Шлюп «Диана»
Глава 1Чудесное превращение лесовоза
При впадении Фонтанки в Неву какая-то безымянная речушка образовала островок. Там находилась верфь для постройки речных судов.
Здесь строились баржи, боты, шлюпки и всякие другие большие и малые парусные и гребные суда.
Среди этих серых молчаливых барж и ботов, стоявших у островка, в первых числах мая 1807 года можно было видеть небольшой корабль с высокими мачтами, с полным такелажем, с портами для пушек, с лёгким, изящной формы бушпритом, осмолённый и окрашенный – словом, готовый поднять паруса на всех своих трёх мачтах и выйти в море.
Это был шлюп «Диана», назначенный идти в кругосветное плавание под командой Василия Михайловича Головнина, теперь уже капитан-лейтенанта.
Рядом с лёгкой и стройной «Дианой» стояли две баржи, построенные на реке Свирь из крепкой сосны. Это были обыкновенные лесовозы. Не так давно и «Диана» была такой же баржей и вместе со своими двумя сёстрами прибыла в Петербург, гружённая доверху лесом.
Но тут, благодаря своей прочности и мористому виду, ей посчастливилось обратить на себя внимание корабельного мастера Мелехова, которому поручено было Адмиралтейств-коллегией и капитаном Головниным найти судно, годное для продолжительного и трудного кругосветного плавания.
И вот стараниями этого старого помора[61] простая лесовозная баржа была превращена в шлюп «Диану», мореходные качества которого должны были быть столь хороши, чтобы выдержать ветры всех румбов во всех странах света.
Заканчивался последний осмотр судна.
Начальник экспедиции капитан-лейтенант Василий Михайлович Головнин вместе со своим помощником Петром Рикордом внимательно и придирчиво осматривал корабль.
Возбуждённые лица их были потны, лосины и ботфорты – в смоле, пакле и паутине.
Они проверили все скрепления, облазили все трюмные помещения и теперь, довольные осмотром, поднялись на верхнюю палубу. Стоял яркий, хотя и довольно свежий весенний день. Синее небо и причудливые облака чётко отражались в водах Невы.
Василий Михайлович облегчённо вздохнул, как бы окончив тяжёлый труд или миновав неведомую опасность.
Мечта, владевшая им ещё в детстве и позже, когда он учился в корпусе, плавал гардемарином, стоял вахту на чужестранных кораблях, – мечта эта теперь осуществлялась. Перед ним был свой, русский корабль, готовый к далёкому плаванию.
Мимо бежали воды Невы, спешившие к морю, и, глядя на них, он на секунду задумался, отдавшись переполнявшим его чувствам, затем сказал корабельному мастеру Мелехову:
– Работа твоя, Милий Терентьевич, весьма мне по душе. Но мореходность нашего судна ещё вселяет в меня сомнение. Ход его, остойчивость, послушание рулю – всё сие скажется лишь в походе. Что ты думаешь, Пётр? – и Головнин обернулся к Рикорду.
– Теперь и я ничего не скажу, – ответил тот. – По осени казалось, почитай, неимоверным, чтобы можно было за зиму приготовить из лесовоза мореходный шлюп. А вот готов красавец-корабль.
– Весьма радостно слышать столь благоприятственные речи, – отвечал Мелехов, поклонившись офицерам.
Волосы старика были схвачены ремешком, борода растрёпана, и одет он был, как простой плотник, хотя то был хорошо известный всему Адмиралтейству корабельщик.
– Да, весьма радостно, – повторил он. – Но прошу выслушать и моё слово… Мы не строили здесь морского шлюпа от самого киля. А потому я ещё с осени обращал внимание Василия Михайловича, что лучше было бы купить готовое судно в Англии, хотя в работу своих рук и верю.
– Так, – подтвердил Головнин. – Но я того не хотел. Для нас, российских людей, пристало плавать на своих собственных судах. И это плавание мы вменяем себе в обязанность совершить на русском судне, слаженном нашими русскими мастерами, из наших русских материалов – леса да железа. Довольно нам смотреть из рук иностранцев. На чужих судах мы немало плавали и показали, что мореходцы и у нас имеются весьма искушённые и в своём деле смелые. Взять хотя бы «Неву» и «Надежду», которые только что возвратились из плавания в наши американские владения. Доб́ ро плавали. Но то русские суда лишь по флагу, ибо оба куплены в Англии. И не то меня сейчас заботит, Милий Терентьевич. Я знаю, судно у нас теперь есть. Думаю лишь о том, как провести его в Кронштадт. Ведь не пройдёт оно через бар[62] в устье Невы?
– Боюсь, Василий Михайлович, что не пройдёт, – подтвердил Мелехов. – Осадка у нас без груза десять футов, а на баре такая глубина бывает только в самые сильные осенние норд-весты.
– А посему вот что, – сказал Головнин: – снимай мачты и камбуз[63], разгружай судно до последнего.
– Сие даст облегчение в посадке лишь на один фут.
– И то добро. Я ещё поразмыслю и завтра скажу тебе, что делать. Мне надлежит ещё явиться в Адмиралтейств-коллегию. Пётр Иванович даст тебе остаточные наставления по кораблю. А сейчас будь здоров, дай я тебя поцелую, Милий Терентьевич. Я в твою работу верю.
Он обнял старого корабельного мастера, который, скрывая своё волнение, спокойно, с достоинством троекратно облобызался с молодым капитаном.
– В добрый час! – сказал старик.
– В час добрый!
Головнин отправился в Адмиралтейств-коллегию.
Сегодня был день удач. Сегодня он мог с уверенностью сказать, что корабль его уже стоит у причала. Сегодня же в Адмиралтейств-коллегии ему должны вручить подробную инструкцию о плавании.
Он уже знает содержание этой инструкции. Этой инструкцией ему предоставляются все средства и возможности для наилучшего снаряжения и снабжения экспедиции всем необходимым, начиная с провианта и кончая приобретением необходимых астрономических инструментов, карт и книг на всех европейских языках.
Он взбежал по лестнице Адмиралтейства, едва сдерживая радостно бьющееся сердце.
Не за богатством спешил он по этим мраморным ступеням, покрытым ковром, не за чинами, не за славой, но единственно за великим трудом мореходца, о котором мечтал с ранних лет. И мечты его и старания не пропали даром. Из всех офицеров флота огромной империи ему отечество доверяло нести свои флаг в этой длительной и многотрудной экспедиции.
В Адмиралтейств-коллегии уже ждали его.
Один из членов коллегии, маленький старичок с бриллиантовой орденской звездой на мундире, принял его и ввёл в конференц-зал.
Представляя Головнина членам коллегии, он сказал:
– Сему офицеру, молодому летами, но весьма зрелому опытом, государь император повелел совершить плавание для обследования наших владений в Восточной Азии и северо-западной Америке и сопредельных с оными странами земель, для открытия новых, ещё не видавших европейского флага, и описания уже открытых. Путешествие сие, – продолжал старичок при мёртвой тишине зала, – путешествие сие необыкновенное в истории российского плавания как по предмету своему, так и по чрезвычайной дальности своей. Оно первое в императорском военном флоте и первое с самого начала русского мореплавания, ибо в построении шлюпа «Диана», на коем совершается сие плавание, рука иностранца не участвовала. «Диана» – первое подлинно русское судно, совершающее столь многотрудное и дальнее плавание. Вояж сей заслуживает внимания высокой коллегии. Посему я и решил представить вам молодого офицера, коему государь доверяет честь нести российский императорский флаг вокруг всего земного шара.
То был счастливый момент, необыкновенный и торжественный.
В свою большую, неуютную комнату, снимаемую в деревянном доме с мезонином на Галерной улице, принадлежавшем вдове секунд-майора Куркина, Головнин попал только к вечеру.
Здесь, у себя на столе, он нашёл казённый пакет с огромной сургучном печатью и надписью: «Собственная его величества канцелярия».
То был указ царя.
Не снимая шинели и треуголки, Головнин аккуратно вскрыл пакет при помощи костяного ножа и стал быстро читать строки, написанные на твёрдой, блестящей бумаге крупным и таким точным каллиграфическим почерком, что нельзя было подумать, что эти литеры были выведены шаткой человеческой рукой, а не оттиснуты на печатном станке.
Царским указом экспедиции предоставлялась широкая свобода. Капитану шлюпа «Диана» Василию Головнину разрешалось идти на восток любым путём: мимо мыса Горн – вокруг Южной Америки или на мыс Доброй Надежды – в обход Африки, как то позволит погода, и, не скупясь, награждать команду в перенесении оной всех тягот сего великого плавания.
Долго ходил он из угла в угол своей большой, скромно убранной комнаты, не видя ни стен её, раскрашенных под трафарет голубыми букетами, ни пёстрых ситцевых занавесей, ни тусклого зеркала, которое то и дело мелькало у него в глазах вместе с его быстро скользящей фигурой.
Перед ним снова раскрывались просторы океанов. Он чувствовал под ногами доски палубы, слышал шелест парусов.
Надо было прощаться с теми, кого оставлял он на родине.
Но кого оставлял он?
Его друг Пётр Рикорд был теперь вместе с ним, на одном корабле – помощник и верный товарищ в плавании.
Другой друг его юности, мичман Дыбин, был убит шведами. Но Головнин сделал всё, чтобы найти тех двух матросов, Шкаева и Макарова, что плавали с ним тогда на корабле «Не тронь меня» и знали его отважного друга. Он зачислил их на «Диану» и брал с собой как постоянную память о друге.
Кто ещё? Тётушка давно умерла. Дядя Максим всё хворал. У Юлии уже двое детей. Он улыбнулся при этой мысли. Однако и на сей раз достал из чемодана её миниатюру и посмотрел на неё, придвинув к себе свечу. Всё ж это были милые черты. Он переложил миниатюру в свой бювар[64], где лежали самые важные вещи.
Вспомнилось детство. Шум старых гульёнковских лип и крик грачей на их ветвях, железная решётка склепа, где лежали его мать и отец, и серебряный блеск листвы на кряжистых вётлах, растущих у пруда, – всё это он увезёт в своём сердце. А где белоголовый Тишка в мундирчике казачка со светлыми пуговицами, где дырявый дощаник «Телемак»?
Сколько раз просил он бурмистра Моисея Пахомыча прислать ему Тишку в Петербург, но «сей тать и мошенник», как его именует дядюшка Максим в своих письмах, так этого распоряжения и не выполнил. Сместить его давно бы уже следовало, да всё было не до того.
Маленькая деревянная кукушка выскочила из открывшегося отверстия в часах, висевших на стене, и глухо прокуковала десять раз, напомнив ему, что время уже не раннее.
Головнин подошёл к письменному столу, зажёг свечи в высоких медных шандалах[65], очинил новое гусиное перо и начал писать бурмистру.
Но по мере того, как он писал о милых сердцу Гульёнках, гнев его на бурмистра Моисея Пахомыча исчезал сам собой, как дым.
Сделав сначала ряд указаний относительно имения и приказав за время предстоящего ему двухлетнего плавания отсылать доходы с имения дядюшке Максиму, он писал далее:
«Добро сделал, что похоронил нянюшку мою Ниловну не на деревенском погосте, а у церкви, при склепе, где покоится прах родителей моих. Старушка была мне заместо матери. Наказую тебе, Моисей Пахомов, сложить кирпичное надгробие над её могилкой, а в изголовье поставить крест железный, кованый, приличествующих размеров, с надписью, кто под оным покоится. Охраняй сию могилку. Может, по возвращении в Россию приеду в Гульёнки. Тогда поклонюсь ей. Старушка берегла моё сиротство в меру слабых сил своих и зависимых возможностей, и за то буду ей век благодарен.
Об Тихоне в последний раз писал тебе более двух месяцев назад, требуя, чтоб выслал его без всякого промедления в Москву, а оттуда дядюшка препроводил бы его сюда ко мне с оказией. Но оного Тихона и до сей поры нету. За такое ослушание даю тебе выговор. Днями отплываю в кругосветный вояж. Слушайся дядюшку Максима Васильевича, как меня самого. Ежели Тихон до сих дней не выехал, то пусть не трогается, поелику уж не застанет меня в Петербурге».
Закончив письмо, Василий Михайлович растопил в пламени свечи палку чёрного сургуча и собрался уже припечатать его своей именной девизной печаткой, как в комнату вошла горничная девушка от хозяйки, услуживавшая ему.
– Барин, – сказала она, – забыла вот совсем. Из головы выскочило… Ещё даве поутру, как вы ушли, приехал какой-то мужик из вашей вотчины.
– Из Гульёнок? – сразу оживился Головнин. – Где же он?
– Цельный день спал в кухне, на печи, а теперь вот проснулся и ждёт.
– Веди, веди его сюда! Эх ты какая, право! – напустился он на девушку и стал думать, кто бы это мог быть. Уж не Тишка ли?
Но перед ним на пороге комнаты появился статный парень, одетый в чистую крестьянскую одежду из новины, в аккуратно подвёрнутых онучах[66] и новых лаптях, как будто непохожий на Тишку.
Молодая курчавая бородка прикрывала его лицо до самых глаз. Волосы его были русые, взгляд весёлый, осмысленный, и только в самой глубине небольших голубых глаз его таилось знакомое лениво-сонное выражение, напоминавшее Головнину прежнего Тишку.
– Тишка? – спросил он всё же с сомнением.
Парень улыбнулся и низко поклонился.
– Я самый и есть, так точно, Василий Михайлович. Приказали явиться. Вот Моисей Пахомыч и прислал.
Головнин весело рассмеялся и подошёл ближе.
– И то он! Да ты уж Тихон, а не Тишка. Только по глазам и узнал. А то весь волосами зарос.
– Как полагается, года, – отвечал Тишка с достоинством.
– Ну здравствуй, здравствуй, Тихон, – радостно говорил Головнин. – Помнишь, как мы с тобой на дощанике плавали?
– Неужто ж не помню? – отвечал Тишка. – Как есть, всё помню. Капитаном тогда были, а я паруса ставил.
– Ну вот, теперь я настоящий капитан. Пойдёшь со мной в дальнее плавание? Хочешь?
– Это куда же, Василий Михайлович, к диким островам, что ли?
– И туда можем попасть. А что, боишься?
– А мне что! – спокойно отвечал Тишка. – Я и там могу, свободное дело, жить.
– Ну ладно, быть по сему, – рассмеялся Головнин. – Зачислю тебя к себе на шлюп матросом. А теперь рассказывай, что у нас в Гульёнках? Как скончалась тётушка?
– Обыкновенно как, – говорил Тихон. – Как пришёл ихний час, то послали за отцом Сократом, соборовались, простились со всей дворней, велели обрядить себя в облачение христовой невесты, по положению, как они были барышня, и отдали богу душеньку.
– А Ниловна как умерла?
– Ниловна преставилась у нас в избе, на птичьем дворе. Старушка была дюже ветха годами. Остатное лето всё лежала на печке, не вставала уж. Как пришла за нею смерть, то позвала мою мать и говорит: «Вижу, Степанида, стоит она у меня в головах, зовёт к себе. Положите меня под образа, сейчас буду говорить с богом». Ну, и померла.
– А Степанида?
– Мать жива.
– А дом мой, стоит?
– Чего ж ему сделается! – отвечал Тишка, – Стоит на своём месте, только крыша протекать стала, вода в покои так и льёт, да в трубах каждую весну галки вьют гнёзда.
– А Пегас?
– А Пегас, как уехали вы из Гульёнок, крепко скучал, даже выть не раз принимался, так что тётушка приказали его убрать. После того жил ещё года два, а в то лето, видно, бешеная собака его покусала, начал по укромным местам хорониться, потом сгинул.
С грустью слушал Василий Михайлович эти простые рассказы.
Глава 2«Диана» одевается парусами
На другой день Головнин сообщил Мелехову и Рикорду свой план, как перевести «Диану» в Кронштадт.
Мысль капитана была очень проста. Для осуществления её нужно было только иметь четыре больших палубных бота, которые, кстати, оказались тут же, на верфи.
Через день команда «Дианы» уже загружала их песком на ближайшей невской отмели. Боты, гружённые балластом, были поставлены к кораблю, по обеим сторонам его, команда подвела под корабельный киль якорные цепи и закрепила их концами на баркасах.
После этого песок из баркасов был выгружен прямо в воду, баркасы поднялись, как поплавки, и приподняли вместе с собою и «Диану».
– Сие ладно придумано, – сказал старый помор и корабельный мастер Мелехов, с уважением глядя на молодого капитана. – Кланяюсь тебе, Василий Михайлович, хоть годами много старше тебя. Вижу, будешь ты добрый водитель не только корабля, но и людей своих, с коими изготовился ты в трудный путь. Кабы ещё мачту поставил, полетели бы, ровно на крыльях.
– Дойдём и без оной, а не то, как выйдем на взморье, то поставим фальшивую мачту, ежели посчастливится фордевинд[67], – сказал Головнин, в последний раз обнимая старого корабельщика.
– По местам! – скомандовал он. – Швартовы отдать!
Убрали канаты, которыми «Диана» была пришвартована к береговым сваям, отбуксировались шлюпками от берега, выбрались из Фонтанки на водный простор Невы и пошли на вёслах.
Плавание оказалось нелёгким. Изменчивый фарватер[68] мелководного взморья, порой поднимавшийся неблагоприятный ветер – всё это замедляло и без того тяжёлое плавание.
В первый день, остановившись на ночлег, бросили якорь в трёх милях от Петербурга.
Все офицеры во главе с Головниным не покидали корабля, ночуя в кубрике[69] на соломе вместе со всей командой. Штурманский помощник Хлебников предложил Василию Михайловичу свою складную койку. Тот, поблагодарив его, отказался с такой решительностью, что смущённый офицер не только больше не предлагал своих услуг, но и сам лёг на солому, отдав свою постель Тишке, который уже находился в числе команды, остриженный, подбритый и одетый, как настоящий матрос.
Тихон постарался помягче устроить постель своему барину-командиру и даже, незаметно для того, подложил ему под голову что-то из своей одежды. Но Василию Михайловичу не спалось: его беспокоило положение шлюпа. Он не был ещё хорошо знаком ни с самим кораблём, ни с его командой.
– Кто несёт вахту? – спросил Головнин у Рикорда.
– Мичман Мур, – отвечал тот.
Головнин вышел на палубу. Стояла тихая и свежая белая ночь, такая светлая, что можно было читать без огня. На небе горела пурпуровая неугасающая заря, и в отблеске её тускло светился золотой адмиралтейский шпиль над Петербургом, затянутым лёгкой ночной дымкой.
Взморье было спокойно, как пруд, если бы не течение Невы, которое было заметно и здесь по журчанию воды под бортами, по проплывающим мимо прозрачным, как хрусталь, обломкам ладожского льда.
Мур стоял на вахтенной скамье, опёршись спиной о перила и засунув руки в рукава. Когда Головнин поднялся на скамью, он выпрямился и подтянулся.
– Что-то не спится, – сказал Василий Михайлович весьма добродушно.
Он боялся, что Мур расценит его появление здесь как недоверие к вахтенному офицеру.
Мур продолжал почтительно молчать, недоверчиво поглядывая на командира своими тёмными недобрыми глазами.
– Ну, что у вас тут? – спросил Головнин.
– Всё благополучно, господин капитан.
Голос у Мура был тоже недобрый, и Головнин почувствовал, что молодой мичман не скажет ничего более того, что потребует от него служба.
– Меня беспокоит погода, – заговорил Головнин. – Вы не полагаете, Фёдор Фёдорович, что она может быстро измениться и натворить нам превеликих бед?
– Не думаю, господин капитан. Сколь мне ведомо, в мае в Санкт-Петербурге не бывает сильных ветров.
Оба немного помолчали.
Но Головнину всё же хотелось разбить лёд, который почему-то появился в его отношениях с этим офицером, предъявившим ему прекрасную рекомендацию от его приятеля, командира одного из фрегатов.
И он спросил:
– Где вы родились?
– В Санкт-Петербурге, – отвечал Мур.
«Экой же ты чудной, братец! – подумал Головнин. – Чего ты лезешь в скорлупу, как моллюск?» А вслух спросил, чтобы всё-таки расшевелить своего собеседника:
– Кто ваши родители? Они здравствуют?
Этот невинный вопрос непонятным образом заставил ещё более насторожиться молодого человека. Однако он поспешил ответить, что родители его живы, и что у них есть пекарня на Петербургской стороне, и тут же для чего-то прибавил, что оба, хотя и не дворяне, – это он сказал с некоторым смущением, – но русские, несмотря на нерусскую фамилию отца.
Такой ответ несколько удивил Головнина, который совершенно не интересовался происхождением своего мичмана.
«Нелюдим какой-то и чудаковатый, а рекомендации имеет прекрасные», – подумал Василий Михайлович и отошёл.
