с эскадрой адмирала Чичагова, встретилась 23 мая 1790 года в районе Стирсуденн со шведским флотом, которым командовал герцог Зюдерманландский.
В результате разыгравшегося боя огнём русских кораблей, их удачным манёвром шведский флот был оттеснён в глубину Выборгского залива.
Стоял ясный день, с чистым небом, с лёгким ветром, позволявшим маневрировать обоим флотам. При такой погоде даже пасмурная Балтика посветлела, и на поверхности моря ярко выделялась пышная оснастка огромных парусных кораблей, в лучах солнца издали казавшаяся ослепительно белой.
Тишина и обманчивый покой царили на море. Казалось, эскадры не хотели сближаться.
На шестидесятипушечном корабле «Не тронь меня» всё было подготовлено к бою. Пушечные порты открыты, на батарейных палубах, у пушек, по своим местам стояла прислуга, готовая повторить удар по врагу. Шумели кузнечные горны, накаляя ядра. Люки бомбовых погребов были открыты, и оттуда, из чёрной глубины трюма, матросы подносили на палубу всё новые груды круглых чугунных ядер.
На вахтенной скамье стоял сам командир корабля, капитан первого ранга Тревенин, и изредка подносил подзорную трубу к глазам, следя по правому борту за флагманом, от которого он ждал приказаний.
Лицо капитана было спокойно, даже весело. Под белым, припудренным париком лоб его блестел от загара.
Иногда капитан опускал подзорную трубу, и тогда чуть улыбающийся острый и светлый взгляд его останавливался на невысокой фигурке гардемарина, который был послан в его распоряжение для боевой практики. В отзыве, с коим он явился к Тревенину, было сказано, что гардемарин сей, Василий Головнин, проявляет особое старание во всех науках и подаёт надежду стать отменным офицером российского флота.
Но пока это ещё был мальчик, живой в движениях, с живым и умным взором. Глаза его были широко открыты. Всё лицо его выражало нетерпение и трепет в ожидании близкого боя.
Капитан Тревенин улыбнулся этому знакомому чувству. Присутствие юного гардемарина заставило на секунду его, уже старого моряка, вспомнить и своё столь далёкое детство. Он улыбнулся ещё раз и ничего не сказал.
Он только подумал: «Гляди, гляди, юный моряк! Послушай свист неприятельских ядер».
И верно, Вася неотступно смотрел на море, полное грозных кораблей.
В подзорную трубу Васе была отлично видна вся русская эскадра. Вот огромные трёхдечные корабли – «Иоанн Креститель», «Двенадцать апостолов», «Три иерарха», «Великий князь Владимир», «Святой Николай», восьмидесятипушечный «Иезекииль», семидесятипушечный «Иоанн Богослов», корабли «Победослав», «Константин», «Януарий». А вот фрегаты – «Брячеслав», «Гавриил», «Святая Елена», «Патрик». А там вон, немного в стороне, сзади флагмана, бриг «Баклан» – самое малое судно в эскадре.
Вася знал уже все суда по именам и хорошо читал сигналы, которые махальщики передавали флажками с корабля на корабль.
А вон и неприятельские корабли – их тоже хорошо видно. И туда чаще всего обращаются взоры Васи. Капитан Тревенин с улыбкой спросил:
– Не страшно, гардемарин?
– Никак нет, не страшно, – ответил Вася, вытягиваясь во фронт.
– В боях ещё не был ведь?
– Никак нет.
– Ну, теперь попробуешь, – сказал капитан Тревенин, на сей раз уже не улыбаясь, и снова обратился лицом к неприятельской эскадре.
Вася поглядел в ту же сторону, подняв свою подзорную трубу. Он увидел вдруг, как круглые белые дымки внезапно появились, словно выскочили из бортов неприятельского корабля, самого близкого к кораблю «Не тронь меня», и вскоре неподалёку от его борта на поверхности моря поднялось несколько столбов воды.
– Недолёт! – сказал капитан Тревенин. – Позвать старшего артиллерийского офицера!
Вася бегом исполнил приказание капитана. Лёгкая дрожь охватывала всё его тело. Но она была приятна. Сейчас он в самом деле не испытывал страха. То было лишь волнение перед боем.
Артиллерийский офицер подошёл к капитану.
– Достанем? Или подойти ближе? – спросил капитан у офицера.
– Достанем, – отвечал офицер. – Прикажете отвечать? Капитан Тревенин молча наклонил голову. Оглушительный залп из всех орудий правого борта потряс корабль, быстро окутавшийся белым удушливым дымом. А Вася, забывший открыть рот при команде «Пли!», был оглушён и после этого некоторое время слышал все звуки боя так, словно он происходил где-то за толстой стеной.
А между тем Вася видел через свою подзорную трубу, как перед самым бортом стрелявшего шведа вдруг выросло несколько фонтанов воды и в то же время парусная оснастка корабля куда-то исчезла, что было видно даже невооружённым глазом.
Это привело Васю в недоумение.
– Неужто шведы успели так быстро убрать паруса?! – крикнул он, удивляясь их искусству.
Капитан Тревенин улыбнулся. Он был весьма доволен залпом своей артиллерии.
– Ты прав, – сказал он, – но они сделали это при помощи наших пушек. Пушки наши дальнобойней, и бомбардиры наши искусней шведов. Понял?
– Понял, – отвечал Вася.
А белых дымков становилось всё больше на море. Они начали вырываться из бортов и других кораблей по всей линии неприятельской эскадры.
Русские корабли, не торопясь начинать бой, маневрировали на сближение. И только успевшие вырваться вперёд, более лёгкие фрегаты посылали залп за залпом, поражая вражеские суда и заставляя их одно за другим умолкать и отходить в тыл. Гром постепенно нараставшей канонады напоминал обложную июльскую грозу, когда всё небо сотрясается от громовых ударов. Ветер едва успевал убирать дымовую завесу, как бы старавшуюся скрыть суда противников друг от друга.
Бой разгорался.
К вечеру русская эскадра, воспользовавшись благоприятным ветром, сблизилась с противником по всей линии и начала его сильно теснить.
Шведы дрались яростно. Их пушки также не умолкали ни на минуту, забрасывая и наши корабли ядрами. Вася с волнением наблюдал за боем.
На фрегате «Патрик» он увидел пламя, которое вдруг поднялось высоко, а затем медленно начало падать на палубу и вскоре исчезло. Пожар был быстро потушен.
– Калёными ядрами[44] бьёт швед, – бросил матрос, пробегавший мимо Васи. – А мы ему тоже калёненьких подсыпаем.