На палубе появился Рикорд.
Капитан пошёл навстречу своему другу и взял его под руку.
– Вижу, Пётр, тебе тоже не спится, – сказал он.
– Да, на жёстком не лежится, а посему не спится, – отвечал тот в рифму по своей всегдашней привычке.
Оба засмеялись.
Потом прошли несколько раз по палубе из конца в конец судна мимо молчаливых подвахтенных.
– Ну вот, Пётр, – сказал Головнин, – наконец-то мы идём с тобой в то самое дальнее плавание, о котором так мечтали в корпусе, ещё бывши молодыми кадетами.
Он поглядел на шпиль, тускло блестевший над Петербургом. И Рикорд тоже посмотрел в ту сторону.
– Ты помнишь нашу клятву? Ничто на свете не должно потревожить и наипаче разбить нашу дружбу. Если со мной что случится, ты заменишь меня не только по должности, как старший в чине, но и по духу и доведёшь нашу экспедицию до конца, как бы сделал сие я сам.
– Можешь быть уверен во мне, Василий Михайлович, – просто и серьёзно сказал Рикорд и протянул руку своему другу.
Головнин заглянул в его живые, выразительные чёрные глаза, всегда открыто смотревшие на собеседника, и ответил на пожатие его руки таким же крепким рукопожатием.
Из-за горизонта показался диск солнца, и золотистые лучи его рассыпались во все стороны и зажгли дремавшие в небе облачка, спокойные воды взморья, белые крылья чаек, носившихся над водой, погасив слабый топовый огонёк, теплившийся на шесте, водружённом на носу «Дианы».
Пора было поднимать команду.
Плавание продолжалось. Оно было по-прежнему медленным и тяжёлым, и не раз матросам приходилось лезть в ледяную воду, чтобы сталкивать корабль, приткнувшийся то носом, то кормой к песчаной отмели взморья.
Только на пятый день пришли на Кронштадтский рейд и стали на самоплав.
Наступили горячие дни для команды «Дианы».
Головнин почти не отлучался со шлюпа, руководя его окончательным устройством, принимая вместе с Рикордом провизию, порох, снаряды, пушки, всякое мелкое оружие, грузы для Охотска, многочисленные ящики со всякой всячиной: с кольцами, бусами, бисером и прочей мишурной мелочью для мены с жителями островов.
Надо было поставить на место снятые мачты, камбуз, разместить груз так, чтобы одно не мешало другому, что при малых размерах судна требовало большого уменья и хлопот.
Головнин пристально наблюдал за каждым движением «Дианы». Однажды ему пришлось пережить несколько поистине тяжёлых минут, когда казалось, что судьба экспедиции висит на волоске.
Случилось это в день погрузки медных шестифунтовых пушек, предназначенных для вооружения шлюпа.
Когда сгрудившиеся на борту матросы, – их было человек десять, – поднимали на талях тяжёлый пушечный ствол, «Диана» сильно накренилась.
– Все на борт! – вдруг скомандовал Головнин.
Некоторые матросы бросились выполнять это приказание, другие, усомнившись, не ослышались ли они, мялись на месте.
– Все на борт! – повторил капитан свою команду. Теперь все бывшие на палубе сбились в кучу на осевшем и без того борту.
«Диана» накренилась ещё сильнее.
Люди замерли на своих местах, удивлённо поглядывая на капитана. А он продолжал по-прежнему спокойным и твёрдым голосом командовать:
– Поднять на борт ещё ствол! Ещё один!
Наконец всё продолжавшая клониться бортом «Диана» вдруг остановилась в своём движении. Подняли ещё одну пушку и ещё. Крен не увеличивался. Лица многих матросов засветились улыбкой. Они поняли своего капитана, и взоры их с доверием и одобрением устремились на него.
А Василий Михайлович, приказав продолжать погрузку пушечных стволов, отошёл с Рикордом в сторону.
– Слава богу, – сказал он. – А я уж мыслил, что нам надлежит искать другое судно для экспедиции. Ты видел, Пётр, какой добрый корабль сделал русский мастер.
Головнин был рад, и радость эта светилась на его утомлённом лице. Ему захотелось шутить. И, заметив вывернувшегося откуда-то Тишку, он спросил его:
– Ну что, Тихон, привыкаешь? Тишка встал во фронт и бодро, даже весело отрапортовал:
– Как есть, уж привык, Василий Михайлович.
– Воды не боишься?
– Никак нет. В первый день только побаивался. А сейчас обтерпелся.
– От качки в дрейф не ложишься? Сегодня ночью порядком на якоре подкачивало.
– Никак нет. Спал в койке так, ровно родная мать в коляске качала.
– Чарку пьёшь?
Тишка нисколько не сконфузился и поспешно ответил:
– По положению, как требуется от матроса.
– Быстро ты вошёл в свою роль, – засмеялся Головнин. – Куда бежишь-то?
– Мичман Рудаков послал за бом-брамселем[70].
– Ну ладно, иди, – сказал Головнин.
Тишка сделал полуоборот направо и побежал рысцой исполнять приказание своего унтер-офицера.
Подошёл мичман Мур.
– Вы что, Фёдор Фёдорович? – спросил Головнин нарочито мягким тоном, стараясь приручить к себе диковатого и немного мрачного мичмана, внешне очень представительного, красивого, статного офицера с прекрасной военной выправкой.
– Желаю заявить вам, господин командир шлюпа, небольшую претензию, – становясь во фронт, начал он на очень чистом и твёрдом русском языке, как обычно говорят выросшие в России иностранцы. – Ласкаю себя надеждой на ваше благоснисходительство.
– Говорите, – сказал Василий Михайлович.
– Андрей Степанович Хлебников занял мою каюту.
– Позовите его сюда.
Через минуту штурманский помощник Хлебников стоял перед Головниным.
Этот молодой офицер являл собою прямую противоположность Муру. У него было открытое лицо и ясный взгляд весёлых светлых глаз.
Василий Михайлович молча взглянул на продолжавшего стоять рядом с ним Рикорда, как бы предлагая ему принять участие в предстоящей беседе и спросил Хлебникова:
– Что тут между вами проистекло? Вот Фёдор Фёдорович сказывает, что вы захватили его каюту.
– Сия каюта, – охотно отвечал Хлебников, – прежде назначалась для Фёдора Фёдоровича, но после Пётр Иванович отдал её мне, поелику у меня хранятся астрономические инструменты и хронометры. Эта каюта лучше защищена от воды и зело светла.
– Истинно так, – подтвердил Рикорд. – Сия каюта будет самая сухая на всём корабле. В неё морская вода попасть не может. В рассуждение этого я и отвёл её для штурмана.
– Но если разрешите, то я её уступлю, – заметил Хлебников, глядя на Рикорда.
– Что скажешь, Пётр? – спросил Головнин.
– Я бы стоял на том, что лучше каюты не менять, – отвечал Рикорд, – но ежели у нас из-за сего на корабле заводится первая ссора, то я уж подыщу для Андрея Степановича что-нибудь иное.
Головнин одобрил это решение.
– Нам нельзя ссориться. Мы идём в трудное и опасное плавание. Сие понуждает нас жить в дружбе, ибо в дружбе и единстве наша сила. Кто знает, сколько лет нам положено прожить вместе на нашем корабле, как на родном острову… А потому нам надлежит не только не склочиться, а, более того, помогать один другому, сколько хватит силы. Благодарствуйте, Андрей Степанович, – обратился он к Хлебникову, который теперь поспешил откланяться и тут же юркнул в люк, из которого только что появился.
Работы на шлюпе продолжались почти круглые сутки, благо это позволяли светлые ночи.
Головнин торопился выйти в море.
Шла погрузка последних партий провизии, дров, воды. Провиант для команды доставлялся самого высокого качества, по предписанию Адмиралтейств-коллегии. Но ни Головнин, ни Рикорд не пропускали ни одной бочки солонины или кислой капусты, ни одного мешка сухарей или муки без осмотра и пробы.
В первый же день, когда кок явился к старшему офицеру с пробой матросского обеда, Головнин сказал Рикорду:
– Вот что, Пётр. Отмени сей способ тарелочной пробы, хотя оный везде и ведётся. Спускайся-ка в камбуз да бери сам пробу изо всех котлов. Разве не можно сварить для тебя щи в особливом горшке? Команда у нас должна быть сытая, здоровая и весёлая. Сытые и весёлые люди в плавании не болеют и хорошо переносят все тяготы оного.
Когда погрузка была закончена, к борту шлюпа подошла портовая баржа под красным флажком. То подвезли порох для «Дианы». Его было много. Его отпустили вдвое больше, чем полагалось иметь в своей крюйт-камере четырнадцатипушечному шлюпу.
Погрузка пороха началась при выполнении всех установленных на сей предмет предосторожностей: все огни на судне были потушены, курить было запрещено, матросы, работавшие в крюйт-камере, ходили в мягких пампушах, чтобы от шарканья подбитого гвоздями сапога не вызвать искры.
На другой день Рикорд доложил командиру:
– Всё готово.
– Прикажи начать подвязку парусов, – отвечал Головнин. – Дождёмся попутного ветра – и в путь.
Наконец и паруса были подвязаны, и ветер задул попутный.
Капитан приказал построить команду на шканцах. Став перед строем, он сказал:
– Стараниями господ офицеров и трудами команды, не жалевшей сил, работавшей более двух месяцев не покладая рук, мы, наконец, готовы к выходу в море. Велик и тревожен путь плавания нашего. Мы пронесём наш российский флаг через все океаны мира, мы будем бросать якоря наши в портах всех частей света. Невелико наше судно. Труден будет наш путь, предстоят нам великие препятствия и происшествия, но то лишь должно закалять сердца наши, в коих да горит огонь рвения во славу и пользу нашего отечества. Слава сия должна гореть перед нами неугасимо, как горит над столичным градом великого государства нашего вон та золотая спица. – Он указал в сторону Петербурга. – На концах наших мачт мы уносим с собою блеск сей столичный. Да послужит он нам путеводной звездой! Поздравляю вас с великим походом. Ура!
Команда ответила дружным троекратным «ура».
Был поднят якорь. «Диана» оделась парусами и вышла в море.
Это было в четыре часа пополудни 25 июля 1807 года.
Глава 3«Диана» идёт на запад
«Диана» шла на запад.
Беспокойно было на западе море. Беспокойно было в ту пору и на земле.
Наполеоновские войны потрясли всю Европу. Только на днях был заключён Тильзитский мир.
И в тот час, когда «Диана» вышла на морской простор, Василию Михайловичу не были ещё известны условия этого мира. Но в Кронштадте люди верные и сведущие говорили, будто Александр обещал Наполеону поддержку в войне против Англии, и что невеликое государство Дания, желавшая держаться в стороне от сих европейских дел, но от коей зависел свободный проход через Датские проливы, оказалась в весьма затруднительном положении.
Всё это вселяло беспокойство в сердце капитана, ибо впереди первыми предстояли датские берега и лежали моря, коими владела Британия.
И не только это беспокоило Василия Михайловича, но и то, что покидал он отечество в столь тревожные дни.
Казалось, не в добрый час вышла «Диана» в плавание. Не только военные бури Европы, но и бури морские сопровождали её ход с первых же дней.
У мыса Габорг разразился сильный шторм с грозой, так что пришлось свистать всех наверх. Ветер выл в снастях, рвал паруса, огромные водяные валы лезли на шлюп. Молнии сверкали беспрерывно, освещая зловещую завесу туч, укутавших горизонт.
Только сама «Диана» радовала сердце капитана.
Она спокойно поднималась с волны на волну, неизменно уходя от опасных ударов водяных валов, гнавшихся за её кормою. Даже обедали в кают-компании без особых неудобств – посуда не летела на пол, люстра почти не качалась над столом.
Матросы были весьма проворны и исправны в своём деле, и офицерами Василий Михайлович был также доволен. На вахте его сменял верный друг Пётр Рикорд. Молодые мичманы Хлебников и Рудаков оказались на вахте зорки и распорядительны, в работе отважны, на отдыхе веселы и общительны. Рудаков, который был чуть помоложе других, нередко читал юным гардемаринам, Всеволоду Якушкину и Никандру Филатову, всегда неразлучным, стихи Державина, в коих поэт прославлял добрые качества русского народа:
По мышцам – ты неутомимый,
По духу – ты непобедимый,
По сердцу прост, по чувству добр.
Ты в счастьи тих, в несчастьи бодр.
Гардемарины слушали державинские стихи с горящими от волнения глазами. Юноши эти были взяты Василием Михайловичем в практическое плавание и часто напоминали ему его собственные юные годы, проведённые в корпусе.
Корабельная семья, казалось, была подобрана дружная и славная, что, однако, не избавляло капитана, как и каждого мореходца, от превратностей столь далёкого и трудного плавания, в которое направлялась «Диана».
И Василий Михайлович знал хорошо, что бури и шквалы, которые ожидают «Диану», будут, быть может, не самыми тяжкими из этих превратностей.
И они начались весьма скоро.
Когда шлюп подошёл к датским берегам и вошёл в Керебухту, справа по борту «Дианы» был замечен линейный английский корабль и много купеческих судов.
Головнин, внимательно и подозрительно окинув глазом эту флотилию, сказал Рикорду:
– Что сие значит? Это транспорты. Что они могли привезти сюда? Токмо войска. Впрочем, узнаем от лоцмана.
И он приказал поднять русский флаг и дать выстрел из пушки.
Но вместо датского лоцмана с английского корабля прибыл лейтенант, который потребовал провести его к капитану. Головнин принял его в своей каюте.
– Имею честь сообщить вам, сэр, – сказал лейтенант, – что сюда прибыл королевский флот под командой генерала Гамбера, в сопровождении транспортов, на которых имеется на всякий случай более двадцати тысяч пехоты.
– А для чего сие? – не высказывая тревоги и удивления, спросил Головнин.
– Нам стало известно, – отвечал офицер, – что датчане не в состоянии защитить себя от французской армии, коей командует маршал Брюн, угрожающий прийти сюда. Это говорит о том, что Франция может захватить датский военный флот, чтобы использовать его потом против Англии, да хранит её бог.
– И вы пришли сюда, чтобы опередить французов? Так ли я мыслю? – спросил Головнин.
– Совершенно верно, сэр, – отвечал офицер.
– Что же полагают датчане?
Офицер пожал плечами:
– Они не хотят понять наших дружеских действий и даже готовы сражаться. Пушки всех копенгагенских батарей направлены против наших судов.
Головнин любезно отпустил офицера.
– Весьма благодарен, – сказал он, – за сведения, данные генералом Гамбером командованию русского корабля. Мы имеем мирные цели.
Офицер сел в шлюпку и отплыл.
Василий Михайлович задумался, глядя на английские корабли, разбросанные по всему горизонту. Датский лоцман всё не приезжал.
Головнин приказал спустить гюйс и поднять флаг Первого адмирала[71].
Только после этого явился лоцман.
Это был небольшой худощавый старичок с обветренным морскими ветрами лицом, с седыми, коротко подстриженными усами.
– Скажите, что у вас тут делается? – спросил его Головнин.
– Капитан! – с горечью отвечал тот. – Англичане хотят завладеть нашим флотом, чтобы этого не сделали французы. Правда, они обещают потом возвратить наши корабли. Но кто этому верит? О, как плохо быть маленькой страной, когда большие воюют!
– Значит, вы будете сражаться?
– До последнего человека! – решительно воскликнул старичок. – Хотя все наши войска в Голштинии, но наши добрые граждане добровольно стали под ружьё. Наши батареи готовы вступить в бой с англичанами. О, вы не знаете, капитан, как вероломно поступили британцы. Они, как друзья, попросили снабдить их свежей провизией, и мы послали им сколько нужно мяса, зелени и воды. Они приняли всё это, а потом лишь объявили, для чего пришли.
Головнин постарался узнать, где в данную минуту находится русский министр при датском дворе, чтобы через него получить сведения о позиции, занятой Россией.
Но оказалось, что датский двор, правительство и весь дипломатический корпус переехали в Ротсхилд. Узнать было не у кого. Что же было делать?
А лоцман, закурив между тем свою фарфоровую трубочку, всё жаловался на англичан и французов и, наконец, сделал предположение, что «Диана» только передовой корабль целой русской флотилии, которая спешит на помощь датским патриотам.
Но Головнин сказал и датскому патриоту то же самое, что давеча сказал английскому офицеру: «Диана» служит мирным целям и направляется не за войной, а за наукой.
– Ах, как жаль, как жаль! – воскликнул старый лоцман. – У нас сильно на вас надеются, и наши ребята на батареях говорят, что у русских хорошие пушки.
Хоть и тревожно было на душе у Василия Михайловича, и каждую минуту можно было ожидать начала военных действий и со стороны англичан, и со стороны датчан, но он был твёрд в своём стремлении выполнить возложенное на него отечеством поручение и продолжать путь к цели, каковы бы ни были преграды, встречающиеся ему.
С первым попутным ветром он решил идти в Англию.
Наступил вечер. Сумерки быстро сгущались над водным простором. Далеко за рейдом, растворяясь в темноте, стояли английские корабли. Датские батареи тоже притаились на погружённых в сумрак фортах. И только одна маленькая гордая «Диана», как знамя мира, стояла под вечерними звёздами меж двух враждебных линий.
Вдруг одно из английских судов загорелось. На море запылал гигантский костёр, и ветром его несло прямо на «Диану».
Что это было – брандер ли, пущенный англичанами, чтобы зажечь датский флот, как думали наиболее пылкие молодые головы на шлюпе, или обыкновенный пожар на море?
Во всяком случае, Головнин приказал бить тревогу и вызвать всю команду наверх.
Ночью на берегу у датчан слышался отдалённый барабанный бой, раздавались отдельные пушечные выстрелы.
Корабль горел всю ночь, освещая море. К рассвету он прошёл в полуверсте от «Дианы» и поплыл, догорая, серединой Зунда. Он был в огне уже до самой воды.
Ветер прекратился. К утру в Копенгагене была слышна жестокая пушечная канонада.
– Боюсь, что мы сидим в ловушке, – с тревогой говорил Головнин, стоя с Рикордом на вахтенной скамье. – Чем всё это кончится?
Команда продолжала находиться наверху. Все молча стояли на своих местах. И только юные гардемарины Якушкин и Филатов ликовали, ожидая увидеть впервые в жизни настоящую баталию.
И в самом деле, в тот же день, перед вечером, сотни орудий со всех копенгагенских морских батарей вдруг начали палить рикошетными выстрелами по английским кораблям. Но ядра до них не долетали, поднимая тысячи фонтанов воды. Картина была величественна, на неё загляделись не только гардемарины, которые радовались, как дети, но и все находившиеся на шлюпе, в том числе и сам капитан.
Один лишь Тишка, не глядя на море, уныло бродил по палубе. И в фигуре его уже не было того бравого вида, какой он имел ещё утром.
– Ты чего? – спросил у него Головнин.
– Уехать бы отсюда, Василий Михайлович… – тоскливо отвечал Тишка. – Ну их совсем! Палят-то как: хоть святых выноси!
– Испугался?
– Никак нет. А всё ж таки в Гульёнках оно много спокойней было.
Только на рассвете поднялся попутный ветер. «Диана» снова окрылилась парусами и продолжала свой путь на запад.
Однако новые опасности ждали русских мореплавателей.
Когда проходили мимо мыса Скаген, что находится на северо-восточном выступе Ютландии, в узком проливе поднялся сильный ветер. Ждали шквала, и Головнин, стоя на вахтенной скамье, вглядывался в острые береговые каменные гряды, стерегущие каждое неосторожное движение проходящего мимо корабля.
Вся команда находилась на палубе. Было холодно. Люди, не имевшие тёплой одежды, которую предполагалось закупить в Англии, сильно мёрзли, но молчали. И вид этих мужественных людей волновал Головнина не менее, чем тяжёлое положение шлюпа.
Василий Михайлович вёл корабль твёрдой рукой, лавируя весьма искусно и осторожно. К счастью, шквал не разразился, «Диана» шла всё дальше, и на брам-стеньге её беспокойно щёлкал и рвался вперёд, как бы указуя ей путь, узкий и длинный бело-синий вымпел.
И Тишка был снова весел. Датские пушки уже не палили больше. А море его не пугало, когда на вахте стоял сам Василий Михайлович.
Ночью высокой волной выбило стёкла в большой галерее, куда выходила капитанская каюта, и её залило водой. Закатав штаны по колена и вооружившись шваброй, Тишка собирал воду в каюте. Покончив с этой работой и насухо вытерев пол, он начал выбирать из сундука Головнина подмоченные водою вещи. На дне сундука он нашёл простую липовую дудочку, очень похожую на ту, что когда-то подарил своему барчуку Васе.
«Ишь ты, – подумал Тишка, – барин, а дудку мужицкую бережёт. Видно, тоже от нечего делать балуется».
Дудочка была в порядке, и Тишка, прислушавшись к шуму катившихся за кораблём высоких волн, приложил её к губам и извлёк из неё знакомый высокий звук. И тут же вспомнил и Гульёнки, и свою мать, всегда грустную Степаниду, и сестрёнку Лушку, в её одёвке из мешковины, и белых гусей, и зелёную мураву, на которой они паслись.
Так его и застал с дудочкой в руках Василий Михайлович, заглянувший на минуту в каюту, – Тишка не успел её спрятать. Головнин засмеялся.
– Нашёл-таки свою свирель? Ведь это твоя, что ты мне тогда подарил. Помнишь?
– Помню, – отвечал Тишка.
И затем молча полез за пазуху и достал висевший на гайтане[72] кожаный мешочек и извлёк оттуда большой серебряный рубль с изображением царицы.
– А это помнишь, Василий Михайлович? – спросил Тишка.
– Помню, – отвечал удивлённый Головнин. – Так ведь тогда его у тебя отобрали?
– Отобрали, а потом тётушка сжалились, велели отдать, раз, мол, барчук подарил. Так я его и ношу с той поры на гайтане, не трачу. Тебя помню.
Василий Михайлович был растроган.
– Ну, и дудку возьми себе, – сказал он. – Я так на ней и не выучился играть.
Тишка поспешно, с радостью сунул за пазуху свирель.
А «Диана» меж тем, борясь с ветрами, продолжала свой путь к берегам Англии.
Глава 4Прощание с Европой
Вот он, Портсмутский рейд.
Снова знакомое небо Англии, столь же хмурое и столь же незримое для глаз, завешенное облаками и туманами, как и близкое сердцу небо Кронштадта в эту пору.
Василий Михайлович стоял на вахтенной скамье и осторожно вёл «Диану», лавируя среди кораблей, тесно стоявших в порту.
Как только «Диана» бросила якорь, он послал на берег за английскими газетами. Рудаков привёз несколько последних номеров «Таймса».
С волнением и тревогой Василий Михайлович стал пробегать глазами бесчисленные столбцы газет. Вот!.. Статья сэра Вильяма Джонсона о возможности близкого разрыва между Англией и Россией.
Что теперь надлежит делать? – спросил Рикорд, которого Головнин ознакомил с содержанием этой статьи.
– Без промедления ехать в Лондон к нашему министру и просить его выхлопотать для нас у английского правительства право на свободное плавание, ибо наша экспедиция не военная.
В тот же вечер Головнин выехал в срочной стадт-карете в Лондон. В его нетерпении поскорее уладить вопрос о паспорте ему казалось, что тяжёлые английские лошади слишком медленно везут это неуклюжее сооружение на огромных, окованных железом колёсах.
Пока ехали по городу, от стука экипажных колёс по каменной мостовой всё мешалось в голове, отвыкшей в море от всякого шума, кроме шума тяжёлых волн. Когда же кончился город и карета покатилась по хорошему шоссе, изредка скрежеща железом колёс по щебёнке, ехать стало спокойно и так приятно, что Головнин, истомлённый бессонными ночами, крепко уснул сидя и проспал до самого Лондона, куда въехали утром. Над Лондоном не было обычного в эту пору тумана, а небо над Гайд-парком удивляло глаз привычного путника своей застенчивой голубизной.
Тревога Василия Михайловича оказалась напрасной.
В морском министерстве ему очень скоро сообщили, что первый лорд Адмиралтейства согласен выдать «Диане» паспорт на свободное плавание.
Стояла середина сентября, и надо было спешить с покупкой хронометров, карт и книг, нужных для плавания, с приобретением тёплой одежды для команды и многого другого, чтобы к январю быть уже у мыса Горн, где позднее начинались жестокие бури.
Когда Головнин возвратился из Лондона в Портсмут уже с паспортом на свободное плавание для «Дианы» и с нужными инструментами и прочими покупками, то, к удовольствию своему, убедился, что стараниями Рикорда шлюп был совершенно готов к отплытию.
Оставалось лишь погрузить ром и водку для команды.
Но тут пришло от русского консула письмо, в котором сообщалось, что торговый департамент по ошибке разрешил отпустить для «Дианы» вместо восьмисот галлонов водки… восемь.
– Это бог знает что такое! – воскликнул Головнин. – Ведь надо снова зачинать переписку, а мы могли бы уже уйти.
Прошло ещё несколько дней, как вдруг явился экономический помощник Начатиковский и почтительно доложил Головнину:
– Василий Михайлович! На шлюп привезли запрещение грузить спиртные напитки, пока «Диана» не заплатит всех портовых пошлин, как купеческое судно.
– Ещё чего измыслили! – в возмущении крикнул Головнин. – Теперь вижу: им хочется получить взятку. А консул не додумался дать. Сие хуже всяких штормов. Пиши, Пётр, что «Диана» – военное судно Российского императорского флота, а не купец.
Прошло ещё две недели.
– Ром привезли! – доложил Начатиковский. – Начинаем грузить.
– Грузите, грузите, только скорее! – взмолился Василий Михайлович. – Мы теряем дорогие дни.
Да бочки зело велики, ведь в каждой по тридцать пять вёдер, в люк едва пролазят.
Однако когда семь бочек в присутствии таможенных надсмотрщиков были с превеликим трудом опущены в трюм, явился консул ещё с двумя таможенными чиновниками, которые заявили, что забыли перемерить ром, и просили поднять обратно бочки на палубу.
Тут Василий Михайлович, находившийся у себя в каюте, стукнул кулаком по столу и крикнул Рикорду:
– Пётр, иди и скажи им, чтобы забирали свой ром и убирались к чёрту! Я боюсь, что выброшу этих взяточников за борт вместе с их ромом.
И хотя Рикорд был также огорчён этой задержкой, но он рассуждал хладнокровнее и посоветовал чиновникам перемерить одну бочку и сию цифирь помножить на восемь, ибо все бочки одинаковы.
Когда Рикорд прибавил к сему совету по доброй сигаре на англичанина, те сказали с довольным видом:
– Олл-райт, сэр!
После двухмесячной стоянки «Диана» вновь подняла паруса и вышла в океан, держа путь к Бразилии.
Как ни воевал Василий Михайлович в Портсмуте с английскими таможенными чиновниками, как ни призывал на их головы нового Свифта, но когда «Диана» проходила мыс Лизард, южную оконечность Англии, являющуюся последним клочком европейской земли, он долго не покидал вахтенной скамьи.
Непонятная грусть тревожила его сердце.
Европа исчезла в тумане, в тревогах наполеоновских дней.
Сколько раз ни покидал он Европу, отправляясь в дальние моря, он никогда не оставлял её берега с таким чувством волнения, как на сей раз.
Вся команда собралась на палубе и с таким же чувством, как и её капитан, смотрела на постепенно удалявшиеся и таявшие в морской дымке очертания мыса Лизард.
Глава 5Лицо океана
К ночи поднялся жестокий ветер при дожде. Закрепили все паруса, оставив лишь совсем зарифленный грот-марсель[73] и фок.
Исчез всякий след европейского берега, и вместе с этим все мысли и чувства капитана оторвались от земли и надолго обратились к иной стихии, самой непокорной из всех стихий, но и самой любимой им – к океану.
Волнение на море было так велико, что на другом судне, не столь лёгком, спокойном и безопасном на волнах, каким оказалась «Диана», непременно пришлось бы лечь в дрейф, потому что для тяжело нагруженного корабля такого же тоннажа невозможно было идти фордевинд без огромной опасности.
И это радовало Головнина, который не без тревоги продолжал присматриваться к поведению своего шлюпа в крепкие ветры.
Ночью ветер отошёл к северо-востоку, не уменьшаясь в резкости, и сделался сильно шквалистым, отчего волнение стало много опаснее для «Дианы». И около полуночи шлюп, выйдя слишком много к ветру, попался между двумя валами огромной высоты.
Наступили опасные часы. В кромешной тьме шлюп то поднимало на водяную гору, то низвергало в пучину. О размахе этих полётов трудно было судить по ощущениям, ибо сознание отказывалось отмечать столь быстро и столь резко меняющееся положение судна.
Головнин сменил стоявшего на вахте Мура, который команду подавал хотя и умело, но без предвидения каждого нового порыва ветра.
Головнин принял командование шлюпом на себя, ибо пришла минута опасности, и тотчас же, словно искусный дирижёр, привёл в согласие все звуки нестройно играющего оркестра.
Команда капитана была спокойна и в то же время смела, решительна, вдохновенна и неизменно предупреждала каждый порыв ветра, каждый новый румб его.
Матросы работали дружно, как одни, движения их были согласны и чётки. Им легко и радостно было повиноваться воле такого командира, и они точно и быстро выполняли его команду.
«Диана» снова стала послушной и, убегая от опасных валов, снова пошла вперерез волн.
Рикорд руководил креплением ростров[74], сложенных между фоки грот-мачтами, чтобы случайно попавшей на шлюп волной их не смыло и не унесло в море.
На палубе шла напряжённая, кипучая работа людей, которым в кромешной тьме руки заменяли глаза. Скоро все стеньги, реи были так крепко принайтовлены, что никакая волна не могла их сорвать с места.
Но едва успели закрепить ростры, как чугунные ядра начали выскакивать из своих гнёзд и кататься по деку. Одним из них сильно ушибло ногу гардемарину Якушкину, другое угодило прямо в спину сбитому волной Тишке, который с перепугу поднял было крик, но потом, изрядно обозлившись на море и ругая его изо всех сил, усердно начал работать на палубе, укрепляя каждый груз, точно кладь на возу.
Волной сорвало висевшую на боканцах[75] лучшую пятивёсельную шлюпку «Дианы» и унесло в море. За нею сорвало и шестивёсельную, но команда во главе с офицерами навалилась на неё всей своей массой и тем спасла шлюпку.
А через день погода разгулялась и выглянуло солнце. Океан, как богатырь после битвы, дышал медленным дыханием всей своей грудью, то поднимаясь, то опускаясь от горизонта до горизонта. Он качался, точно подвешенный на незримых гигантских цепях.
Океан отдыхал. Отдыхала «Диана», теперь спокойно продолжавшая свой путь, слегка накренившись на левый борт. Отдыхали и люди.
На баке, у кадки с водой, сидела кучка матросов, раскуривая коротенькие трубочки-носогрейки. Беседовали о том о сём. Вспоминали тревоги последней ночи. Тишка при общем смехе рассказывал о том, как ему попало шестифунтовым ядром промеж крыльев, и сам смеялся вместе с другими.
Старый матрос Михайла Шкаев, человек строгий, но справедливый, посмотрел на него улыбающимися глазами и, вынув трубочку изо рта, сказал:
– Погляжу я на тебя, Тихон… Мужик мужиком, никакая морская наука к тебе не пристаёт.
Матросы дружно засмеялись.
– А вы погодите, – остановил их Михайла Шкаев и добавил: – А всё же моря ты, видно, не испугался, молодчина!
Тишка был весьма польщён похвалой старого моряка и сказал куражась:
– А что нам море? Эка невидаль! Мы и его обратаем, ежели что, с Василием Михайловичем. Нам бояться нечего.
– Какую же силу имеет океан при волнении! – восторженно воскликнул Рудаков за обедом в кают-компании. – Если бы можно было собрать её к единому месту, то сколь полезного можно было бы сотворить! Всё бы в мире двигалось сей силой и ещё бы осталось.
– Вы хорошо приметили океанову силу во время волнения, – сказал Головнин. – А я приметил иное.
– А что такое, Василий Михайлович?
– А то, – отвечал тот, – что, при всех своих добрых качествах, наша «Диана» в самую лучшую погоду, при полных парусах, не может идти более восьми узлов[76]. Это самый наш большой ход, господа, мы должны сие помнить.
Перед вечером увидели двух огромных черепах. Наслаждаясь солнечной погодой, они спали на воде. Спустили шлюпку, в которую сели матрос Шкаев и Тихон. К одной черепахе они подобрались бесшумно. Она так крепко спала, что не слышала, как подплыли охотники, и им удалось, подхватив черепаху под панцырь, перевалить её в лодку, как огромное колесо.
«Диана» между тем, не успев убавить паруса, ушла далеко вперёд.
Увидев это, Тишка решил, что корабль уходит, бросив его на произвол судьбы среди этой чуждой ему бездонной синей хляби, сулившей погибель.
И Тишка, который, бахвалясь, собирался обратать океан, как гульёнковского Орлика, вдруг поднял такой вопль, что голос его был услышан на шлюпе, уже замедлявшем ход. Вторая черепаха, всё ещё крепко спавшая на воде, проснулась от Тишкиного крика и скрылась в глубине океана.
Тишка грёб изо всех сил, стараясь догнать корабль, забыв о черепахах и не обращая внимания на матроса Шкаева, спокойно сидевшего на корме и молча ухмылявшегося.
Охотников за черепахами подняли на борт, и Головнин строго спросил Тишку:
– Ты чего орал на весь океан?
– Испугался, батюшка Василий Михайлович, – отвечал Тишка чистосердечно. – Думал, уйдёшь ты от меня, оставишь пропадать тут нас со Шкаевым.
Никогда ещё Тишка, да и вся команда не видели капитана в таком гневе.
– Да как же ты смел подумать! – набросился он при всех на Тихона. – Как ты смел, глупец, помыслить хоть единожды, что твой командир может тебя бросить среди океана! Знай же, как знает каждый на моём корабле, что не может сего быть никогда. На сутки под арест! Посиди в карцере, поразмысли о своём глупом малодушии.
– Прости, батюшка Василий Михайлович, – повинился Тишка, глубоко раскаиваясь в своём страхе. – Каждый о своей жизни печалуется.
Тишка охотно отсидел положенное время. Но это было не единственное наказание для него. Его ждала и вторая неприятность: поев сваренного из черепахи супа, он заболел и несколько дней ходил скрючившись и держась за живот.
– Черепаха эта ещё, прости господи!.. – говорил он матросам. – Ежели бы мать узнала, что ел такое непотребство, то и за стол не пустила бы.
Головнин отправил Тишку к лекарю.
Лекарь Богдан Иванович, скучавший без пациентов, так как никто на шлюпе не болел, обрадовался Тишке необыкновенно, напоил его каким-то декоктом[77], каплями и хотел даже бросить кровь. Но Тихон отказался, боясь, как бы его немец не зарезал вовсе.
Тогда Богдан Иванович усадил его на койку у себя в каюте, дал ему, сверх всего прочего, рюмочку водки, настоенной на душистых кореньях, и начал рассказывать о своей семье. Он показал ему портреты своей жены Амальхен, своего сына Фрицхена и своих родственников до третьего колена. Тишке стало скучно, и он хотел уйти. Но лекарь не пускал его, продолжая рассказывать о своих родных, затем начал показывать всякие мелкие вещицы, которые ему были подарены перед отъездом: вышитую шёлком закладку для книги – от жены, зубочистку в бисерном футлярчике – от кого-то другого. Но тут Тишка уже не выдержал и, нарочно схватившись за живот, убежал на бак, где гардемарины Филатов и Якушкин забрасывали на ходу шлюпа удочки, пытаясь ловить рыбу.
– Кит слева по носу! – крикнул вдруг матрос, сидевший в смотровом гнезде на бушприте.
Действительно, в указанном направлении показался кит.
– А что ж это такое? – удивился Тихон.
И когда ему Филатов разъяснил, что это огромное животное, которое тоже можно поймать, он сказал:
– Нет, брат, более Тишку и жомкой[78] на лодку не заманишь. Такой и с лодкой слопает.
Однажды на рассвете открылся остров Порто-Санто.
Отсюда Головнин решил держать курс прямо на восток, на оконечность острова Мадейры, а оттуда к Канарским островам.
Но, торопясь выйти из области переменных ветров, он положил не заходить не только на Мадейру, а и на Канарские острова, хотя там предполагалось взять запас виноградного вина для команды, и идти прямо к берегам Бразилии.
Тропик Рака прошли поутру 23 ноября.
Переход был скучный. Нелюдимый мичман Мур просидел всё время в каюте, и даже всегда восторженный Рудаков в свободные от вахты часы молча стоял на корме, наблюдая за летучими рыбами, которые стайками шныряли над поверхностью воды.
Но скоро плавание стало снова беспокойным: начались быстро менявшиеся ветры, и это заставляло каждый час менять курс и ворочать паруса. Третью ночь гремели грозы, лил дождь. Тучи предвещали бурю.
Головнин держал команду всё время наготове у парусов. Люди по суткам не меняли мокрой одежды, и когда всходило солнце, от них шёл пар.
Затем наступила мучительная жара.
– У нас об эту пору рождественские морозы стоят, – говорили матросы. – Тринадцать дён, братцы, толчея валяет с боку на бок, с носа на корму, как баба тесто.
Казалось, что всё бежит от такого климата: птиц почти не было видно, а из рыб поймали с кормы на крюк одну акулу весом более двух пудов. От постоянной сырости всё кожаное на шлюпе зацвело, платье и бельё намокло, металлические вещи начали ржаветь.
– Ну и сторонка! – жаловался Тишка Головнину, не зная, куда укрыться от жары. – А у нас в Гульёнках теперь на ледышках с гор катаются. И куда это мы с тобою, батюшка Василий Михайлович, заблудили? В ту ли сторону мы попали, куда с твоею милостью на дощанике плыть собирались?..
Головнин только рассмеялся в ответ.
Глава 6Под звёздами экватора
«Диана» приближалась к экватору.
Есть в жизни каждого мореходца, будь то простой матрос, или молодой мичман, или даже сам капитан, совершающий уже не в первый раз своё дальнее плавание, торжественные минуты, которые наполняют сердце волнением, знакомым только морякам.
Это минуты, когда, покидая берег, каждый из них глядит на него в последний раз, это минуты, когда он снова ступает на землю и идёт в свой дом, ещё не зная, найдёт ли там по-прежнему свою жену и детей. Это первая буря, первое боевое крещение. Наконец, это те минуты, когда он впервые пересекает экватор.
Моряками старого парусного флота это событие отмечалось особенно торжественно и сопровождалось шумным и весёлым праздником бога морей Нептуна, праздником, который справлялся обыкновенно по старому, давно установленному обычаю.
Головнин не в первый раз пересекал экватор, но и для него, и для всей команды «Дианы» это событие имело на сей раз особый, радостный смысл.
Впервые корабль – целиком русский, от бушприта до руля – пересекал незримую линию, делящую Землю пополам.
Поэтому Василий Михайлович не удивился, когда однажды в дверях его каюты появились с таинственным видом трое матросов, попросивших разрешения войти.
То были Михайла Шкаев, Спиридон Макаров и Дмитрий Симанов.
Все трое молча поклонились и стали в свободно-почтительных позах, – на шлюпе не было показной муштры, которая заставляла бы зря тянуться людей.
– Вам что, братцы? – спросил Головнин, уже наперёд зная, в чём дело.
– До тебя, Василий Михайлович, – сказал выступивший вперёд Шкаев. – Люди бают, днями будем переходить экватор.
– Да, сие верно, – подтвердил Головнин.
– Просим дозволения отпраздновать переход, как полагается по морскому уставу.
– По уставу вовсе не полагается, – засмеялся случившийся при этом Рикорд.
– Ну, так уж говорится.
– Обычай такой, – вставил своё слово Макаров.
– Одним словом, Нептунов праздник просим разрешить, – пояснил Симанов.
– Празднуйте, – отвечал Головнин. – Это и впрямь праздник для нашего российского корабля. Только ведь вам придётся перекупать, почитай, всю команду. Много ли у нас народу-то ходило через экватор?
– Где уж всех купать… – заметил Шкаев.
– А кто у вас на примете? – спросил, улыбнувшись, Головнин.
– Это как ребята решат, – уклончиво отвечал Макаров, глядя куда-то в сторону.
– Ну что ж, купайте, – согласился Василий Михайлович. – Только вот что: брать выкуп водкой я запрещаю. Заместо того всей команде будет угощение от меня.
И на корабле начались приготовления к празднику бога морей Нептуна. Приготовления велись в таинственной и волнующей обстановке.
В кубрике при помощи паруса был отгорожен угол, куда пропускались только избранные. Из-за этого импровизированного занавеса слышались горячие споры, временами громкие взрывы смеха. Туда таскали паклю, ведёрки с краской, тряпьё, цветную бумагу. У выглядывавшего оттуда Макарова на большом пальце всегда сидел огромный напёрсток в виде кольца. Гардемарины Филатов и Якушкин были особенно возбуждены. У себя в каюте они что-то резали и клеили из цветной бумаги, делали венки из фантастических цветов, сооружали из ярко раскрашенного картона чудовищных рыб, тритонов, клянчили у капитана то бус, то бисера из запасов, сделанных для обмена с островитянами.