На палубе брига «Баклан» тоже по какому-то поводу началась суматоха, но причины её Вася уяснить не успел. В это самое время послышался страшный треск. Сильный удар потряс корабль. Все бросились к тому месту, где только что стояла бизань-мачта.
Теперь от неё остался лишь пенёк, как от срубленного дерева, а сама мачта вместе с реями и парусами лежала одним концом на борту, а другим купалась в море.
Вася вместе с другими бросился к мачте. Он весь дрожал. Ему хотелось руками поднять из моря это уже бессильное теперь крыло корабля.
Вдруг он остановился.
Матросы бережно несли на руках своего товарища, минуту назад стоявшего с банником у пушки. Васе даже показалось, что он знает этого матроса: у него на правой руке повыше кисти был изображён большой якорь.
Голова матроса была в крови, которая крупными каплями падала на палубу. Матросы опустили тело убитого на палубу и прикрыли его парусом.
А корабль всё стрелял из всех своих пушек, и гром их отдавался в сердце юного гардемарина могучим голосом.
Вася неподвижно стоял над телом матроса. И эта солдатская смерть, увиденная им впервые, глубоко поразила его.
«Вот как умирают в бою, – думал он. – Просто и молча».
Слёзы показались у него на глазах, и ему захотелось умереть так же просто и храбро.
Вдруг новый сильный удар, на этот раз в корпус корабля, сбил Васю с ног. Он упал на колени, но быстро вскочил, схватившись за свою шпагу.
Кто-то протяжно крикнул:
– Ка-лё-ное в пра-вы-й борт!
Едкий дым повалил из люка и стал распространяться по всему кораблю.
– Пожар!
Это слово, не будучи никем произнесённым, как искра, пролетело из конца в конец судна. Но, несмотря на это, матросы по-прежнему быстро и спокойно заряжали пушки и ворочали снасти, ловко исполняя команду; корабль продолжал стрелять раненым бортом.
«Нет, они слишком спокойны», – думал Вася с волнением.
Капитану Тревенину донесли, что ядро застряло вблизи крюйт-камеры[45], где хранилось несколько сот пудов пороха. Для разгрузки пороха требовалось столько же времени, как и на то, чтобы добраться до огня через трюм, доверху забитый бочками с солониной, квашеной капустой, сухарями.
– Разгрузить трюм! – приказал капитан. – Порох на палубу не поднимать, в море не выбрасывать!
Началась лихорадочная разгрузка трюма.
Матросы один за другим спускались в трюм, переполненный дымом. Но всё же добраться к калёному ядру не могли. Грузы были сложены так плотно, что взрослый человек никак не мог пролезть к месту пожара.
– Давай Трошку! Трошку сю-да-а! – замогильным голосом кричал боцман Силыч откуда-то из глубины трюма.
Маленький, быстрый в движениях марсовой матрос Трошка, ловкий и цепкий, как обезьяна, юркнул в трюм, перекрестившись на бегу.
Но вскоре головы обоих, его и боцмана, показались из люка. Даже малорослый Трошка не мог пролезть в такой тесноте.
– Эх! – вздохнул боцман, вытирая рукавом слезящиеся от дыма глаза и отхаркиваясь. – Плечи не пускают! Мальца бы какого найти. Без того ничего не вый дет.
Все замолчали, и на секунду на палубе воцарилось молчание.
– Я полезу. Разрешите, господин капитан, – раздался вдруг среди молчания слегка дрожащий юношеский голос.
Капитан Тревенин, стоявший у трюма, обернулся. Он увидел Васю.
– Разрешите, господин капитан… – повторил Вася.
Взгляд его выражал почти детскую мольбу и волнение. Капитан недолго колебался.
– Полезай, гардемарин, – сказал он. – Хоть ты и мал ещё годами, но хвалю за храбрость.
Боцман Силыч мгновенно оживился.
– Скорей, скорей, гардемарин! – торопил он Васю. – Огонь не ждёт. Бери ведро!
Схватив парусиновое ведро, боцман вместе с Васей исчез в дыму, валившем из трюма.
Прошло несколько томительных минут.
Наконец из глубины трюма повалил дым, смешанный с паром, и послышался глухой крик боцмана Силыча.
– Давай воды! Живо!.. – и тут последовало в придачу несколько морских слов обычного боцманского лексикона.
– Слава тебе, господи! Яков Силыч выражается, значит, дело на лад идёт, – сказал кто-то из матросов как бы про себя, и в трюм живой цепочкой полетели ведро за ведром.
Дыма стало выходить всё меньше, в то же время смолкли и крики боцмана.
– Что там такое? Узнать! – приказал капитан, и в голосе его прозвучало беспокойство.
Марсовой матрос Трошка бросился к люку и начал спускаться вниз.
И в ту же минуту из люка послышался боцманский крик:
– Убери ноги! Кто там? Принимайте вот…
И в отверстии люка показалась беспомощно болтавшаяся на плечах голова Васи. Лицо его было бледно, в мокрых дымных потёках, глаза закрыты.
Сильные матросские руки подняли его наверх.
– Что с ним? – с тревогой спросил капитан.
– Угорел, – отвечали снизу.
– Врача сюда! – приказал командир корабля. – Что с огнём?
– Огонь залит, – весело отвечал боцман. – До самого ядра долез барчук-то.
Васю положили на палубу. Он открыл глаза.
Высокие паруса, простреленные вражескими ядрами, трепетали над его головой, и огромный корабль всё ещё сотрясался от залпов собственных батарей.
– Пожар потушен? – спросил Вася.
Сам капитан подошёл и нагнулся над ним.
– Да, – ответил капитан Тревенин. – Пожар потушен, – И добавил: – Сегодня же донесу адмиралу для объявления в приказе по эскадре о вашем мужественном поступке, за который награждаю вас сей медалью.
Он нагнулся ещё ниже к Васе и приколол к его груди серебряную медаль на полосатой георгиевской ленте.
Ночью бой несколько утих, но к рассвету разгорелся с новой силой, и к 25 мая шведская эскадра вынуждена была полностью скрыться в Выборгской бухте, так как меткий огонь русских пушек причинил ей серьёзный урон. На некоторых шведских кораблях возникли пожары. Русские также били калёными ядрами.
Вася давно уже был на ногах, угар его совершенно прошёл, и он всё время вертелся то у пушек, то у кузнечных горнов, где раскалялись чугунные ядра.
– Поддай! – кричал Васе здоровенный матрос с засученными по локоть рукавами, в кожаном фартуке, напомнивший ему гульёнковского кузнеца Ферапонта. – Поддай!