Что делалось за таинственной занавеской в кубрике, большинство команды не знало. Тишка сунулся было туда, но был тотчас же изгнан, получив при этом от Макарова увесистый щелчок железным напёрстком в лоб.
Среди команды только и было разговоров, что о предстоящем празднестве.
Наконец 20 декабря 1807 года, в два часа дня, пересекли экватор в долготе 20°11′ при умеренном ветре и прекрасной погоде.
К этому времени Нептун, которого изображал Шкаев, его божественная супруга Амфитрида и сын их Тритон, в сопровождении свиты морских чудовищ, собрались на баке. В Амфитриде все узнали матроса Макарова, а в Тритоне – матроса Симанова, хотя он и был с хвостом из парусины, набитой сеном, и в маске, изображавшей голову чудовищной ящерицы.
Дружным хохотом сопровождалось появление этой божественной троицы.
Команда выстроилась на шканцах.
Нептун, голый до пояса, с телом, раскрашенным разноцветными красками, с длинной бородой из пакли, в золотой короне, с трезубцем в руках, сел верхом на доску, привязанную к верёвке, и спустился с носа шлюпа до самой воды.
Оттуда диким голосом он стал взывать:
– Эй, люди! Чей это корабль?
– Русский шлюп «Диана», – отвечал с борта штурман Хлебников, которому Головнин поручил заменить капитана на этом празднестве.
– Кто командир?
– Капитан-лейтенант Головнин.
– Откуда идёте?
– Из Кронштадта.
– Есть ли люди, в первый раз проходящие экватор?
– Есть и такие.
– Ложись в дрейф! – крикнул Нептун. Хлебников отдал шуточную команду:
– Положить грот-марсель на стеньгу!
Нептуна вытащили на борт. Он сел в колесницу, оклеенную цветной бумагой.
За спиной у него стали Амфитрида, в венке из фантастических цветов, с развевающимися волосами из той же пакли, что и борода её супруга, в короне, а рядом с нею – Тритон.
Вокруг колесницы выстроились чудовища в масках, изображавшие рыб, черепах и сирен с рыбьими хвостами.
Шестеро таких чудовищ, нагих до пояса, размалёванных красками, впряглись в колесницу и повезли её на шканцы.
Строй матросов отдал честь этому шествию.
Хлебников встал перед Нептуном и подал ему бумажку. Это был список всех, кто ещё не проходил экватора.
А Нептун продолжал допрашивать:
– Что за люди идут у вас на корабле?
– Идут русские люди.
– А в бога они веруют?
– Веруют.
– А водку пьют?
– Пьют.
– И в баню ходят?
– Ходят.
– И бреются по праздникам?
– И бреются.
– Поглядим… – многозначительно сказал Нептун, стукнув рукояткой своего серебряного трезубца о палубу. – Извозчик, вали на Невскую першпективу!
При общем смехе, под звуки шуточного оркестра, игравшего под управлением экономического помощника Начатиковского на гребешках, самодельных дудках, деревянных ложках и пустых бутылках, колесница тронулась к месту, где была поставлена бочка с водой.
Нептун, держа перед собой бумажку, начал выкликать:
– Мичман Мур!
Гардемарин Филатов отвечал:
– Болен. Со вчерашнего дня не выходил из каюты.
– Мичман Хлебников!
– Держит вахту.
– Мичман Рудаков!
– Весьма просит прощения. Жена пошла с утра на базар, да и запропала. Качает малого ребёнка в люльке. Рад бы чести представиться владыке морей, да не может.
– Лекарь Бранд!
– Приготовляет на завтра вытрезвительные киндербальзамы для царя морей, его супружницы, сынка и свиты, – отвечал при общем смехе Филатов.
– Тихон Спиридонов!
– Здесь я, – отозвался Тишка, ещё не зная, для чего его выкликают.
Он стоял в толпе зрителей, оттёртый старыми матросами в самый последний ряд. Но ему очень хотелось быть поближе к Нептуну, поэтому, воспользовавшись случаем, он заработал локтями и торопливо забормотал:
– Пропусти, ребята, пропусти. Слышь, меня зовут! – и выскочил вперёд.
– Через экватор не ходил? – грозно спросил его Нептун.
– Ходить не ходил, а пройти могу, где хочешь, если капитан прикажет, – отвечал Тишка, сам довольный таким молодцовским ответом.
– Не ходил? Ага! Тогда садись на бочку!
– Это для чего же? – заупрямился было Тишка.
Но тут его живо подхватили под руки, завязали глаза и посадили на доску, положенную поперёк бочки с водой. Откуда-то выскочил матрос Васильев и, вытащив из-за спины деревянную бритву величиною в аршин и банку с салом, смешанным с печной сажей, приблизился к Тишке.
– Позвольте вас побрить, – ломаясь и гримасничая, заговорил он.
– Чай, в прошлый четверток брился, рано ещё! – кричал Тишка при дружном смехе матросов, подозревая что-то неладное. – Пустите, чего охальничаете! Жалиться буду капитану.
Но Васильев, не слушая его, быстро прошёлся помазком из тряпки по лицу Тишки, сразу обратив его в арапа, и начал брить своей аршинной бритвой.
Тут Нептун подал знак, из-под Тишки вырвали доску, и он бултыхнулся в бочку, вызвав тем дикий хохот всей команды.
Таким же образом выкупали и других молодых матросов, затем гонялись друг за другом с вёдрами и окатывали морской водой с ног до головы.
Угомонились только к ночи и долго не могли уснуть, делясь впечатлениями весёлого праздника.
А Тишка и вовсе не мог спать. То ли не давала покоя давешняя насмешка товарищей, которой он никак не мог забыть, то ли просто взяла его тоска под этими прекрасными, но чужими звёздами. Он сунул свою дудочку за пазуху, выбрал себе местечко на рострах и долго сидел так, не играя, ожидая, что вот-вот начнёт светать.
Но долга тропическая ночь.
«Теплынь, духота, а светает, видно, не скоро», – думал Тишка.
Незнакомые крупные звёзды горели в чёрном небе над ним, отражаясь и качаясь на океанской зыби.
Тишка долго смотрел на них, и ему вспомнились свои, гульён-ковские звёзды, хоть и не столь большие и ясные, а всё ж таки нежней и милей здешних.
Он достал свою дудочку из-за пазухи, приложил её к губам и извлёк одну за другой долгие знакомые нотки, в которых слышалось всё, что мило сердцу: то ворчливый голос зимней вьюги, залетевший на их тесный двор, то музыка жаркого летнего полдня на опушке берёзовой рощи, то звон жестяных колокольцев, подвязанных к шеям пасущихся коров.
До того печальны, милы и удивительны были в тишине океанской тропической ночи эти звуки простой русской дудочки, вырезанной из обыкновенной липы, что многие матросы проснулись и слушали их. Слушали и вахтенные, и матросы, сидевшие в смотровом гнезде на бушприте, и Хлебников, и Рикорд, и сам капитан Василий Михайлович, которому ближе и роднее всех были эти звуки. Он узнавал в них и голос, и песни, и сказки своей няньки Ниловны.
И так всем понравилась игра Тишки на дудочке, что матросы в часы, свободные от работы, иногда просили его сыграть. И Тишка играл.
Так шли дни на «Диане». А вокруг неё разливался без конца и края океан, сверкавший на солнце миллионами танцующих блёсток, споривший своей яркой голубизной с небом, а блеском своим – с самим солнцем.
Иногда слева или справа от судна показывались киты. Над шлюпом пролетала стайка каких-то морских птиц, поблёскивали над водой крылья летающих рыб. И снова внимание человека поглощалось созерцанием океана.
Величественная тишина этих дней плавания, ощущение неповторимости переживаемых минут, ласкающая глаз красота океана – всё это захватывало, пленяло душу русского человека, всегда склонного к восприятию величественного и прекрасного.
Однажды Головнин собрал у себя в каюте всех свободных от службы офицеров и сообщил им, что решил идти мимо мыса Горн, а не вокруг мыса Доброй Надежды.
– Я не ласкаю себя надеждой, господа офицеры, – пояснил он при этом, – обойти мыс Горн ранее марта, каковой месяц чтится наибурнейшим и наиопаснейшим для судов в сих широтах. Множество кораблей всех наций в сём месяце претерпели здесь великие бедствия, однакож были и исключения. Известный мореплаватель Моршан благополучно обошёл сей мыс в апреле, а наши «Надежда» и «Нева», направляясь в Российские северо-американские владения, – в марте. Посему и я положил покуситься пройти вокруг мыса Горн. Сие сулит нам немалое облегчение в дальнейшем нашем плавании в Камчатку, хотя ведаю, что оный путь весьма опасен в рассуждении цынги. Все путешественники на то жалуются. Но мы сего не устрашимся, запасшись доброй провизией.
И «Диана» пошла к бразильским берегам.
Вскоре вступили в полосу юго-западных пассатов. Шлюп день и ночь был окружён неисчислимыми стадами бонитов и других больших рыб, которые следовали подле самого борта. Хлебников с гардемаринами, а за ними и матросы пробовали бить рыб острогой с корабля, но не попадали.
…В одно прекрасное утро «Диана» оказалась плывущей среди травы, хвороста, древесных стволов огромной величины. На один из них шлюп едва не наскочил на полном ходу, если бы этого не заметил сидевший на носу матрос.
– Скоро мы должны увидеть великое множество птиц, – сказал Головнин Рикорду и другим офицерам.
Действительно, вскоре на воде и в воздухе показалось несметное число всякой водяной птицы, а около самого шлюпа вынырнул кит.
– Тишка, сюда! За тобой кит приплыл! – крикнул Васильев.
– Ну-к и целуйся с ним, – сердито отвечал Тишка, – а мне кит без надобности.
Со шлюпа был уже виден бразильский берег и остров Святой Екатерины.
Глава 7В тропическом лесу
К вечеру вошли в гавань острова Святой Екатерины. Идя на рейд в виду крепости Санта-Круц, подали сигнал о вызове лоцмана, но вместо него навстречу «Диане» вышло военное судно. Флаг на нём был поднят, а на крепости, находившейся в полутора милях, – нет.
– Что это значит? – удивился Рикорд.
– А то, – смеясь, ответил Головнин, уже бывавший не раз в португальских владениях и знавший их порядки, – что у португальцев нет пороха, чтобы встретить нас салютом.
По случаю такой оказии «Диане» пришлось идти на рейд без обычного салюта, чтобы не ставить в неловкое положение хозяев этой страны.
Все офицеры и матросы собрались на палубе, глядя на берег.
То была первая тропическая земля, к которой подходила «Диана».
Стояла глубокая вечерняя тишина. Пустынную гавань окружали высокие горы, покрытые дремучим тропическим лесом. Часть гор и гавани, вода которой была такой яркой синевы, точно в ней развели синьку, лежала уже в тени, а другая ещё была освещена жёлтыми закатными лучами солнца.
Но где же люди? Неужто берега сей чудесной гавани необитаемы? Нет! Вон крепость, и даже не одна, а целых три. А вон несколько хижин на берегу. Но нигде ни одного человека. Какое-то спящее царство.
Наконец на валу одной из крепостей появились три живые фигуры в епанчах[79]. Но кто это были – солдаты, монахи, просто жители? Издали даже в подзорную трубу нельзя было определить.
– Положить якорь и дать выстрел из пушки, – приказал Головнин. – Может быть, хоть тогда эти сони обратят на нас внимание.
Якорь положили, а выстрела дать не успели, так как на шлюп приехал посланный начальником крепости унтер-офицер – узнать, кто пришёл, откуда и зачем идёт.
Унтер-офицер сказал, что завтра световыми сигналами из крепости будет дано знать в город, где было местопребывание губернатора, о прибытии русского корабля, после чего русские могут ехать в город и закупать всё, что им нужно.
На другой день разрешение действительно было получено, и Головнин в сопровождении Рикорда отплыл на своей шлюпке в город, находившийся на берегу залива, в десяти милях от места стоянки «Дианы».
Губернатор с отменной вежливостью принял капитана русского военного корабля, объяснил, каким способом он лучше всего может сделать закупки, и пригласил Головнина к обеду. Это был молодой человек лет двадцати пяти – тридцати с утончёнными манерами аристократа. Имя его было звучно и пышно – Дон Суир Маурицио де Сильвейра. Это был представитель знатной португальской фамилии.
После обеда Головнин с Рикордом занялись осмотром города, в котором оказалось всего несколько сотен домов в один-два этажа, ослепительно белых, прячущихся в густой тропической зелени, с огромными окнами, но без стёкол, которые были излишни в этом благословенном климате.
– Вот ежели бы нам да такой климат!.. – вздохнул Рикорд.
– А что? – спросил Василий Михайлович.
– А то, что, может статься, вся история наша пошла бы иной стезёй, не столь суровой, что отвечает нашему климату.
– Вижу в тебе, Пётр, хоть и русского человека, но итальянца по рождению, – улыбнулся Головнин. – Тебя всё тянет к синему небу, а мне наше серое милее, чем сия бирюза, и простая рукастая берёза, что я оставил под Москвой, на Петербургском тракте, роднее этих кудрявых гигантов, словно подвитых в кроне, и столь высоких, что как глядишь на их вершины, то шапка валится с головы. Кстати, нам надлежит срубить одно такое дерево на запасную стеньгу.
Несмотря на обилие леса вблизи стоянки «Дианы», дерева твёрдой породы, годного для выделки десятисаженной стеньги, не оказалось. Пришлось снарядить многочисленную экспедицию, вооружённую ружьями, пилами, топорами. Под водительством португальца-проводника экспедиция углубилась в густой тропический лес, где листва была так плотна, что почти отвесные лучи солнца сквозь неё не могли пробиться. Поэтому ни травы, ни цветов в лесу не было, и почва его была чёрная и сырая.
Люди дышали тяжело. Но впереди шёл сам капитан, и казалось, что ему идти легко, так стойко переносил он тропический зной, и матросы подтягивались, глядя на него и посмеиваясь друг над другом и над Тишкой, воевавшим с летучими муравьями, которые, налетая со всех сторон на людей, больно кусались.
– Ну как, Тихон? – спросил его Головнин, с улыбкой глядя на Тишку, хлопающего себя то по шее, то по щеке. – Где лучше: здесь или у нас, в гульёнковской дубовой роще?
– А мне и здесь ничего, – отвечал Тишка, убивая термита у себя на лбу. – Я страсть люблю в бане париться, только муравьи вот летучие одолевают, да гляди, какие кусачие да злые, ровно собаки. Рубахи снять не дают.
Чем дальше углублялись в лес, тем гуще и темнее он становился. Под мёртвыми сводами его, казалось, не могли жить ни звери, ни птицы. Воздух здесь был насыщен пряными запахами тропиков, порой резкими и отталкивающими, порой едва уловимыми и приятными.
Растянулись цепью, чтобы легче было искать нужное дерево. В поисках его забрались в лес версты на три от берега, лезли в гору, обливаясь потом.
Вдруг мичман Хлебников, человек, всё примечавший и быстрый в движениях и тела и ума, крикнул:
– Нашёл! Нашёл! Сюда!
Действительно, дерево, найденное им, оказалось вполне подходящим.
– О, это прекрасное дерево, – сказал проводник-португалец Головнину. – Только, сеньор капитан, оно твёрдо, как железо, и тяжело так же, как железо, и тонет в воде. Как же вы его срубите и потащите отсюда на ваш корабль?
Тишка первым подошёл к дереву с топором. Давно он уже не держал топора в руках и теперь с удовольствием поплёвывал на руки.
С силой ударил Тишка топором по стволу, делая подрубку дерева.
Но топор отскочил от дерева, как от резины, чуть не угодив обухом в лоб стоявшему поблизости матросу Макарову, который едва успел пригнуться.
– Очумел ты, что ли? – строго спросил он у Тишки. – Видно, что, кроме сосны, ты и дерева не видал! Здесь подрубки не сделаешь, надо сразу пилой действовать.
Но и пила скользила по железному стволу бразильского дерева, почти не оставляя на нём никакого следа.
– Что же делать, братцы?
Несколько минут матросы стояли в задумчивости вокруг тропического гиганта, прикидывая в уме, как бы всё-таки его свалить.
– Тут нужно терпение, – сказал старый матрос Шкаев. – Бей, ребята, не шибко, один за одним, да всё в одно место. Капля за каплей и вода точит камень.
Так и сделали. Сначала рубил Тишка, ни за что не пожелавший уступить своего первенства, потом матрос Симанов, потом Васильев, за ними Шкаев и остальные. Мерно стучал русский топор, вгрызаясь в железную древесину гиганта, и стук его, впервые раздавшийся в этих местах, звенел под тёмными сводами леса.
Рубили долго и упорно. Наконец вершина огромного дерева начала тревожно вздрагивать, и крона её зашумела, как бы спрашивая, что это за люди возятся там внизу. Потом дерево стало клониться в одну сторону и падать всё быстрей и быстрей, подминая под себя целую рощицу других деревьев. По лесу пошёл такой треск и грохот, словно начали палить из пушек.
Великан лежал на земле, побеждённый.
Все бросились к нему.
И тут Тишка увидел зелёно-жёлтую красивую птицу, которая, запутавшись в кроне упавшего дерева и оглушённая падением, никак не могла выбраться из его густой листвы.
Тишка хотел взять её, но лекарский помощник Скородумов, находившийся ближе к попугаю, опередил Тишку и схватил птицу, не выпустив её из рук даже и после того, как она впилась в его руку своим железным клювом.
– Отдай зелёную ворону! – потребовал Тишка. – Я первый доглядел.
Но Скородумов отказался отдать, не обращая внимания на то, что Тихон на него крепко осердился.
Остальные участники экспедиции с любопытством разглядывали попугая, пробовали угощать диковинную птицу матросскими сухарями и стали придумывать ей кличку.
Тем временем дерево очистили от ветвей и коры, сделали катки и, вооружившись кто толстым колом, кто верёвочной лямкой, под звуки песни начали катить огромный ствол к берегу, прорубая ему дорогу в лесу.
Проводник-португалец удивлялся весёлой лёгкости, с какой русские матросы, задыхаясь в банной атмосфере тропиков, волокли десятисаженную махину по сплошному лесу, перетаскивая её через промоины и древесные завалы.
Дивился и сам Головнин. Дивился и радовался, всё больше утверждаясь в том, что с такими людьми он доведёт свою экспедицию до желанного конца.
Когда огромный древесный ствол был доставлен на берег, сплавлен при помощи подставленных шлюпок к «Диане» и погружён на неё, занялись покупкой провизии.
Жители натащили великое множество всякой зелени и плодов, хотя в Бразилии стояла зима. На палубе высились горы арбузов, дынь, каких-то невиданных сочных и душистых плодов, стояли огромные корзины с виноградом, и в неподвижном воздухе реял сладкий и пряный запах фруктовой лавки.
Нужно было также много свежего мяса, так как до мыса Горн путь предстоял долгий и Головнин опасался, как бы команда не заболела цынгой. А мяса здесь, по случаю жаркого климата не продавали, потому что в хранении оно не выдерживало более одного дня. Команда же «Дианы» была так немногочисленна, что приходилось пользоваться лишь мелкими животными, вроде свиней. Тушу свиньи можно было съесть в один день.
– Нам нужно купить хоть несколько молодых бычков, – говорил Головнин Начатиковскому.
– Не продают здесь молодого скота, есть только старый, – отвечал тот. – Скот добрый и недорогой, но нашей команде такого быка и за неделю не съесть.
Головнин уже потерял надежду на получение говядины, как дня за два до отплытия из гавани Санта-Круц с борта шлюпа увидели странную картину.
К кораблю приближалась двухвёсельная шлюпка, в которой находились Начатиковский, Тишка и какой-то португалец. Шлюпка шла без вёсел. Издали видно было, как Тишка, стоя на носу шлюпки, время от времени взмахивал зелёной веткой, ударяя ею по воде то справа, то слева шлюпки. Казалось, он погоняет море.
– Гляди, какая чертовщина! – удивлялись матросы при виде столь загадочного движения шлюпки.
Скоро вся команда «Дианы» собралась на борту, отчего шлюп даже слегка осел на одну сторону.
– На чём же они идут?
– Да видишь, Тишка по воде веткой хлещет.
– Видать, чудесная ветка.
– Какая ветка! Рыба их на аркане ведёт. Рыбину, гляди, купили.
– Что же она, учёная, что ли, что к самому шлюпу так и прёт?
– Чудо, братцы, чудесное и более ничего!
Но вскоре чудо разъяснилось. Когда шлюпка подошла к «Диане», стало видно, что по обе стороны её торчат из воды головы привязанных к ней чёрных бычков с едва пробивающимися рожками.
– Тишка, леший! На быках по морю прикатил! – восторженно приветствовали матросы неугомонного Тишку.