И Вася, вызвавшийся сменить отлучившегося на минуту матроса, усердно раздувал огромные мехи, наблюдая за тем, как лежавший в горне чёрный полый шар сначала делался тёмно-вишнёвым, затем красным и, в конце концов, ослепительно белым.
– Готово.
И тот же самый матрос в кожаном фартуке, так похожий на деревенского кузнеца, поддевал крючком раскалённое ядро, рассыпавшееся роем огненных белых брызг и кричал своим помощникам:
– Принимай!
Раскалённое ядро катилось в горластое жерло пушки, шипя и изрыгая пар из пушечного ствола, ложилось на пыж из размочаленного каната и мокрого тряпья.
Бомбардир подносил тлеющий фитиль к запальному отверстию, и начавшее уже темнеть ядро летело к шведам, снова накаляясь в полёте.
Глава 25Смерть друга
На рассвете 26 мая марсовой матрос Трошка звонко прокричал на весь корабль:
– Эскадра по корме!
– Сколько вымпелов? Посчитай! – приказал вахтенный офицер.
– Один, два, три… – начал считать Трошка. – Десять!
То шла на соединение с эскадрой вице-адмирала Круза эскадра адмирала Чичагова в составе кораблей «Ростислав», «Адмирал Чичагов», «Иоанн Креститель», «Саратов», «Всеслав», «Принц Густав», «Ярослав», фрегата «Брячеслав», корвета[46] «Константин» и, наконец, бомбового судна «Победитель».
Вася выскочил на палубу. Эскадра приближалась. Солнце готовилось показаться из-за горизонта. И Вася замер на мгновенье, увидев утро, словно окрылённое парусами. То были русские паруса, за которыми, отражаясь на воде, поднималось из моря солнце.
По всему кораблю матросы кричали «ура».
К концу дня объединённый русский флот подошёл вплотную к Выборгской гавани и запер шведов вместе с их гребной флотилией, которая укрылась там раньше.
Однако разгромить шведов одним нападением с моря было невозможно. Приходилось брать врага измором.
Наступили будни морской блокады.
Среди обычных дел и событий этих медлительных дней блокады одно событие, быть может, незначительное для других, но необычайное для Васи, обрадовало его однажды в весеннее морское утро.
На корабль «Не тронь меня» прибыл мичман Дыбин.
Да, он был уже мичманом[47] и носил эполеты[48].
Вася и Дыбин встретились у вахтенной скамьи и обнялись крепко, как друзья.
Дыбин был всё такой же – с бледным лицом, с глубоким лихорадочным взглядом, в котором, казалось, всегда горел будто зажжённый кем-то огонь. Несмотря на довольно долгую разлуку, привязанность, возникшая между ними, стала как будто даже сильнее.
Друзья беседовали подолгу в свободные часы.
Вспоминали Курганова, свою дуэль на Купеческой стенке. Вася часто расспрашивал Дыбина о своём друге Пете Рикорде. Он скучал без него.
– И он по тебе скучает крепко, – рассказывал Дыбин. – Чекин сказывал мне, будто начал даже стихи сочинять.
– А сапог более никому не чистит? – спросил Вася у Дыбина. Оба громко рассмеялись.
К подвигу Васи и к его медали Дыбин отнёсся без зависти и обнял его ещё раз.
– Тебе, Головнин, всегда везло, – сказал он. – Я рад за тебя. Посмотрим, что ждёт меня, какое боевое счастье…
И глаза его загорелись отвагой.
Дни шли по-прежнему медленно и однообразно.
Бизань-мачта на корабле «Не тронь меня» давно уже была поставлена. Борт, пробитый калёным ядром, починен.
Корабль в составе особой эскадры занял позицию между мысом Крюсерорт и банкой Сальвором.
Ежедневно, если позволяла погода, ходили на парусных шлюпках далеко в море, упражняясь в ловкости и искусстве управлять парусами.
Победителем на этих состязаниях чаще всего была шлюпка, на которой ходил Дыбин, нередко бравший с собой в море и Васю.
Плавать с ним порой бывало страшно.
Дыбин, казалось, всё делал для того, чтобы поставить свою шлюпку в наиболее опасное положение. Со стороны можно было подумать, что он просто испытывает судьбу.
Так его и понимали старые матросы Макаров и Михайла Шкаев, обычно ходившие вместе с ними на шлюпке.
Они нередко предупреждали его:
– Поосторожнее бы, господин мичман.
Но для Васи это было не испытание судьбы, не безрассудная бравада, а желание выучиться побеждать море, закалить морской дух, столь необходимый для офицера военного флота.
То взлетая со шлюпкой на гребни огромных водяных валов, то срываясь между ними, Вася с восторгом смотрел на своего храброго друга, почти такого же мальчика, как и он, на его вдохновенное лицо, освещённое горящим взглядом.
В одну из таких долгих морских прогулок, когда шлюпка, в которой сидели Дыбин, Вася и оба матроса – Шкаев и Макаров, была на траверзе мыса Крюсерорт, впереди неё в волнах мелькнул парус.
– Откуда тут наши? – крикнул Вася Дыбину, стараясь пересилить шум волн.
Оба матроса молча и долго глядели вдаль своими зоркими, как у птиц, глазами.
– Не наша, – сказал Шкаев.
– Не наши, господин мичман, – повторил за ним Макаров. Дыбин, сидевший за рулём, вскочил на ноги. Лицо его оживилось.
– Не наши! – крикнул он тоже. – Не наши, Головнин! Шведы! Они хотят прорвать блокаду. На абордаж их возьмём. Вперёд!
И Дыбин направил шлюпку наперерез парусу, который то прятался за встававшей впереди волной, то поднимался на гребень вала и сверкал на солнце.
То была погоня, от которой у Васи замирало сердце больше, чем в ту страшную минуту, когда он опускался в горящий трюм.
Вася громко кричал, сам того не замечая.
Матросы держали крючья. Дыбин молча, стиснув зубы, управлял шлюпкой. Вот когда его ловкость управлять парусами и его морская отвага, пугавшая нередко даже старых матросов, послужили ему. Ни одно самое малое движение ветра не пропадало даром. Каждая волна словно впрягалась в шлюпку и гнала её вперёд, наперерез врагу. Всё ближе становился вражеский парус, как ни старался он ускользнуть.
Резким движением руля Дыбин направил свою шлюпку носом прямо в борт вражеского судна. Но швед успел отвернуть, и шлюпки столкнулись бортами.
– Сдавайся! – крикнул Дыбин.
Точно крылья приподняли его в воздух. Одним прыжком очутился он во вражеской шлюпке, и в то самое мгновение Васе показалось, будто на ветру сильно щёлкнул парус.
Но то был пистолетный выстрел. Вася увидел голубой дымок, кружившийся над головой шведского офицера. Тот держал в руке пистолет. Вася бросился на офицера, навалившись на него всем телом. Матрос Шкаев, прыгнувший вслед за Васей, схватил офицера за руки. Другие шведы – два огромных матроса с голубыми глазами – сидели у мачты, бросив свои тесаки.
Шлюпку швыряло с волны на волну.
Борьба была кончена. Но отважный мичман лежал на дне вражеской шлюпки у самой кормы, и кровь его, бежавшая по тёмно-зелёному мундиру, мешалась с брызгами морской волны.
Вася бросился к своему другу и поднял его голову. Лицо Дыбина было смертельно бледно, но он ещё дышал.
Пленных шведов перевели в русскую шлюпку. Матросы и Вася перенесли туда же Дыбина и положили у кормовой скамейки.
Шлюпка легла на обратный курс. Пленные шведы молчали.
– Вы кто? – спросил Вася у офицера по-шведски. Он знал немного этот язык.
– Лейтенант королевского шведского флота, – отвечал офицер.
– Куда вы шли?
– Никуда, так, катался. Я люблю свежую погоду.
– Неправда, – сказал Вася. – Известно, что вы терпите нужду в порохе и провианте.
– Я этого не слышал, – отвечал швед, угрюмо косясь на юного гардемарина и на бледное лицо русского мичмана, так отважно кинувшегося навстречу его пуле.
– Не хочет говорить, – сказал Вася матросам по-русски.
– Поначалу они всегда так, – заметил Макаров, – а после развяжут языки.
– Развяжут, – подтвердил Шкаев, – только вот мичмана нашего жалко. Рано такому молодому помирать.
И старые матросы вздохнули. Дыбин был всё ещё без сознания.
На корабле пленных приняли, к удивлению Васи, весьма равнодушно.
Не только пленных, но и перебежчиков-шведов было уже много на русских кораблях. Лазутчики доносили, что шведы терпят голод и грабят рыбаков: отбирают у них рыбу, выбирая её прямо из сетей.
Капитан Тревенин, выслушав рапорт Головнина, похвалил отвагу и храбрость мичмана Дыбина и приказал врачу привести его в сознание.
Но врач лишь развёл руками.
– Рана очень опасна, Александр Иванович, – сказал он тихо капитану. – Прямо в грудь. Пуля не вышла наружу.
– Ах, юноша! – вздохнул капитан и с грустью, по-стариковски покачал головой.
Вася со слезами на глазах провожал своего друга в лазарет.
То были уже последние дни блокады. От рыбаков и лазутчиков были получены сведения, что изголодавшиеся шведы решились прорвать русскую блокаду и уйти, чего бы это им ни стоило. Враг только ждал попутного ветра, и 2 июня, когда поднялся довольно сильный норд-ост[49], шведские корабли стали одни за другим выходить из гавани.
Русские суда, маневрируя, пошли на сближение с ними и первые открыли огонь. Суда русских эскадр были расположены таким образом, что каждый неприятельский корабль, рискнувший пройти между ними, подвергся бы обстрелу с обоих бортов.
Пространство же между мысом Крюсерорт и банкой Сальвором было занято особой эскадрой, состоявшей из кораблей «Святой Пётр», «Всеслав», «Принц Густав», «Не тронь меня», «Пантелеймон» и бомбового судна «Победитель».
Можно было предполагать, что шведы попытаются прорваться через банку, надеясь на своё лоцманское искусство.
И действительно, шведы избрали это направление.
Завязался горячий бой. Вражеские корабли, отстреливаясь, кильватерной колонной[50] двинулись через банку Сальвором. Но как ни были искусны их лоцманы, всё же шведам пришлось сбавить ход своих кораблей через мель, что оказалось наруку русским артиллеристам. И вскоре первый же шведский корабль, попавший под обстрел со стороны «Не тронь меня», загорелся от калёных ядер и взорвался.
Вася по-прежнему находился в личном распоряжении капитана корабля и снова стоял за его спиной на капитанском мостике. Он видел, как в дыму и огне поднялась горбом палуба неприятельского корабля, как в дымно-огненном вихре полетели кверху доски, брёвна, пушечные стволы, человеческие тела, как ярким пламенем пожирались разлетевшиеся огненными хлопьями паруса.
Он слышал зловещий звук взрыва, который влился в общую музыку боя, грохотавшего над морем. Под ногами раздавались один за другим оглушительные удары пушечных залпов, сотрясавших корабль до самого киля.
Неприятельские ядра с тяжёлым шуршанием пролетали над головой и падали позади корабля. Некоторые ложились впереди его или в непосредственной близости, по бокам, вздымая высокие столбы воды.
Но страха, того страха, от которого ранее по временам делалось сухо во рту и в сердце забирался неприятный холодок, Вася больше уже не испытывал, хотя тело его невольно ещё сжималось при близком полёте ядра.
Бой продолжался без перерыва двое суток.
Один за другим загорались, взрывались, шли на дно шведские корабли.
Особенно радовало сердце русских моряков новое бомбовое судно «Победитель». Оно с дальней дистанции обстреливало шведские суда взрывательными бомбами. В конце концов шведы всё же прорвались и ушли, но потери их были огромны: они лишились десяти боевых кораблей. Преследование их продолжалось более чем двое суток и стоило им почти всей гребной флотилии.
Пострадал и наш гребной флот: влетев в пылу сражения в бухту Свенска-зунд, наши галеры попали под обстрел шведских береговых батарей и понесли большие потери.
Преследование неприятеля наконец прекратилось. Корабли нашего флота стали приводиться в порядок: прочно заделывались пробоины, ставились новые мачты, уничтожались всякие следы боя.
На судах хоронили павших в бою.
Торжественны и печальны были погребальные напутствия погибшим в боях морякам. Их тела, завёрнутые в парусину, с тяжёлым грузом в ногах, покоились на палубе в ожидании погребения по морским обычаям.
Среди них находилось и тело мичмана Дыбина. Глаза его, в которых когда-то горела отвага, были закрыты, лицо – спокойно, словно в этом первом бою с врагом нашёл он своё счастье, за которым так рано вышел на дорогу жизни.
Вася стоял около него и горько плакал, пока тело его друга не было спущено в море вместе с другими под салют корабельных пушек.
Глава 26Последние годы в корпусе
В корпус Вася возвратился, как ему казалось, совсем иным, чем он был до своего боевого плавания на корабле «Не тронь меня».
Потеряв в бою Дыбина, он ещё сильнее привязался к Пете Рикорду. В свободные от занятий часы он теперь не расставался с ним.
Почти с детским восторгом глядел Петя Рикорд на георгиевскую медаль, украшавшую грудь Васи.