Честь этой выдумки действительно принадлежала Тишке.
Начатиковскому случайно предложили на берегу купить пару бычков, таких самых, каких искал Головнин. И цена была подходящая, но доставить бычков на корабль было не на чем, так как двухвёсельная шлюпка не была для того годна.
Тогда Тихон знаками спросил у португальца, послушные ли у него бычки и не боятся ли они моря.
Бычки оказались послушными и совсем не боялись воды. Тишка при помощи португальца загнал их в море, привязал к шлюпке и поплыл к кораблю.
Головнин громко смеялся при виде своего бывшего казачка, плывущего по морю на быках, подобно какому-то сказочному герою.
Много весёлых минут доставлял Василию Михайловичу этот спутник его детства, смышлёный и в то же время простодушный рязанский мужичок Тишка, которому не были страшны ни тропики, ни самый океан, словно он вырос на море.
И как-то, наблюдая Тишку и других матросов, трудившихся на море так же усердно, как на собственной ниве, Головнин сказал Рикорду:
– Не правы те, что мыслят, будто народ наш чужд морю и к плаванию морскому не склонен. То заблуждение глупцов или коварное измышление наших врагов. Народ наш любит море и к нему способен, ибо испокон веков жил у воды, и великие реки наши ещё в седой древности выводили прапращуров наших к морю. Отсель предвижу великую славу морскую нашего отечества.
Склонный к восторгу Рикорд, блестя чёрными глазами, отвечал на эти слова друга:
– Это так, Василий Михайлович. И я вижу это. Не мы ли с тобой ещё в детстве дали клятву на золотой адмиралтейской спице служить этой славе до последнего дыхания? Ужели мы сего не совершим?
…В пять часов утра 19 января 1808 года, когда половина гавани Санта-Круц ещё лежала в тени, и в воздухе ещё чувствовалась едва уловимая прохлада, «Диана» снялась с якоря и направилась в море.
Как решил капитан, она шла параллельно бразильским берегам, держа путь к мысу Горн.
Но часто, думая об этом решении своём, сулившем быстрейший переход на Камчатку, Головнин с волнением думал о страшных бурях, которые ждали его у этого мыса. Он вспоминал книгу англичанина Дунглля, описавшего многие примечательные кораблекрушения, случившиеся в этом опасном для мореходцев месте.
Он вспоминал испанский галион «Святой Михаил», шедший в Кальяо, который сорок пять дней боролся у мыса Горн с противными ветрами и, потеряв от цынги тридцать девять человек, вернулся в устье Ла-Платы в таком состоянии, что только офицеры да трое матросов могли нести корабельную службу.
Припомнился ему и английский капитан Бляй, который плавал с Куком, а потом прославился на всю Европу благодаря удивительному спасению своему, пройдя после кораблекрушения за сорок один день четыре тысячи миль на малом гребном судне. Это он на корабле «Бонти», специально для его плавания построенном в Англии, тридцать дней боролся у мыса Горн с такими бурями, что корабль его дал течь, и воду всё время приходилось откачивать помпами, что сильно утруждало команду, заболевшую цынгой. И всё же, в конце концов, этому мореходцу пришлось изменить курс и идти на мыс Доброй Надежды.
Вспоминая всё это, Головнин нередко советовался с Петром Рикордом:
– Что скажешь, Пётр? Так ли мы делаем? Куда нам идти?
– Как ты решил, Василий Михайлович, туда и пойдём. Мы все верим тебе.
Рикорд, как и все офицеры, и вся команда до последнего человека, твёрдо верили в чудесное искусство и всепобеждающее мужество своего капитана.
В течение нескольких дней плавание было спокойным. На «Диане» наступили мореходные будни. Уже никто не обращал внимания на встречных китов, на сонную черепаху, плывущую по волнам, на альбатросов, сидящих на воде. Все привыкли к этому, и каждый был занят своим делом.
Рудаков под руководством Мура, прекрасно знавшего немецкий язык и временами перестававшего дичиться и уединяться, читал по-немецки последнее описание путешествия Кука на Сандвичевы острова.
На баке шёл урок грамоты. Сидя на бухте якорного каната, матрос Шкаев, подружившийся в конце концов с Тишкой, обучал его грамоте. Держа перед ним бумажку с нарисованными на ней каракулями, он заставлял его читать. Тихон тянул, водя пальцем по каракулям:
– Люди…
– Ну?
– Он… Живёте…
– А далей?
– Како… Аз…
– А в конце что получается?
– Лошадь.
– Сам ты лошадь! Читай спервоначала.
Тишка повторял, и снова у него получалась лошадь.
– Фу ты, какой каменный! – возмущался учитель. – А скажи на милость, чем ты щи хлебаешь?
– Ложкой.
– А по-твоему выходит – лошадью. Голова ты китовая! И оба весело смеялись.
Ночью поднялся сильный ветер. Волны издавали такой яркий, фосфорический блеск, что гребешки их сверкали, как расплавленный металл, и пена, отбивавшаяся от носа шлюпа, при скором ходе его, бросала сильный отсвет на паруса.
– Завтра будем проходить устье Ла-Платы, – объявил Головнин. – Там водятся черепахи столь великие, что их меньше как вчетвером не поднять. Тихон, хочешь черепахового супа? – спросил он у Тишки при общем хохоте матросов.
На что Тихон смиренно отвечал:
– И-и, батюшка Василий Михайлович, ну их к богу. До сих пор вспомнить тошно.
Черепахи действительно оказались на своём месте. Но, кроме того, и вода здесь была гораздо светлее океанской и мутнее. На поверхности её носилось много хвороста и морской капусты, сорванной морем с камней. И волнение здесь было сильней и беспорядочней.
Во всём этом сказывалось влияние реки Ла-Платы, хотя шлюп в этом месте проходил на расстоянии ста пятидесяти миль от её устья.
Стали показываться огромные стаи морских птиц. Появился густой туман, впервые после Кронштадта.
По мере продвижения на юг начинало сильно холодать. Пришлось одеваться теплее.
Некоторые молодые матросы недоумевали:
– Что же это такое, братцы? Идём на полдень, а с каждым днём всё холоднее. Может, уже к Камчатке подходим?
Однажды поутру заметили под ветром пять судов-китобоев, занятых охотой. Вся команда шлюпа высыпала на палубу. Головнин велел подойти вплотную к судам, полагая, что это английские китобои, через которых можно будет отправить донесение и почту в Петербург. Но суда оказались североамериканскими.
С «Дианы» можно было наблюдать, как они охотятся на китов. Это было зрелище весьма заманчивое, коему завидовали смелые сердцем русские моряки.
Шлюпки с китобоями бесстрашно бросались на китов, которые могли их опрокинуть одним движением плавника. Но китобои подходили вплотную к морским великанам и стреляли в них гарпунами из носовых пушек. Реки алой крови, как полосы развёрнутого кумача, ложились по поверхности воды. Раненые киты стремительно тащили за собой загарпунившие их шлюпки, стараясь уйти под воду. Один кит перевернулся кверху брюхом.
– Ой, да и горячо же работают! – говорили молодые матросы. – Руки сами просятся. Идём, ребята, в китобои!
Через день увидели недалеко впереди высокую землю, хотя, по вычислению штурмана Хлебникова, никакой земле быть в этом месте не надлежало. Однако со шлюпа ясно видны были горы, холмы, долины, очертания берегов.
Даже Головнин начал сомневаться. Стоя на вахтенной скамье, он долго глядел в подзорную трубу на странную землю.
– Не снесло ли нас к западу?
– Может быть, это Огненная Земля? – предположил Рикорд.
Тогда легли в дрейф и выпустили линь длиною в восемь-десять саженей, но дна не достали.
Василий Михайлович приказал снова поставить паруса и идти прямо к берегу. Но последний скоро начал меняться в очертаниях, рассеиваться и, в конце концов, расплылся в виде тумана.
– Это туманная банка, – сказал Головнин. – Не земля, а морской мираж её, фата-моргана, какими Фантаз, бог сновидений и брат Морфея, бога сна, как полагали древние, обманывает затерявшихся в море людей, посылая им видения земли, которую они, несчастные, жаждут узреть.
В этот день «Диана» прошла параллель мыса Горн в долготе 63°20′.
Глава 8Голос капитана
– Где мы? – спросил Головнин штурмана Хлебникова утром 12 февраля.
– Мы находимся на широте 58°12′, господин капитан, – ответил Хлебников.
Он был всегда исполнительный и точный в своих вычислениях штурман.
Головнин любил этого молодого офицера с открытым лицом, с ясным и прямодушным взглядом светлых глаз.
Он ласково улыбнулся ему, подумав: «Скоро предстоят нам бури, но я могу положиться на таких офицеров».
В этот день «Диана» прошла меридиан мыса Горн и вступила в полосу непрерывных штормов, которые усиливались с каждым днём. Штормы сопровождались частыми шквалами с дождём, снегом, градом.
Вся команда день и ночь была наверху.
На двенадцатый день плавания поднялся ещё более жестокий шторм. Головнин, не покидавший вахты, приказал убрать все паруса, оставив лишь штормовые стаксели[80].
Волны были так высоки, что тяжело гружённый шлюп не мог подниматься на их гребни, и его несло боком по направлению ветра.
– Выбросить лаг! – скомандовал Головнин.
Лаг был выброшен, но он не мог погрузиться в воду: ветер был так силён, что держал его в воздухе.
Искусными манёврами Головнину несколько раз удавалось поворачивать «Диану» по ветру, но последний всё время менялся.
Воспользовавшись некоторым затишьем, Василий Михайлович велел собрать команду и обратился к ней с такими словами:
– Сейчас мы вступили в самую опасную часть нашего плавания. Если мы вытерпим и обогнём мыс Горн, то уже дальше, до самой Камчатки, идти будет легко. Вы до сих пор показывали себя молодцами. Вы повергли в великое изумление жителей Санта-Круца, перетащив на руках десятисаженный ствол железного дерева через гору, за три версты, по жаре, от которой прячутся местные жители. Так неужто же вы не выстоите против знакомых всем нам холодов, против штормов, коих не страшится русский матрос?! Так я говорю, братцы?
И команда отвечала:
– Так! Выстоим! Отчего не выстоять? Веди нас, Василий Михайлович! За тобой хоть в огонь!
Матросы продолжали стойко бороться с непрекращавшимися штормами, стоя сутками на ледяном ветру в мокрой, не просыхавшей одежде, которую некогда да и негде было просушить, ибо огонь на корабле был потушен.
Не в лучшем положении находился и сам капитан. Но это не тревожило его.
Видя великий труд и стойкость команды, он чувствовал в своём сердце радость.
Радовали его в эти дни и офицеры.
Не только смелый душой и спокойный, открытый и добрый характером Хлебников, не только юношески восторженный Рудаков, с увлечением обучавший ещё более юных, чем он, гардемаринов Филатова и Якушкина, чьи глаза горели отвагой при виде бушующих волн океана, не только опытный в мореплавании и верный друг Рикорд, но даже молчаливый и замкнутый Мур радовал его своим искусством. Решения Мура были быстры, распорядительны, порою, правда, несколько неожиданны, но исполнены ума, сведущего в мореходстве.
«И этот – исправный и искусный офицер, – думал о Муре капитан. – И на него мне положиться можно, как и на других. Жаль только, нелюдимую душу имеет, но это его печаль».
А штормы всё продолжались. И всё труднее становился путь «Дианы».
Особенно тяжелы были ночи, бурные, с пронизывающими насквозь ветрами, которые рвали паруса, сбивали людей с ног, сбрасывали их с рей, срывали с вантов, валили судно набок, держали его в дрейфе, швыряя с волны на волну.
Но и то ещё не был предел тягот и опасностей плавания вокруг мыса Горн.
Самое страшное случилось внезапно, при свете дня.
«Диана» шла при значительном парусном оснащении под сильным, часто менявшим направление, но ровным ветром.
Головнин был у себя в каюте, когда вдруг налетел шквал, силой превышавший все предыдущие. «Диану» стало угрожающе кренить на левый борт.
Головнин не успел ещё надеть на голову кивер и закрепить его, как вбежавший в каюту с бледным, испуганным лицом Якушкин доложил:
– Мичман Мур просит вас наверх.
– Что там такое? – спросил Головнин и, не слушая ответа Якушкина, бросился вон из каюты.
Едва он поднялся на палубу, как ветром, тугим, как струна, и тяжёлым, как таран, его чуть не сбило с ног. Он ухватился за поручень, подтянул потуже кивер, который срывало с головы, и огляделся.
Океан был страшен.
Над сильно накренившимся кораблём висела плотная завеса водяных брызг, подхваченных ветром с верхушек волн, а за этой завесой горизонт был закрыт тучами, которые своими чёрными крыльями касались воды.
Окинув быстрым взглядом эту грозную картину, Головнин посмотрел на палубу. Всё было как будто на своих местах, начиная с Мура, стоявшего с бледным лицом на вахтенной скамье. Матросы были в полной готовности броситься выполнять любое приказание. Но парусов «Диана» несла слишком много.
Взоры всех устремились на капитана. В них чувствовалась тревога, и тревога эта могла каждую минуту перейти в страх. Рикорд уже стоял подле Головнина, и даже его лицо было сосредоточенно и тревожно. Хлебников доверчивыми глазами пытливо смотрел на командира, стараясь прочесть то, что делалось в его душе.
Но лицо капитана было спокойно. Оно ни единой чертой не выдавало его волнения, хотя он уже знал, что должно случиться сейчас.
Да, парусов слишком много! Шквал усиливается на глазах, и уже не успеть убрать лишнее оснащение. Вот она, смертельная опасность, которая бог весть откуда гналась за его «Дианой», чтобы настичь её здесь!
И в то же мгновение новый порыв ветра с дождём и снегом каменной глыбой ударил в корабль. «Диану» положило набок, паруса её наполнились водой, и волны тотчас же полезли на палубу.
Мур, ещё более побледневший, но всё же вполне владевший собой и не потерявший решимости, обернулся к капитану.
– Прикажите рубить мачты, господин капитан! – стараясь перекричать шум и грохот ветра и волн, сказал он. – В этом наше спасение.
– Приготовьтесь, мичман, но не спешите. Это ещё успеем сделать, – спокойно ответил Головнин.
И матросы, глядя на спокойствие своего капитана, почувствовали силу и уверенность в себе.
Они схватились за топоры и стали к мачтам, ожидая команды. Некоторые, сняв шапки, истово крестились. Взоры их были устремлены на Головнина.
Наполненные водою паруса продолжали всё сильнее гнуть к воде отчаянно сопротивлявшуюся, дрожавшую от напряжения «Диану».
Вся команда сосредоточилась на поднявшемся борту.
– Подкатить пушки к правому борту! – скомандовал Головнин.
Люди бросились исполнять его приказание. Они действовали быстро, с необыкновенным проворством и расторопностью.
Спиридон Макаров, ростом великан, матрос могучей силы, один ворочал тяжёлые пушки, перекатывая их на новые места. Симанов Дмитрий, не славившийся большой смекалкой, но старательный служитель, с лицом, багровым от натуги, едва успевал помогать ему.
Григорий Васильев, чёрный, ловкий и всегда злой во время штормов, вместе со Шкаевым перебрасывали с борта на борт груз, что мог бы сорваться в море. И ноги их, обутые в тяжёлую матросскую обувь, твёрдо стояли на наклонённой, заливаемой волнами палубе ≪Дианы≪, точно на земляном полу в их родной избе.
И, следуя их примеру, молодые матросы смело и дружно работали на палубе и на реях, ловко цепляясь за каждую снасть, точно век занимались этим, и неизвестно как удерживаясь, чтобы не свалиться за борт в кипящие волны.
Но и перемещённый груз и тяжёлые пушки не могли вывести ≪Диану≪ из крена.
Волны уже начинали лизать даже приподнятую часть палубы, угрожая смыть людей. Опасность нарастала с каждым мгновением.
А Головнин всё так же стоял на своём месте, и голос его звучал по-прежнему спокойно. Чего же медлит капитан?
– Василий Михайлович, – не выдержал Рикорд, наклоняясь к самому уху Головнина. – Пора! Гляди, будет поздно!
– Пока мы ещё живём, а без мачт наша гибель неизбежна, – отвечал Головнин. – Я ведаю, Пётр, что делать надлежит.
Общее напряжение достигло предела. Руки матросов, вооружённые топорами, в ожидании команды сами собой поднялись в воздух и были готовы вот-вот опуститься на мачты.
Головнин почувствовал, что люди могут и без команды пустить в ход топоры.
Он громко и грозно крикнул:
– Смирно! Слушать команду!
Матросы не спускали лихорадочно горевших глаз с командира. Никто из них не знал, сколь огромных усилий стоило ему, чтобы не поддаться общему настроению и не отдать команды, которой все так страстно ждали, не думая о последствиях.
Но он-то знал, к чему это поведёт, он понимал, что спасение только в его выдержке.
И спасение пришло. «Диана» сделала последнее усилие и поднялась, обдаваемая каскадами воды, зачерпнутой парусами.
Головы всех дружно обнажились, в воздухе замелькали руки крестившихся матросов. Головнин тоже снял кивер, но лишь для того, чтобы вытереть крупный пот, который, точно в зной, покрывал его лоб.
Головнин послал Рудакова в трюм посмотреть, не дал ли корабль течи.
В трюмах было сухо.
И все с благодарностью вспомнили в эту минуту скромного корабельного мастера Мелехова, сумевшего так укрепить простую свирскую баржу, что её не могли расшатать и бури у мыса Горн.
В эти тревожные минуты никто не заметил Тишку, молчаливо стоявшего за спиной капитана на самом священном месте корабля, на вахтенной скамье, где ему вовсе не полагалось быть. И только теперь Головнин, повернувшись, заметил его.
– Ты что тут делаешь? – спросил он. Тишка молчал.
– Как ты сюда попал?
– А я, чтобы, значит, ежели что… – смущённо бормотал Тишка.
– Ну?
– Чтобы, значит, ежели что, так уж вместе…
– Ну, добро! – отвечал Головнин, растроганный этими нехитрыми словами. – Пока обошлось. Иди-ка отливать воду. Гляди, полную каюту налило.
Однако и после этого шторма Василий Михайлович не отказался от намерения пройти в Тихий океан с востока. В эти дни он часто сам держал вахту, не доверяя её более никому, кроме Петра Рикорда. А мичмана Мура вскоре же после страшной бури вызвал к себе в каюту и сказал ему:
– Почудилось ли то мне, Фёдор Фёдорович, или и впрямь было так, что во время опасности вы угрожали матросам шпицрутенами?
– То было впрямь, – угрюмо ответил Мур.
– Так прошу вас помнить, мичман, что на моём корабле я того не допускаю ни в угрозах, ни на деле.
– Я не поступил противно уставу, господин капитан, – заметил всё так же угрюмо Мур. – Телесные наказания в нашем флоте есть. Как же иначе могли б мы воздействовать на матросов?
– Токмо личным примером, Фёдор Фёдорович. Спокойствием и распорядительностью. И никак иначе! Вы бы лучше вовремя приказали убрать лишние паруса. Однако я не желаю корить своих офицеров. Ступайте, мичман.
Мур молча повернулся и вышел, отдав честь своему капитану.
И Головнин вскоре снова забыл о Муре.
Другие тревоги занимали ум капитана.
Однажды к нему в каюту вошёл лекарь Бранд.
Этот аккуратно одетый и чисто выбритый при всех условиях плавания человек притворил за собой дверь, заглянул за перегородку, где стояла Тишкина койка, и, убедившись в том, что его никто из посторонних услышать не может, тихо и почтительно заговорил:
– Василий Михайлович, позвольте вам донести… У некоторых наших матросов я приметил признаки цынги. Ещё самые первые. Болезнь можно ещё отвратить. Но нужно немедленно принять меры.
Головнин пришёл в сильное волнение.
– У нас цынга?! – воскликнул он. – Этого я боялся. И только этого – больше ничего. Какие же меры надлежит немедленно к сему принять?
– Нужно в выдаваемую команде водку примешивать хинин. Я дам, сколько нужно.
– Делайте! Делайте сегодня же! – приказал Головнин.
И с этой минуты он стал думать о том, что придётся отказаться от избранного им пути. Он отвечал за корабль и отвечал за жизнь людей, и тяжкая забота легла на его сердце. Он внимательно наблюдал за барометром, но ртуть в нём по-прежнему стояла низко, что для тех мест означало продолжение западных ветров, которые, препятствуя проходу в Тихий океан, благоприятствовали в то же время быстрому переходу к мысу Доброй Надежды.
Тогда он собрал офицеров и сказал им:
– Пробиться на запад без потери в людях нам, видно, не удастся. Посему я решил идти к мысу Доброй Надежды. Там мы исправим повреждения судна, полученные от бурь, дадим людям отдохнуть, запасёмся свежей провизией и пойдём на восток, держа путь либо в Китайское море, либо вокруг Новой Голландии[81]. В Камчатке будем осенью.
И «Диана» легла на обратный курс, направляясь к мысу Доброй Надежды.
Глава 9«Диана» попадает в западню
Спокоен был этот долгий переход.
Первого апреля прошли Гринвичский меридиан. Провизия была уже на исходе, но команда не жаловалась на старшего кока, который делал всё, что мог.
Кок был старый и набожный человек. Приближалась пасха. А он не любил, чтобы в светлый праздник люди ели одну солонину. Поэтому в конце страстной недели он явился к Головнину, чтобы посоветоваться о пасхальном столе.
– Чудак ты, братец, – сказал ему капитан. – Что у нас осталось? Ведь одна солонина.
– Так точно.
– Ну, её и подашь.
– А для господ офицеров?
– То же самое.
– Остались ещё аглицкие презервы[82] – жареная телятина и тушёное мясо.
– А на всю команду хватит?
– Никак нет.
– Тогда и для нас готовь солонину. Каждому офицеру надлежит разделять в походе лишения простого матроса.
– Есть ещё альбатрос один подраненный. Сидит в пустом курятнике.
– Но есть его невозможно, он рыбой пахнет.
– Никак нет. Его Тишка мукой кормит. Пётр Иваныч сказывали, что в морских книгах писано, будто от муки вкус мяса у него делается очень даже прекрасный, ровно у гуся. Вот Тишка и придумал для вашей милости этого альбатроса подкормить.
Но на другой день Тишкин альбатрос непонятным образом исчез. Клетка оказалась пустой. Видимо, альбатрос от Тишкиного ухода поправился и улетел. Но кто мог открыть ему дверцу курятника? Кто пожалел эту вольную птицу?
– Не иначе, как Скородум мутит, – догадался Тишка. – Уж очень он птиц разных любит. Зачем, говорит, птицу томишь? Выпусти её лучше. Ну, погоди ты! Вот оторву башку твоей зелёной вороне!..
Тишка всё ещё сердился за попугая на лекарского ученика Скородумова, действительно нежно любившего всяких птиц и зверей.
Движимый своим жестоким замыслом, Тишка однажды в обеденный час пробрался в каюту, где жили ученики. В углу, на высокой подставке в виде буквы «Т», укреплённой над ящиком с песком, сидел прикованный цепочкой за ногу бразильский попугай, названный Скородумовым «доном Базилио».
Дон Базилио не спеша доставал из деревянной чашки, приделанной к подставке, тыквенные семена, ловко шелушил их своим кривым клювом, роняя кожуру в ящик, и с аппетитом ел, что-то ворча про себя с довольным видом.
Из людей никого в комнате не было.
– Ага, попался! – злорадно проворчал Тишка и протянул руку к птице, намереваясь её схватить.
Но попугай крепко укусил его за кончик пальца.
– Ишь ты, леший, ещё кусается!
И Тишка стал ловчиться, чтобы схватить попугая сзади. Вдруг тот, лениво ворочая своим толстым серым языком, совершенно ясно проговорил:
– Тишка дурак!
– Ах ты, нечистая сила!
Тихон испугался и даже ударился было бежать, так как отродясь не слыхивал, чтобы птица говорила человечьим языком да ещё ругалась…
Однако прирождённое любопытство остановило его.
– А ну-ка, скажи ещё!
Попугай, словно поняв его, снова пробормотал:
– Тишка дурак!
И тут Тишка вспомнил о своих, русских птицах, о болтливом скворце, что жил в дупле старой берёзы у птичной избы, который свиристел на все голоса, о жёлтых иволгах, которые, гомозясь в вершинах дубов гульёнковской рощи, кричали по-кошачьи, вспомнил, наконец, о рассказах старых людей, будто у какого-то протопопа была сорока, которая славила бога.
И ему уже не хотелось более свернуть шею этой красивой и удивительной птице, и он хлопнул себя по бёдрам и захохотал:
– Ну и птица, язви тебя! Ну и хитрый этот Скородум! Не иначе, как он подучил. Эх, ежели бы мне да такую ворону, я бы научил её не такому!..
Может быть, Тишка и выучил бы при случае попугая говорить по-иному, но тут со шлюпа увидели землю, и Тишка забыл о птице.
«Диана» подходила к южной оконечности Африки – к мысу Доброй Надежды.
Перед взорами мореплавателей открылась во всём своём величии Столовая гора, освещённая красноватыми лучами восходящего солнца. Вид твёрдой земли обещал покой и отдых после столь долгого и тяжёлого плавания.
В предвкушении этого заслуженного отдыха для своих мужественных спутников и помощников Василий Михайлович и вёл «Диану» к берегам английских владений. На душе его было спокойно, никакие опасения не тревожили его.
Оставалось всего тридцать миль до Столового залива, но этот залив был совершенно открыт для западных ветров, и поэтому Головнин решил идти в Симанскую бухту[83], где обычно стояла английская эскадра.
Однако в течение трёх суток он не мог сделать этого из-за противного ветра. Наконец ветер стих, и «Диана» получила возможность войти в гавань. Справа и слева на тихой воде просторной бухты стояли английские фрегаты и другие военные корабли.
Головнин, желая проявить обычную в международных отношениях учтивость, послал Рикорда к начальнику английской эскадры узнать, будет ли тот отвечать равным числом выстрелов на салют русского военного судна.
Но едва Рикорд успел отплыть от борта «Дианы», как к ней подошла случайно проходившая мимо шлюпка с английским офицером, который спросил с воды:
– Кто вы и куда идёте?
Обвисший в безветрии флаг «Дианы» мешал ему определить национальность судна.
Голос офицера показался Головнину знакомым. Он поспешил к борту и заглянул вниз. В шлюпке сидел его старый приятель, капитан Чарльз Корбет.
– Алло, Корбет! – радостно крикнул он ему по-английски. – Это вы, дружище? Я вас сразу узнал. Это я, Головнин. Поднимайтесь скорее к нам.
Он готов был принять старого приятеля с распростёртыми объятиями, так как от природы был склонен к дружбе и всегда шёл с открытой душой навстречу людям.
Каково же было удивление Василия Михайловича, когда капитан Корбет в ответ на его радушное приглашение лишь учтиво поклонился с таким видом, словно они виделись ещё вчера, и, не поднимаясь на шлюп, удалился по направлению командорского корабля, даже не повторив своего вопроса, откуда и куда идёт русский военный корабль.
– Что за дьявол! – воскликнул Головнин. – Не мог же я обознаться! Ведь это он, Корбет! Но почему он так странно ведёт себя?
Ему не хотелось верить, чтобы этот человек мог забыть, чем он обязан ему, Головнину. Очевидно, он просто не хотел нарушить английские карантинные правила, по коим до осмотра пришедшего в гавань судна карантинным инспектором никто не имеет права входить на борт его.
Так утешал себя капитан Головнин, в сердце которого неистребимо жила рядом со справедливостью и мужеством простая, светлая вера в людей.
Вскоре выяснилось, почему капитан Корбет, заменявший временно командующего английской эскадрой капитана Роулея, уехавшего на несколько дней в Капштадт[84] – центр управления колонией, держал себя таким странным образом.
Через час с командорского корабля, то есть от того же Корбета, к Головнину явился английский лейтенант, который задал ему те самые вопросы, ответ на которые не успел получить Корбет.
Между тем «Диана», медленно подвигаясь в глубь гавани, подошла к якорному месту между батареями рейда и английским командорским кораблём и стала не далее ружейного выстрела от него.
Тогда один из английских фрегатов поставил паруса, подошёл вплотную к «Диане», и в ту же самую минуту со всех военных кораблей, стоявших на рейде, к ней направились вооружённые гребные суда.
Все офицеры и команда «Дианы» с удивлением глядели на непонятные манёвры английских шлю пок.
– Что сие значит? – спрашивали офицеры у Головнина, который вместе с ними наблюдал поднятую англичанами суматоху.
Он уже начинал догадываться и потому с волнением заговорил:
– А то значит, господа, что это война между Англией и Россией. То, чего я опасался, будучи ещё на рейде Копенгагена, а затем в Портсмуте, случилось здесь, столь далеко от нашего отечества. И пока пребывали мы в пути и боролись с бурями, вчерашние друзья стали нашими врагами. Вот что сие означает. Но мужество не может оставить нас нигде.
Между тем время шло, а Рикорд не возвращался, и это не на шутку тревожило Головнина. Он уже подумывал о том, чтобы на всякий случай открыть пушечные порты и приготовить «Диану» к бою, но пока ещё медлил с этим.
В это время на «Диану» вновь прибыл давешний лейтенант, на сей раз с отрядом вооружённых матросов. Он сообщил, что действительно между Англией и Россией объявлена война и что фрегату, подошедшему к русскому шлюпу, приказано захватить его как законный приз.
Головнин спокойно ответил ему:
– Мы идём в научную экспедицию. У меня имеется паспорт, выданный английским правительством на право свободного плавания.
Необыкновенное спокойствие русского капитана подействовало на английского офицера.
– В таком случае прошу извинения, сэр, – сказал он.
И, приказав своим людям удалиться со шлюпа, офицер поспешил возвратиться к капитану Корбету.
Вскоре после этого вооружённые шлюпки, окружавшие «Диану», тоже отошли. И в то же время у борта шлюпа появился Рикорд.
Головнин бросился к нему:
– Где ты пропадал? Я уже думал…
– Догадываюсь, о чём ты думал, – отвечал Рикорд. – И ты был прав: меня задержали на командорском корабле. Но теперь Корбет просил у меня извинения за задержание и сказал, что он в ту же минуту отправляет курьера к Роулею. Однако…
– Ну, что ещё? – спросил Василий Михайлович, неприязненно поглядывая на английские корабли.
– Однако он заявил, что хотя караула на шлюп посылать не будет, но его фрегат готов каждую минуту вступить под паруса и преградить нам путь, ежели мы попытаемся уйти из гавани.
– Всё?
– Нет, – отвечал Рикорд, – ещё Корбет требует, чтобы мы положили якорь между английскими судами и берегом.
– Теперь мне всё ясно. Позвать господ офицеров ко мне! – приказал Головнин.
Офицеры немедленно собрались в капитанской каюте. Никогда они не видели своего командира в таком волнении и озабоченности.
Он долго молча ходил из угла в угол по своей просторной каюте, опустив голову и о чём-то крепко думая, затем остановился и сказал твёрдым голосом:
– Господа! Вам всё уже известно. В нашем положении от нас может многое потребоваться. Я не буду призывать вас к мужеству. Я считаю это излишним. Я не сомневаюсь в вас но, как ваш старший товарищ и начальник, требую от вас в первый счёт помнить, что во что бы то ни стало, хоть ценой жизни иных из нас, мы должны вырваться отсюда и выполнить возложенное на нас российским правительством поручение. К тому же помните, что вы офицеры Российского Императорского флота, помните, что честь России и российского военного флага для нас превыше всего. Забудьте о том, что нас здесь мало, а англичан много. Никакая сила не должна умалить достоинства нашего отечества. А теперь идите по своим местам и бодрствуйте. Мы одни среди врагов или, по крайней мере, среди тех, кого должны по самой своей службе почитать таковыми.
Он отпустил офицеров и остался с одним Рикордом. Некоторое время друзья молчали.
– Эх, Пётр! – с великой горечью и досадой произнёс, наконец, Головнин. – Об одном жалею: что не знал о начавшейся войне. Ведь мы могли продолжать наш путь, не заходя сюда. Кто нас нёс в эту западню! О человек! Ты, чья мысль столь превыспрення, не можешь измыслить такого средства для нас, мореходцев, чтобы, разлучаясь со своей родиной, мы могли слышать её. Сейчас пространство делает нас глухими и слепыми. Когда же ты упразднишь его?
– Никогда того не будет, Василий Михайлович, мыслю я, – отвечал Рикорд. – Как можно упразднить пространство?
– Не знаю как, но верю, что это будет.
Глава 10Обманутые надежды
Всю ночь на английском фрегате «Нереида», где капитаном был Корбет, светились огни, и английские вооружённые шлюпки до утра кружились под самыми бортами «Дианы», особенно у якорных канатов.
«Диана» была в плену.
Это было столь же ясно для Василия Михайловича, что сомневаться в этом он более не мог.
Товарищески доверчивое отношение его к своему старому английскому приятелю, которого он так радостно встретил, исчезло само собой.
Обычная доверчивость его сменилась размышлениями, порой горькими, близкими к отчаянию, но, однако, нисколько не влиявшими на обычную ясность его ума и способность быстро применяться к обстоятельствам.
Он понял, что англичане его так просто не отпустят.
Что же было делать?
Сняться с якоря, поднять паруса и, открыв пушечные люки, вступить в бой одному против всей британской эскадры, быть может, и было бы подвигом великого мужества, но деяние сие почитал бы он бессмысленным, достойным лишь слабого разума ребёнка, а не ума опытного, боевого капитана.
Погибнуть стоило небольшого труда. А вот как спасти «Диану» и достигнуть желанной цели, какую поставил он себе всеми своими трудами?
Василий Михайлович всю ночь ходил по палубе шлюпа, не делясь пока ни с кем своими мыслями.
Имелась ещё одна надежда: «Диана» хотя и была военным кораблём Российского императорского флота, но плавание её имело научные цели, и паспорт, выданный шлюпу английским Адмиралтейством на свободное плавание во всех водах, лежал в секретном отделении капитанского бювара.
И, наконец, ещё не ясно было, чего хотят англичане и что предпримет Корбет.
Головнин решил не ускорять развязки.
Рассвет застал его на ногах.
На Столовой горе лежали ещё заночевавшие там облака, тронутые розовыми мазками зари, и утренний бриз играл красно-синим гюйсом на бушприте «Дианы».
Рикорд, заглянувший в каюту к Головнину, застал его в необычном для столь раннего часа виде: он был уже чисто выбрит и одет в полную форму, имея, несмотря на бессонную ночь, не только бодрый, но и свежий вид.
Но обычно живые, открытые черты его лица, на котором отражалось даже самое малое движение его горячей души, теперь были неподвижны. И взгляд его чёрных выразительных глаз ничего не говорил.
Рикорд удивился.
– Чего это ты, Василий Михайлович, так преобразился? – спросил он. – Вижу перед собою и ни учёного, и ни солдата, коих знал в тебе.
Головнин загадочно улыбнулся.
– Ты прав, Пётр. Перед тобой сейчас только дипломат. Жду англичан.
Рикорд рассмеялся.
– Лучше нам теперь не смеяться, – заметил Головнин. – Ведаю их повадки и предвижу великие испытания нашему терпению и благоразумию, кои единственно могут нас освободить из этого плена и дать нам достигнуть цели. Корбет, наверное, пришлёт своего офицера. Прими его у трапа достойно, без вражды и приведи ко мне.
– Исполню всё, как говоришь, – отвечал Рикорд.
И действительно, вскоре Корбет прислал на «Диану» офицера. Головнин принял его учтиво, заставив, однако, немного подождать.
Офицер вручил ему письмо от капитана Корбета. Письмо было весьма вежливое, но совершенно официальное.
Корбет писал, что считает своим долгом задержать «Диану» и в знак этого требует приспустить флаг Российского императорского флота.
«Мой офицер, – писал он, – должен находиться на вашем судне до получения распоряжения от временно командующего эскадрой капитана Роулея, которому мною послано донесение с курьером».
– Чудесно, – заметил спокойным тоном Головнин. – Можете считать себя нашим гостем, лейтенант. Идите полюбуйтесь на российский флаг, который бывает очень красив под жарким небом.
Офицер в самом деле вышел на палубу и долго глядел на бело-синее полотнище андреевского флага, который гордо развевался над «Дианой», блестя и играя по ветру.
Но, постояв под этим флагом, который не спускался ни на дюйм, он вдруг сел в шлюпку и уехал, имея, должно быть, на то особую инструкцию от Корбета.
Вслед за тем Корбет прислал другого офицера, который привёз от его имени весьма любезное приглашение капитану «Дианы» на обед.
Василий Михайлович мог не принять этого приглашения, но, поразмыслив, сказал Рикорду:
– Сие приглашение надлежит принять, ибо это даст нам возможность лучше выяснить наше положение.
И он сел в шлюпку и отплыл на фрегат «Нереиду». Но во время этого свидания решил ничем не напоминать Корбету об их совместной службе на «Фосгарте», о горячем бое с корсарами, об отведённом от Корбета ударе корсарского ножа.
Корбет принял Головнина весьма радушно.
Обед, поданный в капитанскую каюту, был великолепен и по части многочисленных блюд, и по части напитков, среди которых можно было видеть французское шампанское и местное золотистое капштадтское вино.
Первый тост Корбет предложил за здоровье гостя. Головнин учтиво принял тост и в ответ выпил за здоровье капитана Корбета, похвалив душистое вино.
– Здесь, в Капштадте, прекрасные вина, – сказал Корбет. – Сюда были завезены колонистами и испанская и французская лоза.
Выпили ещё.
И Корбет вдруг сказал:
– Чёрт побери всё на свете, если мистер Головнин думает, что капитан Корбет такой уж плохой малый. Он в своей каюте с настоящим врагом не стал бы обедать. Честное слово, я должен вам откровенно признаться, что и сам не знаю, как мне поступить с вашей «Дианой».
Головнин улыбнулся и пожал плечами.
– Но мне кажется, – продолжал Корбет, – что начальник эскадры не имеет права отпустить вас до получения разрешения из метрополии, ибо с тех пор, как нашим правительством вам был выдан паспорт на свободное плавание, положение изменилось: тогда были только разговоры о разрыве, а теперь наши страны находятся в войне.
– Моё судно не боевое, хотя и несёт военный флаг, – сдержанно ответил Головнин. – Мы идём в научную экспедицию, как я уже объяснял вам, дорогой мистер Корбет.
– Не сомневаюсь в этом, дорогой мистер Головнин, – сказал капитан Корбет, – но до решения командора не могу считать ваш шлюп иначе, как военным судном неприятельской державы, и потому не могу разрешить вам поднимать ваш флаг, поскольку это неприятельский флаг. Но для отличия того, что ваше судно не объявлено призом и по-прежнему принадлежит его величеству русскому государю, я оставляю вам вымпел. Согласны?
– Нет, – ответил Головнин. – Скорее я потоплю свой шлюп, чем приму позор для флага моего отечества!
– Я вас понимаю, – сказал Корбет. – Может быть, я поступил бы так же на вашем месте. Выпьемте ещё.
Когда выпили ещё по бокалу вина, Корбет сказал:
– Но, может быть, мы здесь найдём кого-нибудь, кто знает русский язык. Дайте мне инструкцию о цели вашего плавания; если этот документ подтвердит ваши слова, а кроме того, в нём не окажется никаких других, клонящихся ко вреду Англии предписаний, а лишь открытие новых земель, то, может быть, я собственной властью разрешу вам уйти.
– Меня премного удивляет ваше требование, дорогой мистер Корбет, – отвечал Головнин. – Всякому офицеру должно быть известно, сколь секретны предписания, даваемые начальникам экспедиций, посылаемых для открытия новых земель. Содержание таких документов не разрешается сообщать даже собственным офицерам. Посему показать вам инструкцию, определяющую цель моего плавания, я не имею нрава, да и не могу, ибо, узнав, что вы считаете мой шлюп задержанным, тотчас эту инструкцию сжёг.
– Га! – воскликнул Корбет. – Вы плохой дипломат. Я вижу, что вы того сделать не могли, ибо чем теперь вы докажете мне мирные цели вашего плавания?
– У меня имеются другие документы, равным образом свидетельствующие об этом, – сказал Головнин. – Сии документы я вам могу показать.
– Ну что же, – согласился Корбет, – это тоже не плохо. Вы видите, я не желаю вам зла. Пусть целью вашего путешествия будут хотя и не географические открытия, а, скажем, мена мехов у жителей западных берегов Северной Америки, то и этого будет достаточно, чтобы вас отпустить. Признайтесь, дорогой мистер Головнин, что я угадал настоящую цель вашего плавания. Выпьем же ещё!
Выпили ещё вина, и Головнин подумал: «О купцы, иного вы и помыслить не можете». Вслух же сказал:
– Вы большой дипломат, дорогой Корбет, вы угадали и из того можете заключить сами, что поход «Дианы» военных целей не имеет. Выпьем же ещё! – предложил на сей раз сам Головнин.
– Это я люблю, – сказал Корбет, наливая бокалы. – А всё ж таки ваш флаг придётся спустить, дорогой мистер Головнин.
– Как вам угодно, мистер Корбет, но я этого не сделаю, и флаг буду поднимать по-прежнему, – отвечал Василий Михайлович. – Но вместе с ним буду поднимать и белый флаг в знак того, что моё судно находится на мирном положении.