Однако самого Васю эта медаль, возвышавшая его в глазах кадетов и даже начальства, мало занимала. Он обладал чем-то более высоким: возмужавшим в бою сердцем, закалённой волей.
Он снова засел за книги. Через год он был произведён в капралы, потом в сержанты и снова плавал, на этот раз на кораблях «Вячеслав» и «Прохор».
Считая себя уже совсем большим, Вася завёл журнал, в который стал записывать свои мысли и наиболее важные события жизни.
Но что было важно?
Будущее ещё рисовалось неясно. А прошедшее детство ещё стояло рядом. Оно недалеко ушло. Порою снова хотелось посмотреть, как кувыркаются голуби в небе над домом дядюшки Максима и пробежаться с Юлией по кривым московским улицам, увидеть её лёгкую фигурку, мелькающую меж деревьев подмосковного парка.
Однажды Вася записал в своём журнале:
«Вчера получил от дядюшки Максима письмо и миниатюру Юлии, писанную на слоновой кости. Юлия весьма пригожа. Как снова пойду в плавание, возьму оную миниатюру с собою. То будет мне всегда приятным воспоминанием, какое никогда не исчезнет».
В последние годы учение давалось ему легко. У него была жадная память, которая крепко хранила всё приобретённое. Выпускной экзамен он сдал вторым, но чина мичмана получить не мог: ему ещё не было семнадцати лет.
Это его огорчило.
Он жаловался на свою неудачу Пете Рикорду, но тот, хотя и выражал ему сочувствие, в душе был доволен тем, что его друг пробудет вместе с ним в корпусе ещё целый год.
Вася не посещал более классов. Он ушёл с головой в науку, расширял свои познания в истории, математике, физике и многих языках, чтобы иметь возможность объясняться с любым народом, который может встретиться мореходцу в его плаваниях.
Летом 1792 года Вася оставался в Кронштадте. В эти дни он бывал частым гостем у Курганова, который уже состарился, одряхлел. По-прежнему охотно принимал Васю и инспектор корпусных классов Никитин.
Вася часто возвращался от него с целой охапкой книг. Он жадно читал и Локка, и Декарта, и Вольтера, и Руссо, и Хераскова, и Ломоносова.
В книгах он находил ответы на запросы своего пытливого ума, черпал нравственную силу, учился познавать себя, чтить высокое достоинство человека, видеть в нём отдельный сложный мир, а не пешку в руках сильных, воспитывать в себе чувство высшей любви к родине.
А сердце его по-прежнему влекло только к морю. И по ночам, поставив возле себя свечу, раскрыв книгу, он воображал себе путешествия, которых ещё не совершил, земли, которых ещё не видел. Он как бы оставался ещё мальчиком. Душа его была полна высоких и чистых помыслов, и не было жертвы, которой он не принёс бы для того, чтобы осуществить свои мечты.
Порой он доходил почти до галлюцинаций. Стены его комнаты раздвигались, и он видел себя на морском просторе, на палубе корабля, в грозу и бурю или в солнечный штиль.
Он захлопывал книгу и с пылающей головой уходил на пустынный берег и бродил там до утра. В эти часы он целиком углублялся в себя, охваченный непоколебимой решимостью добиться намеченной в жизни цели.
Летом дядюшка Максим Васильевич прислал Васе из Москвы письмо:
«Тётушка Екатерина Алексеевна волею божьей помре. Имение твоё, Вася, осталось на руках бурмистра Моисея Пахомова, великого татя и мошенника. Доходы вовсе перевелись. Люди говорят, что хозяйство идёт в разор. Без отступа возьми увольнение от корпуса на сколько дадут и езжай в Гульёнки, сгони Моисея и поставь на его место человека честного, пока ещё есть время».
Но юноше было не до того. Для жизни ему было нужно так мало, что доходы с имения не занимали его. И он не поехал. Он только послал письма бурмистру и отдельно няньке Ниловне с наказом отписать ему в подробностях через грамотного человека обо всём, что делается в Гульёнках. А в конце сделал приписку: «Что касается до Тишки, то скажи ему, что скоро, мол, выйду в офицеры и возьму его к себе для услуг».
Наконец Головнин получил чин мичмана и распростился с корпусом. Он был назначен на военный транспорт «Анна-Маргарита» и ходил на нём из одного российского порта в другой, а затем и за границу, в Швецию, с русским послом графом Румянцевым.
Однако плавание, о котором он мечтал, оказалось неожиданно скучным.
В письме от 18 мая 1794 года Рикорду, только что выпущенному в мичманы, Головнин писал:
«Любезный друг Пётр! Время бежит, как вода в вешнюю пору. Вот уже и ты офицер, а я пребываю в сём звании уже два года и всё плаваю на „Анне-Маргарите“. Сам знаешь, не о том думали мы в корпусе, когда беседовали с тобою напролёт ночами. Но кажется, хождение это по берегам Балтики для меня приходит к вожделенному концу: днями ухожу на „Рафаиле“ со Вспомогательной эскадрой адмирала Ханыкова[51]в Англию, откуда без промедления буду писать тебе».
Пётр Рикорд в это время жил с несколькими товарищами его выпуска в крохотном домишке в кронштадтском посёлке, в комнате с таким низким окном, что когда с улицы в него заглядывала пробегавшая мимо собака, то в комнате делалось темно.
Получали по мичманскому чину сто двадцать рублей ассигнациями в месяц. Жили скромно, даже бедно. Чай пили редко, считая роскошью. По утрам заменяли его молоком, которое было столь дёшево, что их общий денщик нередко покупал его на свои солдатские гроши, отказываясь брать с офицеров такую мелочь.
После производства в чин мичмана Рикорд должен был обойти всё своё бывшее начальство и благодарить за производство. В эти дни в Кронштадте стояла невылазная грязь, по которой ему пришлось шагать в белом мундире, в башмаках и в белых шёлковых чулках выше колен.
Описав это путешествие Васе Головнину в весёлых стишках, Рикорд всё же не преминул с завистью напомнить своему другу:
«Счастливый ты, Василий, уже ходишь в дальние плавания, а я всё ещё топчу кронштадтскую грязь».
Но уже через год они жили в одной каюте с Головниным на линейном корабле «Пимен», в той же Ханыковской эскадре, бесцельно плававшей в Немецком море.
Служба была не тяжёлая, но обоим жизнь казалась однообразной. Командовал кораблём капитан первого ранга Колокольцов, человек патриархальный, не нудивший людей бесполезной муштрой.
Колокольцов любил слушать матросский хор и часто заставлял петь его любимую песню: Гриб-боровик, над грибами полковник!