Корбет отрицательно покачал головой.
– Этого, мистер Головнин, вы делать не имеете права, – заявил он, – так как лишены права передвижения и, возможно, ваше судно будет объявлено призом. Но пока, мистер Головнин, выпьем ещё за ваше дальнейшее плавание.
– За это выпью с охотой, – отвечал Головнин. И оба капитана снова чокнулись.
Головнин поднялся из-за стола совершенно трезвым, чем привёл в большое удивление капитана Корбета, едва державшегося на ногах.
Корбет проводил своего гостя до самого трапа, подождав пока Головнин сядет в шлюпку.
В эту ночь на «Диане» стояла неспокойная тишина, в которой слышны были неторопливые шаги часового, ходившего по палубе, да откуда-то изнутри доносились приглушённые звуки гуслей, на которых бренчал экономический помощник Елизар Начатиковский.
У кормы «Дианы» дежурила вооружённая английская шлюпка.
Ночь была тёмная, небо обложено тучами. Разбросанные в гавани огни английских судов светились, как тихие, далёкие звёзды. Морская волна чуть плескалась у невидимых берегов. В дальних холмах плакал, как грудной ребёнок, шакал.
Никаких других огней, кроме топового, на «Диане» не было. Окно капитанской каюты было плотно закрыто штормовым щитом и не пропускало ни одного луча, хотя каюта была освещена, – там происходила беседа капитана с его офицерами.
Рассказывая о встрече с Корбетом, Василий Михайлович решительно заключил:
– Что касаемо нашего российского флага, то я его завтра подниму, чем бы сие ни кончилось. Доколе у нас в руках имеется оружие и доколе мы живы, наш флаг не может быть спущен. Прошу вас помнить об этом, господа офицеры.
На другой день командор Роулей возвратился из Капштадта. Он сообщил Головнину через Корбета, что желал бы видеть русские бумаги. Головнин послал ему инструкцию адмиралтейского департамента, касающуюся чисто хозяйственных сторон экспедиции, и некоторые другие документы.
В тот же день Головнин и сам посетил Роулея, который принял его также весьма учтиво.
Роулей заявил, что, к сожалению, не нашёл ни одного человека, знающего русский язык, чтобы показать ему вручённые Головниным бумаги, и потому не может вынести решения до тех пор, пока не найдёт переводчика и пока не посоветуется с губернатором колонии.
Затем командор Роулей сказал:
– Я надеюсь, что всё кончится наилучшим образом для вас, мистер Головнин, и наиприятнейшим для меня, поэтому я не буду вам препятствовать готовиться к продолжению вашего путешествия.
Эти слова командора привели Василия Михайловича в большую радость. И сколь много ни думал он теперь о вероломстве своих английских друзей и сколь мало ни верил им, но обычная доверчивость к людям, вера в них, свойственная его характеру, вновь вернулись к нему.
Прибыв на «Диану» он отдал приказ запасаться водой и провизией и приготовил шлюп к немедленному выходу в море.
Однако через несколько дней командор Роулей, снова ездивший в Капштадт, объявил ему, что переводчика не нашлось и там, а без этого, и к тому же будучи лишь временно командующим эскадрой, он не может решить вопрос о судьбе русского судна и просит подождать прибытия из Англии уже назначенного постоянного командующего вице-адмирала Барти.
– А до того? – спросил Головнин.
– До того ваш шлюп должен считаться не как приз, а как находящийся под сомнением. Мы оставляем вам ваш флаг. Во внутренние распоряжения ваши никто вмешиваться не будет, офицеры сохраняют свои шпаги, и вообще ваша команда будет пользоваться свободой подданных нейтральной державы. Военный транспорт «Абонданс» срочно отправляется в Англию, чтобы отвезти моё донесение о вашем деле.
– Из Южной Африки в Англию… срочно! – воскликнул с горестью Головнин.
Итак, напрасны были его вера и его надежда на скорое отплытие! Плен предстоял хотя и почётный, но долгий.
Головнин вспомнил Англию, Лондон и Портсмут, Англию адмиралтейств и министерств, таможенных чиновников, Англию, которая не сулила его «Диане» ничего хорошего.
И с этой минуты Василий Михайлович стал неустанно помышлять о побеге.
Как это сделать, было ещё не ясно для него самого, но пока требовались лишь терпение и твёрдость и снова терпение, что сделал он теперь своим правилом, с любовью и нежностью взирая на русский флаг, который продолжал реять под жарким африканским солнцем на мачте маленькой «Дианы» в этой синей бухте среди множества тяжёлых английских кораблей.
Глава 11О чём пела свирель
Предвидя долгие дни ожидания и вынужденного бездействия, Василий Михайлович поставил «Диану» в более спокойное и безопасное место в гавани, поближе к берегу, и приказал приступить к починке парусов, ремонту судна и военным учениям.
Мысль о побеге хранил он пока втайне, не делясь ею ни с кем, кроме друга своего Рикорда.
Но всё же в беседах с офицерами и командой он часто говорил:
– Будем терпеливы. Не глядя на наше тяжкое положение, я советую вам поддерживать с англичанами добрые отношения, поелику и англичане в сношениях учтивы с нами. Однако все наши усилия должны быть направлены к тому, чтобы уйти отсюда елико возможно скорее.
Офицеры «Дианы» часто ездили на берег, где у них завязались знакомства с местными жителями – англичанами и голландцами. Их охотно принимали, много расспрашивали о великой северной стране, из которой они прибыли. В некоторых семьях устраивались даже вечеринки, на которых наши офицеры пели хором под аккомпанемент гуслей Елизара Начатиковского русские песни. Хозяева же пели свои.
Отношение к русским морякам как со стороны голландцев, так и англичан, проживавших в небольшом посёлке при бухте, установилось дружественное, и это скрашивало дни вынужденного пребывания в Капштадте.
Природа не радовала русских узников Симанской бухты. Море, песок, камни, пологие холмы, кое-где сады, виноградники, немного зелени – кедры, печальные кипарисы, колючие кактусы, служившие живой изгородью, через которую не могло пролезть ничто живое. Всё это было чуждо русскому взору и сердцу.
Хлебников снял на берегу, в голландском домике, комнату и свёз туда для проверки хронометры и астрономические инструменты. В помощь ему, кроме его ученика Васи Среднего, были откомандированы гардемарины Филатов и Якушкин, которые, впрочем, через некоторое время перенесли своё внимание с хронометров на пригожую племянницу хозяина и начали деятельно изучать при её помощи голландский язык.
Они были крайне недовольны, когда капитаны английских кораблей, узнав, что русские организовали на берегу проверку своих инструментов, завалили Хлебникова просьбами проверить и их хронометры. Последний заставлял своих помощников работать, вместо того чтобы столь приятным образом изучать голландский язык.
Только Мур держался особняком. Он вместе с другими офицерами съезжал на берег, но шёл не в посёлок, а на пустынный берег моря, часами просиживал там на камне, слушая шум прибоя, и о чём-то думал, глядя в морскую даль.
Василий Михайлович Головнин, твёрдо полагая, что капитан является не только командиром своего корабля, но и воспитателем для своих офицеров, их попечителем и наставником, обучал их во время плавания не одной морской науке, поднимая их отвагу и искусство, но в частых беседах с ними наблюдал и их характер, стремясь соединить всех в одну корабельную семью.
Единственный, с кем ничего не мог поделать Василий Михайлович, был мичман Мур. Размышляя об этом характере, Василий Михайлович находил в нём черты болезненной меланхолии.
Сколь ни старался капитан приблизить к себе и к другим угрюмого мичмана, тот предпочитал всему уединение, и часто можно было видеть его фигуру, одиноко стоящую на морском берегу.
Иногда мимо Мура проходили местные жители – кафры[85], негры, бушмены[86], готтентоты[87], собиравшие моллюски, выброшенные морем, или морскую траву. Чаще всего это были женщины или ребятишки.
Своей чёрной кожей, своими пёстрыми тряпками, едва прикрывающими наготу, чуждым образом жизни эти всегда голодные люди привлекали любопытство каждого матроса «Дианы». Однако Мур и на них не обращал никакого внимания, словно то были жители Лигова или Кронштадта.
Но однажды к нему подошёл человек совершенно русского, крестьянского обличия, несмотря на сидевшую у него на голове круглую тростниковую коническую готтентотскую шляпу, бородатый, немного курносый, сероглазый.
Человек этот, приблизившись к Муру, приветствовал его на чистейшем русском языке:
– Здравствуйте, ваше благородие.
Выведенный из задумчивости, Мур молча, с удивлением долго смотрел на него, не зная, что это – явь или плод его воображения.
Человек между тем заговорил:
– Видать, вы с того русского судна, что недавно пришло в нашу гавань?
– Да, – отвечал Мур. – А вы кто? Вы русский? Как вы попали сюда?
Незнакомец опустился на песок рядом с Муром и, поглядев на «Диану» долгим взглядом, в котором мелькнула не то грусть, не то воспоминание о чём-то, стал охотно рассказывать о себе.
Зовут его Ганц-Рус. Он живёт в долине, называемой Готтентотской Голландией, в сорока-пятидесяти верстах от гавани. Он русский, Иван Степанов. Отец его был винным компанейщиком в Нижнем Новгороде. Он бежал от отца, побывал в Астрахани и Азове, а оттуда перебрался в Константинополь, потом оказался во Франции, какими-то судьбами попал в Голландию, где, по его словам, обманом был завлечён на голландский корабль из Ост-Индии. На этом корабле он служил семь лет, плавал в индийских водах, ходил в Японию.
При занятии англичанами Капштадта он оставил море, поступил в работники к местному кузнецу-голландцу, выучился у него ковать железо и делать фуры[88], накопил денег и поселился в Готтентотской Голландии, женился, имеет троих детей.
– А теперь чем ты занимаешься? – спросил Мур, с интересом выслушавший рассказ своего соотечественника.
– Теперь промышляю продажей кур, картошки, капусты, всяких овощей.
– Откуда твоё прозвище – Ганц-Рус?
– Это меня так голландцы прозвали на их судне. Оно обозначает по-ихнему – настоящий русский.
Действительно, это был настоящий русский крестьянин, непостижимым образом ухитрившийся за много лет своих заграничных скитаний не только не забыть своего родного языка, но даже и сохранить особенности крестьянской речи.
– Не потребуется ли для вашего судна птицы или овощей? Я поставил бы по сходной цене, как для земляков, – добавил он под конец.
– Может статься, и нужно, – отвечал Мур. – Приезжайте к нам как-нибудь на шлюп.
Странным и загадочным показался Муру этот отчуждённый от своей родины, затерявшийся в Африке русский человек.
Мур часто встречал Ганц-Руса в посёлке и нередко подолгу беседовал с ним.
А «Диана» всё пребывала в плену.
Между тем, наконец, прибыл вновь назначенный командующий английской эскадрой вице-адмирал Барти.
Головнин тотчас послал к нему Рикорда просить о свидании. Адмирал принял его чрезвычайно учтиво, сожалел о неприятном положении, в которое попали русские, и обещал немедленно выяснить, возможно ли будет отпустить шлюп или придётся ждать получения соответствующего разрешения из метрополии.
И в самом деле, Барти отправился в Капштадт, чтобы обсудить вопрос о русском судне с губернатором колонии лордом Каледаном, но задержался, и через несколько дней известил Головнина коротеньким письмом, в котором сообщал, что раз его предшественник перенёс разрешение вопроса на усмотрение метрополии, то ему неудобно до получения ответа предпринимать что-нибудь.
Пришлось снова запастись терпением.
Вечерами, если никто из офицеров не съезжал на берег, собирались в кают-компании, читали вслух на английском или французском языке описание знаменитых путешествий.
Иногда просто беседовали за чашкой чаю, за стаканом пунша, говорили о России, вспоминали родные снега и метели, неизвестные в этом климате, не знавшем зимы. Иногда мичман Рудаков декламировал своего любимого поэта, и здесь, на чужбине, державинские стихи находили особенно горячий отклик в сердцах слушателей.
Всё это ещё больше сближало горсточку русских людей, заброшенных судьбой в далёкие южные широты.
Иных событий не случалось на корабле ни у кого, разве только у Тишки.
Попугай Скородумова говорил теперь не только «Тишка дурак», но и «смирно» и «ура», выкрикивая всё это подряд.
Мечтая о мести Скородумову, Тишка несколько раз подбирался к попугаю в отсутствие его хозяина и учил его говорить слова, обидные для Скородума, как он называл своего врага. Но хитрая птица либо молчала, лузгая семечки, либо выпаливала одним духом: «Тишка дурак смирно ура».
В один из таких дней к «Диане» подплыла шлюпка с огромной клеткой, набитой курами. То Ганц-Рус явился навестить своих соотечественников.
Мур много рассказывал о нём офицерам и капитану. И на корабле Ганц-Руса уже знали. Головнин закупил у него всю живность, подробно расспрашивал своего гостя о его жизни, ожидая, что Ганц-Рус в конце концов признается в том, что он беглый казённый матрос с какого-нибудь русского корабля. Но Ганц-Рус только повторил то же, что рассказывал и Муру.
Все на шлюпе одарили Ганц-Руса, кто чем мог.
А Головнин дал ему такой же самый екатерининский серебряный рубль, какой подарил когда-то в детстве Тишке, и календарь, в который вписал имена всех офицеров, и при этом сказал ему:
– Раз ты, Иван Степанов, засел здесь крепко и обзавёлся семейством, то я не зову тебя с собой. Но ты русский человек. Береги сей рубль и сей календарь в знак памяти и никогда не забывай, что ты россиянин.
Ганц-Рус заночевал на шлюпе. Его окружили на баке матросы, угощали табаком и долго беседовали с земляком и о своём, и о его прошлом.
А Тишка всё спрашивал:
– Слышь, Иван, а баба у тебя чёрная?
– Чёрная, – отвечал тот.
– И ребятишки чёрные?
– Не, ребятишки вроде как карие.
– А по-русскому они гуторят?
– Детишки мало-мало знают которые домашние слова – хлеб там или вода, скажем, курица и всякое такое, а баба ни в пень-колоду. Только по-своему лопочет. Ну, да я уж привык, всё разумею и по-ихнему.
Тишка, слушая Ганц-Руса, то плевался, то качал головой, то вздыхал. Ему жалко было Ганц-Руса, и он никак не мог понять и представить себе, как это можно жить без России.
Когда жизнь на «Диане» затихла, Тишка извлёк из сундука свою гульёнковскую дудочку и заиграл на ней свою старую песенку, в которой было не больше трёх-четырёх нот.
А всё же она была очень хороша – в ней пелось что-то простое, тихое, русское.
Ганц-Рус услышал эту музыку, подошёл в темноте к Тишке, взял у него дудку и заиграл на ней сам.
И липовая свирель неожиданно рассказала, плача и стеная, о том, о чём умалчивал игравший на ней лишённый отечества русский человек…
Глава 12Смелый побег «Дианы»
Третьего сентября прибыл из Портсмута с конвоем английский шлюп «Рес-Горс», и адмирал Барти не замедлил известить Головнина о том, что с этим шлюпом, к крайнему его сожалению, – как было сказано в письме, – никакого распоряжения о русском судне не получено, хотя, как ему стало известно, транспорт «Абонданс» прибыл в Англию задолго до ухода «Рес-Горса».
Василий Михайлович ничего более не ожидал от англичан. Но уныния не было в его сердце.
Однако многие молодые офицеры на «Диане» и даже Пётр Рикорд, мореходец опытный и человек твёрдый, пали духом.
– Что думаешь делать, Василий Михайлович, при сём печальном нашем положении? – спросил он Головнина, пытливо глядя ему в лицо.
И Василий Михайлович ответил ему:
– Бежать.
– Но как то сделать, ежели англичане стерегут нас? Фрегат «Нереида» стоит недалече, и капитан Корбет на нём ни в малой мере не дремлет. Пушки его всегда готовы преградить нам путь.
Однако Василий Михайлович по-прежнему оставался спокойным. Порою он даже казался молодым офицерам беспечным.
– То не суть важно, – отвечал он. – Больше терпеливости, господа. Сколь ни горестно нам сидеть на этом перепутье, мы должны пока ждать. Мне адмирал Барти мнится человеком не столь зорким, как оный Корбет, с коим пил я не токмо капштадтское вино и ром, но и простую воду из солдатской кружки. Корбет хитёр. Но и мы не просты. Я назначаю на завтра ученье по парусам. И отныне сие будет часто.
И в самом деле, ученья с парусами на «Диане» стали производиться по нескольку раз в неделю, днём и ночью.
Офицеры и матросы, так долго пребывавшие в бездействии, с особенной охотой и даже рвением занимались учением.
Сам Василий Михайлович с часами в руках наблюдал за работой команды, требуя, чтобы каждый манёвр с парусами, каждый поворот корабля совершался быстрее, чем ранее, без суеты, без шума.
И, чуя сердцем пока ещё далёкий замысел капитана, матросы работали с ловкостью, удивлявшей англичан.
«Диана» быстро и бесшумно одевалась парусами и так же освобождалась от них.
Однако адмирал Барти оказался не столь беспечным, как полагал Василий Михайлович. Он вскоре известил капитана «Дианы», что хотел бы с ним увидеться, и пригласил его к себе на корабль.
Василий Михайлович тотчас же поехал.
Адмирал принял его, как всегда, весьма учтиво и предложил вместе позавтракать. Он был немного тучен в теле и словно не походил на англичанина. Казалось, в нём не было той солдатской откровенности, которая была у Корбета.
Однако во время завтрака он неожиданно спросил:
– Мистер Головнин, когда вы думаете удрать со своим шлюпом? Головнин ответил с удивлением, какое адмирал мог бы почесть искренним, если бы того пожелал.
– Почему вы задаёте мне такой вопрос, сэр? Не потому ли, что у меня начались парусные ученья? Сэр, искусство управления парусами требует постоянной практики. Вам то известно.
– О нет, нет! – отвечал Барти. – Я не об этом думаю.
– Тогда у вас, наверное, имеются какие-либо сведения? – сказал Головнин. – Если так, то вас вводят в заблуждение, сэр.
– О нет, нет! – снова повторил Барти. – Никто мне подобных сведений не сообщал. Корбет говорил мне о вас, как об очень храбром и решительном русском офицере. Дело ваше так затягивается, что совершенно нельзя предсказать, когда получится ответ из Англии и каков он будет. В таком положении всякий уважающий себя энергичный офицер может подумать о бегстве.
– Может подумать, сэр. Но думать – ещё не значит готовиться, – ответил Головнин.
– Но у вас уже всё готово! – воскликнул Барти. – Скажите, это не так?
– Вы правы, сэр, у меня давно всё готово для продолжения плавания, ибо как мистер Роулей, так и вы сами всё время обнадёживали меня в моём скором освобождении.
– Да, капитан, вы правы. Однако вы должны дать мне слово как офицер и притом на бумаге, что до получения разрешения из Англии вы не покинете нашего залива.
Эти слова были столь тягостны для Василия Михайловича, что секунду он молча смотрел в глаза адмиралу. От него требовали дать честное слово врагу не бороться против него. Кто надоумил адмирала обратиться к чести русского офицера в таких обстоятельствах?
– Вы хотите взять от меня подписку? – спросил Головнин, наконец. – А если я такой подписки не дам?
– То придётся офицеров и команду «Дианы» объявить военнопленными и свезти на берег, а шлюп держать под военным караулом.
Головнин в волнении встал из-за стола, прошёлся несколько раз по адмиральскому салону и подошёл к окну. Оттуда была прекрасно видна «Диана», на которой в эту минуту как раз происходило назначенное им парусное ученье. Он посмотрел на стройные мачты своего шлюпа, на то, как проворно его матросы брали рифы, и подумал: «Нет, сего допустить невозможно! В этом корабле заключена моя жизнь. И не одна моя».
Он резко повернулся, подошёл к адмиралу:
– Прикажите подать мне бумаги!
Офицер принёс лист бумаги, гусиное перо и песочницу, из которой и присыпал любезно решительный росчерк капитана Головнина.
Адмирал Барти положил подписанный Головниным документ в ящик письменного стола и сказал с довольной улыбкой:
– По совести сказать, я не рассчитывал, мистер Головнин, что так скоро получу от вас эту бумажку.
– Я привык принимать быстрые решения.
– О да, да! – заметил Барти. – Мы знаем, что вы джентльмен, как и надлежит быть офицеру.
– Среди джентльменов, сэр, среди джентльменов, – подтвердил Головнин.
– О да, да! – снова повторил Барти своё восклицание. – Вы не можете пожаловаться на то, что англичане плохо обошлись с неприятельским шлюпом.
– Это будет видно, сэр, – сказал Головнин и, откланявшись, быстрыми шагами направился к трапу.