Василий Головнин быстро поднимался по службе, хотя и не стремился к этому. Он много плавал, служа на разных кораблях, и почти не бывал на берегу.
Письма его к дядюшке в Москву становятся всё реже. Все мысли его, все желания обращены к морю, и зыбкая палуба корабля ему милее твёрдой земли. А миниатюра Юлии, так искусно сделанная каким-то крепостным художником, по-прежнему лежит на дне его дорожного чемодана.
Однако он как-то всё же написал в Москву:
«Любезный дядюшка Максим Васильевич! Морская служба мне зело по нутру. За последние семь лет я вовсе отвык от земли, мне даже не по себе, ежели под ногами твёрдо. Пребывая в Англии, много учился, особливо наторев в английском языке, так что был назначен не только флаг-офицером при адмирале Макарове, но и переводчиком с английского и удостоился от него важнейших поручений. Но и сих знаний недостаточно. Собираюсь приехать к вам в Москву, посмотреть вашу голубиную охоту».
Но этому намерению не суждено было сбыться.
Возвращение Головнина в Россию совпало с решением русского правительства послать в Англию для обучения двенадцать молодых морских офицеров. Среди них были и старые друзья – Василий Головнин и Пётр Рикорд.
Глава 27Академия мистера Геррарда
Мистер Генри Хартер, шкипер брига «Ретриф», прибывшего из Англии в Кронштадт с грузом кофе, ванили и перца, был очень доволен тем, что стовосьмидесятитонный бриг, во-первых, возвращался домой не совсем пустым рейсом, а во-вторых, что пассажиры оказались покладистые, хотя и заплатили за свой проезд по двадцать четыре золотых червонца с персоны.
А шли на «Ретрифе» в Англию молодые русские волонтёры – лейтенанты Головнин, Рикорд и их однокашники.
Ветры были то слабые, то непопутные. Не шли, а ползли. И мистер Хартер, оказавшийся человеком весьма расчётливым, ругался и жаловался на то, что такой ход судна для него чистый убыток.
Поэтому он кормил и команду, и своих пассажиров весьма плохо.
Шли на Ревель, Гельсингфорс, Гамбер-зунд (Норвегия). По отходе из Гамбер-зунда попали в сильнейший герикан[52]. Бриг «Ретриф» жестоко трепало и изорвало в клочья целый комплект парусов. Но это не испугало молодых моряков, помогавших в критические моменты команде брига.
В Англию пришли в первых числах июня 1802 года. Спустя некоторое время по представлению русского министра в Лондоне графа Воронцова Головнин был назначен на английский корабль «Город Париж», Рикорд – на «Амазон».
Министр уведомил молодых офицеров, что они должны быть готовы к походу, но до вступления на палубу английских кораблей необходимо поступить в морскую академию известного по тому времени английского астронома Геррарда.
Хотя это заведение и называлось академией, но представляло собою обыкновенную школу морских наук, рассчитанную на двадцать-тридцать воспитанников, состоявших на положении простых школяров.
Мистер Геррард был не только серьёзный учёный, а и вообще серьёзный и солидный человек, любивший всё делать основательно. Поэтому, уговариваясь с русскими офицерами, он заявил:
– Я вижу, что вы все уже лейтенанты. Но, пока вы будете у меня, прошу забыть об этом. Вы будете только учениками. Это главное условие, на котором я могу взять вас к себе.
Жить в академии пришлось по-походному: спать не на кроватях, а на подвесных койках. Во дворе академии стояла большая модель корабля, как в Итальянском дворце, в полном парусном вооружении.
Мистер Геррард касался только учебной части. Всем остальным ведала миссис Геррард, женщина не менее серьёзная, чем её супруг, и к тому же крайне экономная.
Утром миссис Геррард давала своим воспитанникам по две больших чашки чаю с таким скромным количеством сахару, что о его присутствии можно было только догадываться, и по два куска недопечённого хлеба, весьма тонко намазанного маслом.
Обед состоял из непременного пудинга и варёного мяса с картофелем, который заменял хлеб.
Обедая в первый раз, Пётр Рикорд, не зная, что ему делать с пудингом, сказал шёпотом сидевшему рядом с ним Головнину:
– Гляди, Вася, ведь это сырое тесто со свиным салом. Как его есть? Однако будь что будет! – решил он, отправляя в рот большой кусок пудинга, и… подавился.
Головнин поспешил помочь ему, хлопнув его по спине ладонью, в результате чего пудинг прошёл на своё место, но миссис Геррард пришла в ужас.
– Мистер Головнин, что это значит? – воскликнула она.
– Я помог своему товарищу проглотить пудинг, – отвечал Головнин. – Он подавился.
– Но для этого перед каждым из вас стоит по кружке пива, – отвечала миссис Геррард.
Однако пудинга было положено на тарелки очень много, а пива давалось лишь по одной кружке. Это само по себе затруднительное положение осложнялось ещё тем, что говядина давалась только съедавшим без остатка очень большую порцию пудинга. А того, кто вообще не мог справиться с этим обязательным блюдом, миссис Геррард подвергала строгому выговору и удаляла из-за стола.
К счастью, курс академии был пройден довольно быстро, и, поев в последний раз ненавистного пудинга, молодые люди 15 февраля 1803 года отправились из Лондона в Портсмут в стадт-коче, то есть, попросту говоря, в общей срочной карете, которая курсировала постоянно между этими городами.
Позавтракав вместе в одном из портсмутских портовых трактиров, друзья крепко пожали друг другу руки и отплыли к своим кораблям.
Уход из Портсмута корабля «Город Париж», на который попал Головнин, должен был состояться 4 мая 1803 года. Всё было готово к отплытию, ждали только капитана, находившегося на берегу. В точно назначенное время он явился вместе с женою. Тогда снялись с якоря и вышли в море.
Женщина на военном корабле! Это удивило Головнина.
– Вам это кажется странным? – спросил старший лейтенант Корбет, заметив его удивление.
Корбет чаще других беседовал со своим русским коллегой, посвящая его в английские морские обычаи, и среди офицеров слыл за человека общительного и весёлого.
– Да, это мне кажется странным, – признался Головнин.
– И не нравится?
– Напротив, – отвечал он. – Это очень хорошо. Это служит для смягчения мужских нравов и невольно всем плавающим напоминает о том, что на берегу остались такие же милые существа, любезные сердцу каждого из нас.
И тут же вспомнил о миниатюре Юлии, хранившейся в его чемодане, и ему захотелось взглянуть на столь приятное ему женское лицо.
По установленному обычаю каждый день за капитанским столом обедал один лейтенант и один мичман из офицерского состава корабля. В первый же день плавания выбор пал на Головнина, с которым капитан и его супруга были особенно любезны.
Супруга капитана после обеда долго беседовала с Головниным, расспрашивала о том, кого из близких он оставил в России, есть ли у него невеста.
– Нет, – отвечал он смущённо. – Труды мои и мысли не оставляют мне досуга думать о сём приятном предмете.
И действительно, все мысли молодого русского лейтенанта были заняты изучением порядков и корабельной жизни англичан, так как ещё перед своим отплытием из Кронштадта он замыслил составить сравнительные замечания об английском и нашем флотах для представления морскому министру. Занятия учёного и исследователя давно были близки его сердцу.
В эти дни он часто обращался к своему журналу, исписывая в нём целые страницы в тиши ночной, при свете свечи, прикрытой металлическим колпачком.
Написал письмо и Рикорду.
«Любезный Пётр! Ну как ты поживаешь? – спрашивал он своего друга. – Как чувствуешь себя среди иностранцев? Я среди англичан – как капля масла, плавающая в чаше, наполненной водой. Пью вино, грог, делаю всё то же самое, что и они, но всё время чувствую неоднородность частиц. Всё же очень много различия между нами. Это, однако, не мешает мне учиться и работать вместе с ними. Каждая нация имеет право быть самой собой, поелику условия жизни их различны».
Головнин быстро перезнакомился со всеми офицерами, изучая их характер.
Учение и плавание проходили без всяких событий.
Однажды во время завтрака стало известно, что на фрегат «Акоста», только что прибывший из Плимута, просят прислать офицера. Отправился один из лейтенантов – Смит.
Возвратился Смит с весёлым лицом и тут же крикнул своему другу, старшему лейтенанту Чарльзу Корбету:
– Радуйся! Через месяц ты будешь командовать кораблём: объявлена война с Францией и Испанией!
Это сообщение вызвало дружные и воинственные крики:
– Браво! Война!
Не прошло и минуты, как на корабле поднялась всеобщая суета, гремели цепями, стучали, хлопали люками. Начали поднимать из трюма пушки и ставить их на места, причём одно большое орудие заняло своё место в капитанской каюте. В этой военной сутолоке и спешке не принимал участия только один Головнин.
«Везде война: на палубе, на шканцах[53], на баке[54], – записал он вечером в своём журнале. – Не насмешка ли сие, что «Город Париж» готовится к войне с французами? Корбет и Смит уже берут призы и уверяют, что даже английский баран побьёт французского. Лекарь чистит свои инструменты. И лишь у меня в сердце мир… Да продлится он вечно не токмо в одном моём сердце. Тревожится оно за судьбу и покой отечества моего».
Глава 28Бой с пиратами
Наступил 1805 год. Головнин плавал уже теперь на английском корабле «Фосгарт» под командой капитана Маркера у берегов Испании.
Чарльз Корбет служил на том же корабле уже старшим офицером, как бы по-прежнему сопутствуя Головнину в его ознакомлении с английской корабельной жизнью.
Однажды, – это было 19 января, – Корбет, возвратившись от капитана, обратился к Головнину:
– Новость! Сегодня ночью предстоит интересное дело. В заливе Сервера обнаружен пиратский корабль, недавно ограбивший несколько купеческих судов. Командующий эскадрой приказал взять и уничтожить опасного пирата, не делая особого шума. Что вы на это скажете, дружище? – говорил Корбет, оживлённо и весело поглядывая на Головнина.
– Это будет горячее дело. Я бы тоже хотел участвовать в нём, – сказал Головнин, так же весело улыбаясь, как и Корбет.
Корбет свистнул:
– Боюсь, что вас не пустят. Всё ж таки вы ещё учитесь, и капитан не знает, искусны ли русские моряки в абордажном бою.
– Если он не знает, так теперь предстоит случай узнать, – отвечал Головнин.
– Но вас могут ухлопать пираты, они дерутся как черти. Зачем это вам нужно, по совести говоря?
– Затем, – сказал Головнин, – что я хочу видеть, как английские моряки берут не только рифы, но и корсарские суда.
Корбет захохотал:
– Честное слово, вы славный парень, мистер Головнин, и в карман за словом не лезете. А впрочем, пойдите к командиру. Если он разрешит, почту за честь участвовать с вами в экспедиции, руководство которой поручено мне.
Головнин тотчас же отправился к капитану.
– Вы хотите участвовать в сегодняшнем ночном сражении? – спросил с некоторым удивлением капитан Маркер. – Но знаете, это может быть хотя и небольшое, но очень опасное дело. Пираты – народ отчаянный, и режутся до последнего человека.
– Всё же я просил бы вас, сэр, разрешить мне принять участие в сегодняшней ночной экспедиции, – настаивал Головнин.
– Но вы у нас гость, и подвергать вас ненужной опасности я не хотел бы. Ведь вас сюда прислало ваше правительство с лестной для нас целью учиться. А если вас убьют?
– Военный моряк должен быть всегда готов к этому.
Капитан Маркер сказал:
– Вы храбрый офицер. Ну что же, если хотите… Я не считаю себя вправе отказать в подобной просьбе молодому офицеру, даже если бы он и был гостем. Передайте Корбету, что вы зачисляетесь в его экспедицию.
– Вот и отлично! – воскликнул Корбет, узнав о согласии капитана. – Беру вас с собой. Будет забавнее дело. На всякий случай оставьте письмо к родным.
Но Головнин не стал писать письмо к родным, а снял со стены свою саблю и понёс её точить.
…Около полуночи несколько гребных баркасов[55] и шлюпов[56], вооружённых лёгкими однофунтовыми фальконетами[57], в полной тишине отплыли от борта «Фосгарта», направляясь к хорошо скрытой с моря крохотной бухточке в заливе Сервера, где, по данным разведки, должен был находиться пиратский корабль.
Шли с таким расчётом, чтобы затемно войти в бухту и напасть на корсаров.
Море было спокойно настолько, что отражения звёзд в воде были почти неподвижны. Шлюпки скользили бесшумно, – вёсла их были обёрнуты в уключинах парусиной, – и лишь ритмический дружный всплеск их нарушал безмолвие ночи.
Корбет с Головниным шли впереди всей флотилии на большом десятивёсельном баркасе. Корбет говорил:
– Мы должны напасть на корсаров неожиданно, чтобы захватить их врасплох.
– Едва ли это удастся, – заметил Головнин. – Ведь у них тоже несут вахту.
– По данным нашей разведки, сегодня у этих разбойников праздник, и они гуляют с утра. Но всё же нужно быть осторожными. Имеются сведения, что у них на борту есть одна медная пушка, несколько каронад[58] и тяжёлых фальконетов.
Плавание продолжалось около двух часов.
Мягкое движение шлюпки, тишина, ритмические всплески воды – всё это незаметно отодвинуло вдаль ожидание предстоящей стычки. И даже не верилось, что так близка возможная опасность. Головнина стало клонить ко сну. И в то же мгновенье он не столько заметил, как почувствовал, что Корбет, сидевший против него, вдруг привстал и начал напряжённо вглядываться в темноту.
Головнин взглянул по тому же направлению, и сон мгновенно отлетел от него. При неясном свете звёзд он увидел почти перед самым носом своего баркаса силуэт большого судна. Его рангоут был ясно виден на звёздном фоне неба. Это был двухмачтовый бриг, узкий и длинный, видимо рассчитанный на большой ход.
На бриге всё было тихо. Не светилось ни одного огонька. Охранных шлюпок вокруг него заметно не было. Казалось, что корабль либо оставлен людьми, либо беспечно погрузился в крепкий сон.
– Перепились и спят, – шёпотом сказал Корбет. – Я же говорил. Английские шлюпки стали осторожно и бесшумно обходить пиратский бриг, беря его в кольцо. Они уже почти вплотную подошли к нему.
На корсаре всё по-прежнему было спокойно.
Англичане уже были у самого брига, и матросы стали бесшумно забрасывать на его борта абордажные крючья. У многих в этой напряжённой тишине сильно бились сердца.
Но вот кто-то неосторожно стукнул крюком о борт. На палубе брига неожиданно звонким, плачущим лаем залилась собачонка.
Английские моряки со всех сторон полезли на бриг, однако по-прежнему стараясь не шуметь. Корбет, перелезший через борт рядом с Головниным, шептал ему:
– Мы возьмём их сонными, как куропаток. Они не слышат даже собачьего лая.
Но Корбет ошибся.
Не успел он произнести эти слова, как на палубе блеснул огонь и прогремел выстрел, прокатившийся эхом среди камней и скал на берегу. И в ту же минуту со всех сторон послышался топот бегущих босых ног.
Бриг ожил в одну минуту.
Где-то под палубой послышались крики. Из люков начали выскакивать пираты, с бешеной яростью бросавшиеся на англичан. Уже начинало светать. Даже был виден блеск ножей в руках пиратов. На палубе засверкали огни, раздалось несколько беспорядочных выстрелов.
Однако английские матросы уже были на бриге. Теперь они стреляли со всех сторон. Несколько пиратов упало на палубу.
Это было последнее, что заметил Головнин. Дальнейшего он не помнил. Бой кипел на самой палубе. Головнин наносил в полутьме частые и сильные сабельные удары.
Порою эти удары достигали своей цели, порою от чего-то отскакивали с такой силой, что один раз сабля едва не вырвалась из его онемевшей от напряжения руки.
После одного из таких особенно сильных ударов Головнин почувствовал, что в руке у него остался один эфес. Тогда он схватил подвернувшийся ему под ноги интрепель[59], рукоятка которого была вся в крови.
Вокруг него слышались крики боя, выстрелы, лязг оружия. Из палубных люков, как из преисподней, без конца лезли всё новые и новые пираты. У некоторых из них ножи были не только в руках, но и в зубах. Многие были ещё пьяны. Они бросались прямо на английские ружья, падали, вскакивали и снова лезли на врага, презирая смерть.
Был момент, когда благодаря численному перевесу пиратам удалось в бешеном натиске потеснить англичан к юту.
Босой корсар в разорванной на груди рубахе, с горящими злобой глазами, с залитым кровью лицом, уже готовился вонзить нож в спину Корбета, когда Головнин ударом интрепеля свалил пирата на палубу.
Англичане быстро оправились и снова начали теснить врагов, окружили их со всех сторон и прижали к борту. На горизонте показалось огромное красное безлучное солнце. Оно как будто остановило бой. В действительности же это произошло оттого, что со стороны пиратов уже некому было сражаться. Жалкая кучка морских разбойников, обезоруженных, теперь толпилась у мачты, к которой был привязан их атаман. То был бородатый великан, почти старик, с налитыми кровью глазами, с широко раскрытым ртом, из которого ещё продолжали вырываться хриплые призывы к бою. Вся одежда его была в крови, вместо рукавов болтались окровавленные клочья.
Только теперь Головнин несколько пришёл в себя после боя, впервые заметив, что и его мундир во многих местах разорван и забрызган кровью, кивер[60] исчез, и левая рука мучительно ноет от плеча до кисти, быстро опухая.
– Всё кончено? – спросил он, подходя к Корбету, который в это время отдавал распоряжения караулу, приставленному к пленным.
– Кончено, – сказал Корбет. – Но посмотрите, что натворили эти черти! Я потерял четвёртую часть моих людей, да и сам не остался бы в живых, если бы не вы, мистер Головнин. Нет, чёрт меня возьми, русские – храбрые ребята. Честное слово, я хотел бы всегда видеть вас рядом с собою в бою.
Корбет крепко обнял Головнина и пожал ему руку.
В этот день капитан Маркер вызвал к себе Головнина и сказал ему:
– Считаю своим долгом донести командующему эскадрой сэру Нельсону, что вы вели себя в бою как лев. О вашей неустрашимости и вашем великодушном поведении мне многое рассказал мистер Корбет. Я буду просить адмирала довести до сведения вашего министра в Лондоне о проявленных вами качествах.
– Сэр, – отвечал Головнин, – каждый российский моряк вёл бы себя на моём месте так же, как я. Он учтиво поклонился и вышел.
В эту минуту ему хотелось побыть одному, и он постарался найти на корабле такой уголок, где никого не было.
Море окружало его со всех сторон. Корабль лежал в дрейфе, так как вдруг настал штиль, и паруса притихли в ожидании первого порыва ветра. Морская зыбь, обгоняя корабль, блестя и шурша, как шёлк, уходила вперёд далеко, до самой черты горизонта.
Во все стороны света во всей красе своей простирался перед ним океан. В это мгновенье океан показался ему особенно родным и близким. И чудилось, что не под чужими, а под своими российскими парусами пересекает он его извечную равнину.
Однако не так скоро суждено было сбыться этой мечте. Ещё год прослужил он в английском флоте. Он плавал в Атлантике, посетил Вест-Индию, а когда вернулся в Россию, то узнал, что дядюшка Максим ещё жив, но уже начал жаловаться на здоровье, что Юлия давно уже вышла замуж.
И тогда он понял, что юность и первая молодость его прошли.
Но он не пожалел об этом. Они прошли среди морей – его любимой стихии.