Возвратившись на шлюп, Василий Михайлович собрал своих офицеров и сказал им:
– Я дал англичанам подписку не покидать залива. Сие сделать было неотступно, ибо, если бы нас свезли на берег, то дело наше было бы безнадёжно. Пока же мы на судне, всё может измениться в одну ночь. Я дал обязательство, и до конца войны я его не нарушу. Но и вам говорю, и Барти сказал оное же, что я честно буду выполнять сие обязательство лишь до тех пор, пока англичане не дадут мне права нарушить его. Помните, за правых провидение! А мы правы в сём деле.
Офицеры молча выслушали слова капитана и разошлись по каютам с печалью и тревогой в душе.
Головнин перевёл шлюп в ещё более спокойное место гавани и принял все меры к тому, чтобы сохранить его годным для дальнейшего плавания.
Настали самые томительные дни капштадтского пленения. Как-то сами собою прекратились поездки на берег, а с тем и вечеринки под гостеприимным кровом местных жителей. Даже гардемарины перестали интересоваться хорошенькой голландкой, в то же время всячески уклоняясь от проверки английских хронометров, к коим почувствовали столь же сильное нерасположение, как и к их владельцам.
Прекратилась и игра на гуслях экономического помощника Начатиковского. Рудаков не декламировал более Державина. Скородумов учил дона Базилио ругать англичан на их же языке. А мичман Мур всё чаще уходил на берег моря и подолгу стоял там на песке у самой воды.
Головнин, заметив такие настроения среди своих помощников, старался поддержать в них бодрость духа. Вечерами он приходил в кают-компанию, рассказывал о своих плаваниях, обещал вызволить шлюп из неволи, рисовал картины их будущих путешествий, открытий, исследований малоизвестных земель. И его рассказы увлекали моряков, к ним возвращались бодрость и надежда.
Однако скоро положение пленников осложнилось самыми обыкновенными лишениями, о которых им ранее не приходилось и думать.
– Ещё немного – и мне нечем будет кормить команду, – сказал Василий Михайлович Рикорду. – Кредитные письма, выданные мне нашим консулом в Лондоне, здесь нельзя учесть – их никто не принимает. Езжай к Барти и потребуй от моего имени, чтобы он снабжал нас провиантом и деньгами, как то предусмотрено международными законами и обычаями.
Рикорд посетил Барти. Тот обещал подумать и сообщить о своём решении, но в конце концов никакого ответа не дал.
Тогда Головнин распорядился перевести всех офицеров, в том числе и самого себя, на общий котёл с командой.
Как-то к нему подошёл Мур и, показывая на прорехи в своём дождевом пальто, сказал:
– Василий Михайлович, прошу не взыскивать с меня за такую экипировку, не подходящую для офицера, – я уже более трёх месяцев не получал жалования.
– Болею сердцем вместе с вами, – отвечал Головнин. – Но в столь же печальном положении находятся и другие наши товарищи, и вся команда. У меня имеется векселей нашего правительства на десять тысяч испанских пиастров, но совершенно не имеется оных пиастров в натуре. К слову: вы были на берегу?
– Был, – отвечал Мур.
– Читали английские газеты, полученные с только что прибывшим из Портсмута транспортом?
– Читал.
– Что они пишут о войне? Говорят, что война будет затяжная?
– Совершенно верно.
Головнин в раздумье закурил трубку.
– Положение команды требует от меня решительных действий, – сказал он Муру. – Я не могу допустить своих людей до унизительных крайностей, до найма на работу у частных лиц. Посему вот что… Вы знаете ту английскую фирму, что имеет столь большой и богатый товарами магазин на берегу?
– Знаю, – отвечал Мур. – Не единожды бывал в сём магазине и имел беседы с его владельцем. Вельми почтенный англичанин.
– Очень хорошо! Поезжайте к нему и передайте от моего имени, что мы можем продать ему пудов пятьдесят железа, а также изрядное количество парусины и каната из русской пеньки.
Английскому купцу весьма понравилось предложение Головнина. Он тотчас же явился на шлюп, отобрал нужный для него товар, особенно заинтересовавшись русскими канатами, и уехал, оставив задаток.
Но вечером снова приехал. Он был смущён и сообщил капитану, что, как ему известно, командир английской эскадры угрожает не допустить этой сделки, ибо груз «Дианы» считается как бы призом.
Купец оказался прав. Это сообщение вскоре подтвердил прибывший от адмирала Барти офицер.
От сделки пришлось отказаться.
Однако офицер не уходил. Он передал ещё предложение адмирала посылать русских матросов работать в доки, где ремонтировались корабли английской эскадры, обещая выдавать за это установленную плату.
Выслушав офицера, Головнин поднялся из-за стола. Он был бледен. Чёрные глаза его сверкали гневом.
Офицер отступил перед его взглядом.
– Передайте вашему адмиралу, – сказал резко Головнин, – что сие не по-джентльменски, противно честным правилам войны. Я того не допущу ни в коем разе, ибо починенный здесь руками русских матросов английский корабль может служить вам в Балтийском море против моих соотечественников и против моей отчизны. Идите и передайте мои слова адмиралу.
Офицер ушёл.
С этой минуты Василий Михайлович не считал себя более связанным данным адмиралу Барти словом.
Мысль о бегстве теперь не покидала его ни днём, ни ночью. И даже во сне видел он «Диану», осенённую парусами, на вольном просторе океана.
– Бежать, бежать! – повторял он часто Рикорду. – Душа не может выносить более сего плена. Для блага отечества и вверенных мне людей я должен совершить это незамедлительно. Ужель мы не углядим случая? Ужель не покажем неприятелю отвагу и смелость, которую я чувствую в сердце каждого нашего матроса?
– Но адмирал уже подозревает нас в военной хитрости, – говорил Рикорд, не так уверенно глядевший на положение «Дианы». – За нами поставлен большой надзор.
– Пусть следят, – отвечал Головнин. – Посмотрим, кто кого перехитрит. Мы будем скоро свободны, Пётр! Свобода! Ты мыслишь ли, что это такое? Однако я не хочу, чтобы кто-нибудь осудил мои действия. А посему, дабы причины, кои заставили меня нарушить слово русского офицера, были точно известны Англии и британскому правительству и притом не в том виде, как их будет угодно представить адмиралу Барти, я написал к нему письмо, в коем подробно излагаю сии причины, и копию того письма вложил в прощальные благодарственные письма к тем местным особам, кои имеют право на моё уважение. Но письма будут вручены после нашего ухода отсюда.
– Но кто же доставит эти письма? – спросил Рикорд.
– Кто – ещё не ведаю, но, может быть, то сделает и русский человек, кто и на чужбине не перестаёт любить свою родину.
– Ганц-Рус! – воскликнул Рикорд.
– Быть может, и он.
Между тем адмирал Барти не спускал глаз с «Дианы». Вскоре по его распоряжению шлюп был поставлен на двух якорях в самом дальнем углу гавани, на расстоянии одного кабельтова[89] от флагманского корабля «Резонабль».
При этом между шлюпом и выходом из залива оказалось много казённых английских транспортов и купеческих кораблей, стоявших один от другого приблизительно на том же расстоянии.
По требованию Барти все паруса на «Диане» были отвязаны и брам-стеньги спущены.
Сняться и уйти становилось всё труднее для «Дианы», незаметно поднять якоря было невозможно. Англичане следили за ними пуще всего. Шлюпки сторожили их неусыпно. Обрубить якорные канаты и уйти в открытый океан только с двумя запасными якорями было опасно. Сухарей оставалось мало, а свежей провизии и совсем не было. И всё же, чтобы не вызвать лишнего подозрения у англичан, Головнин приказал экономическому помощнику Начатиковскому не делать закупок даже для офицерского стола.
С этих пор всё на «Диане» было подчинено одной мысли, одному движению всех сердец – бегству из Симанской бухты.
Но в течение ещё долгого времени для этого не представлялось удобного случая. Когда ветер благоприятствовал, на рейде стояли английские фрегаты, готовые каждую минуту выйти в море, а когда путь был свободен, удерживали противные ветры.
Ежедневно, лишь только поднимался ветер, Головнин садился в свой парусный бот и выходил в открытое море.
Он проводил там многие часы. Что делал он там? Он ловил ветер каждого румба и делал какие-то отметки в своей записной книжке, словно стараясь предугадать будущее его направление.
Но тем, кто не задавал себе этого вопроса, казалось, что капитан русского шлюпа просто совершает свою обычную морскую прогулку.
Для бегства нужен был только один ветер – норд-вест. Но такие ветры наблюдались у мыса Доброй Надежды только зимой. Летом они бывали очень редки.
И снова приходилось терпеливо ждать.
Наконец он пришёл, этот желанный ветер. Он дул с благоприятной силой, в благоприятную сторону и с каждым часом усиливался. К тому же и погода хмурилась.
И Головнин отдал тотчас же приказ готовиться к выходу в море.
В этот день в нём произошла перемена, которую все заметили. Внешне он был спокоен по-прежнему, но чёрные глаза его горели решимостью и отвагой, в каждом движении, в каждом слове чувствовалась какая-то особенная сила. Он как будто даже стал выше ростом.
«Диана» сразу вернулась к жизни. Всё зашевелилось на ней. Без суеты, с проворством и точностью, которые всегда так усердно воспитывал Головнин в своих матросах, команда работала на парусах, в трюме, у якорей.
Пётр Рикорд стоял на носу, наблюдая за каждым движением англичан.
На адмиральском корабле у Барти паруса не были привязаны. Другие же военные суда, превосходившие «Диану» вооружением, и вовсе не были готовы к выходу в море. Пушечные порты их были плотно закрыты.
Правда, два английских фрегата лавировали в открытом море против ветра, стараясь войти в гавань, но до ночи они вряд ли могли это сделать и помешать «Диане».
Но всё же то был великий риск.
И Головнин сказал офицерам:
– Помните, впереди нас ждут свобода, океан и долг, что возложило на нас отечество. Смело вперёд, господа!
В половине седьмого вечера, при сильной пасмурности, на Симанскую бухту налетел крепкий шквал с дождём.
Головнин стоял на вахтенной скамье. Его радовали и шквал, и дождь. Он их предвидел, выбирая час для ухода. И он приказал немедленно привязать штормовые стаксели. Это было исполнено мгновенно.
Старые матросы – Шкаев, Симанов, Васильев, Макаров, приготовив топоры, стали у якорных канатов и замерли в ожидании команды.
Капитан подал знак рукой:
– Руби!
Топоры дружно опустились на упругое, просмолённое тело канатов раз, другой, третий – и концы канатов медленно поползли в море сквозь железные клюзы[90]. Якоря «Дианы» остались лежать на дне Симанской бухты.
А «Диана», поворотясь на шпринте[91], свободно заколыхалась на вольной воде и, держа на себе штормовые стаксели, направилась к выходу из залива.
Шестьдесят человеческих сердец готовы были в эту минуту выпрыгнуть от радости из груди.
Побег был так дерзко задуман и так дерзко внезапно выполнен под самым носом у адмирала, что англичане только сейчас заметили манёвр «Дианы». Со стоявшего рядом с ней фрегата «Нереида», где капитаном был Корбет, раздалась вдруг громкая брань по-английски.
Головнин рассмеялся. Ему показалось, что бранился сам Корбет.
В рупор кричали с фрегата в сторону адмиральского корабля:
– Алло! Алло! Русские вступили под паруса и уходят из гавани! Внимание! Чёрт бы вас побрал, прозевали русский шлюп!
Но какие меры были приняты на адмиральском корабле, для Головнина уже осталось неизвестным. Он смотрел только вперёд.
На «Диане» продолжалась горячая работа. Миновав суда, стоявшие в заливе, и вступив в проход, беглецы стали поднимать брам-стеньги и привязывать паруса.
Офицеры во главе с Рикордом, даже Начатиковский и Скородумов, даже старший кок и гальюнщик[92], работали на марсах и реях.
За два часа, несмотря на крепкий ветер, дождь и темноту, удалось поставить паруса, и в десять часов вечера «Диана» вышла в море после более чем годового пребывания в плену.
А оба английских фрегата ещё продолжали лавировать против ветра.
И тогда Головнин крикнул с вахтенной скамьи:
– Господа офицеры, ребята! Мы снова на свободе! Поздравляю вас с походом! Ура!
Дружное «ура» огласило море.
Все смотрели вперёд на высокие беспокойные волны. Лишь мичман Мур смотрел в подзорную трубу на берег. Там маячила одинокая человеческая фигура, привлёкшая его внимание. Человек стоял на песке, у самой воды, и глядел на «Диану». То был Ганц-Рус, пришедший из своей долины ещё раз навестить земляков.
Когда этот русский человек, потерявший своё отечество, увидел, что последний плавучий клочок его родины одевается парусами и уходит, он снял свою тростниковую шляпу и отдал земной поклон уходящим.
А когда он поднял голову, «Дианы» за темнотой и дождём уже не было видно.
Глава 13Огни Святого Эльма
Шквал, так внезапно налетевший на Симанскую бухту, столь же неожиданно и быстро прекратился, но ветер продолжал быть попутным для беглецов, небо было чисто.
Взошла луна, при свете её было видно, что земля Доброй Надежды осталась далеко позади. Погони не было.
Но всё же Головнин решил спуститься к югу, а затем плыть в больших широтах к востоку. Так можно было скорее уйти от мыса Доброй Надежды и затем обойти с юга Новую Голландию и выйти к Ново-Гебридскому архипелагу.
Путь долгий. Плавание сулило быть тяжёлым и бурным.
Провизии оставалось немного, и матросы получали лишь по две пятых положенного рациона.
– Но для русских моряков лучше бури и голод, – сказал Головнин команде, – лучше смерть от стихии, служению коей мы себя определяли, чем плен! Не так ли я говорю?
– Так, Василий Михайлович! Лучше смерть! – подтвердили все.
День и ночь шлюп нёс полные паруса, честно делая свои восемь миль в час.
Офицеры и команда не покидали палубы, проводя всё время в неутомимой работе.
Головнин поблагодарил экипаж «Дианы» особым приказом, чтобы труд и самоотверженность русских моряков в столь тяжкие дни плавания навсегда сохранялись в архивах военного флота.
В первый день никого не встретили в море, а через два дня марсовой[93] вдруг крикнул с мачты:
– По носу большое трёхмачтовое судно!
Это мог быть и английский военный корабль. Головнин на всякий случай отдал приказ приготовиться к бою.
Никто не допускал более и мысли о плене, хотя бы то был самый большой многопушечный корабль англичан.
Немедленно открыли накрепко задраенные люки, подкатили к ним пушки, приготовили картузы с порохом и железные подносы с ядрами, в жаровнях задымились фитили.
Бомбардиры стали к пушкам, команда – в ружьё.
Шлюп продолжал свой путь в полной готовности к бою.
Наконец марсовой крикнул:
– То купец! Идёт к востоку!
Однако, миновав одну опасность, «Диана» попала в другую, грозившую ей более, чем целая эскадра неприятельских кораблей.
Ночью разразился жестокий шторм с грозой. Рваные, растрёпанные ветром облака неслись со стремительной быстротой над самым шлюпом, едва не задевая концы его мачт.
Воздух был насыщен водяной пылью, на губах чувствовалась соль. Вскоре всё небо покрылось одной чёрной тучей. Ветер быстро менял направление, бросаясь на корабль со всех румбов. Команда не успевала менять паруса.
Волнение всё усиливалось. По бокам «Дианы» вздымались водяные горы, верхушки которых срывало ветром и бросало на палубу, отчего та блестела при свете молнии, как лёд.
Головнин приказал натянуть леера[94], ибо шлюп так сильно бросало то на один, то на другой бок, что люди не могли держаться на ногах.
«Диана» напрягалась под порывами ветра, как живая, вздрагивала всем корпусом. Молнии полыхали во всё небо, ярко освещая палубу и бросая на неё резкие чёрные тени от такелажа. Непрерывный гром сливался с шумом океана, оглушая людей.
Воздух вдруг сделался тёплым, в тучах показался зловещий кроваво-тусклый свет. Его видели все, многие сняли шапки и стали креститься перед этим никогда невиданным явлением.
Но капитан уже видел его не раз.
– Сейчас налетит шквал, – сказал он стоявшему рядом с ним вахтенному начальнику Муру. – Уберите паруса!
Едва Мур успел это сделать, как действительно налетел жестокий шквал.
«Диана» легла на правый борт, но, не будучи отягчённой парусами, быстро поднялась, стремительно взмахнув мачтами, и снова, как когда-то у страшного мыса Горн, люди облегчённо вздохнули и с благодарностью и верой посмотрели на своего капитана.
Начался проливной дождь. Вместе с потоками воды, резко освещая их, в клокочущий океан беспрерывно били молнии, то прямые, разящие, как стрелы, то изломанные гигантскими зигзагами в полнеба, подобные огненным змеям.
На верхушке медного флюгерного шпица и на наветренном ноке[95] грот-брам-реи, где находился железный обух, зажглись шарообразные огни.
Тишка в ужасе закричал:
– Пожар! Горим!
Матрос Шкаев, стоявший рядом с ним, дал ему по затылку.
Тишка тотчас же умолк.
Это были огни святого Эльма.
Они были небольшие, величиною с голубиное яйцо, и горели всего несколько минут, но навеяли ужас не только на Тишку, а и на других, не трусливых в опасности, но суеверных людей.
Среди ослепительных молний, среди низких, тяжёлых туч, почти лежавших своей грудью на гребнях огромных океанских валов, в кипении этих неукротимых, охваченных яростью стихий, билась маленькая «Диана».
Головнин всегда брал на себя вахты, когда его кораблю угрожала опасность. И тогда даже самые слабые души были спокойны: матросы видели на боевом посту своего капитана, его спокойную, сильную фигуру, слышали его звучный голос.
Расставив крепкие ноги, обутые в непромокаемые ботфорты, он стоял на вахтенной скамье, как бы возвышаясь над всем кораблём.
Молнии били в воду у самого шлюпа. Казалось, горит сам океан.
Вдруг длинная яркая молния прорезала адское смешение воды и тьмы, которой был окутан шлюп, в такой близости от людей, что, ослеплённые, они в ужасе стали хвататься за леера, за мачты, друг за друга. И одновременно страшный и близкий удар грома оглушил всех.
Василий Михайлович тоже на мгновение закрыл глаза и в ту же минуту почувствовал лицом неприятную, обжигающую теплоту.
Он поспешил открыть глаза, чтобы видеть, что делается вокруг него, и ничего не увидел. Тьма не рассеялась. Он был слеп.
Он поднёс руку к глазам и протёр их. Сделал попытку оглядеться. Но та же тьма стояла перед его взором непроницаемой стеной. Он только слышал шум океана и грозы.
И если он когда-либо испытывал страх, то это было именно теперь.
Но он по-прежнему стоял на своём месте.
Он подозвал Рикорда и просил его стать рядом с ним, ничего не сказав ему. Но тот сам увидел при свете молний неподвижные черты его лица и спросил с тревогой в голосе:
– Что с тобой, Василий Михайлович?
– Ничего, пока ничего, – отвечал тот. – Проверь паруса.
– Убраны все, кроме фор-марселей, рифлённых всеми рифами.
– Хорошо. Не уходи. Я возьму тебя под руку.
Рикорд был удивлён словами и всем поведением своего друга, но тот более ничего не сказал.
Дождь прекратился. Шквал пролетел дальше на простор океана, который продолжал бушевать. Над ним уж занималась заря.
Василий Михайлович увидел это позже других. Зрение возвращалось к нему постепенно.
Взошло солнце. Он увидел его сначала смутно, потом яснее, потом совсем хорошо, увидел Петра Рикорда, стоявшего с ним рядом, затем и всю «Диану». Вымокшие до нитки, уже успевшие разуться матросы сгоняли с палубы остатки воды и убирали разбросанные снасти.
Он радостно вздохнул полной грудью, словно с него свалилась давившая его каменная глыба, взглянул вокруг счастливыми глазами возвращённого к жизни человека и, неслышно засмеявшись глубоким, грудным смехом, направился в свою каюту.
Тут, в уединении, никем не видимый, он в изнеможении опустился в кресло, закрыл глаза и впал в состояние, близкое к обмороку.
Он пришёл в себя, почувствовав прикосновение чьей-то руки к своему плечу. Василий Михайлович открыл глаза. Перед ним стоял Тишка, с которого ещё текла вода, образовавшая лужу у его ног. В протянутой руке, тоже мокрой, он держал стакан рома.
– Надо выпить, – просто и кратко и в то же время как-то необычайно твёрдо, как старший, сказал он.
Головнин повиновался и выпил.
– Налей и себе.
Стакан крепкого ямайского рома вернул Головнину силы. И зашедший в каюту Рикорд уже застал его бодрым.
– Что наверху? – спросил капитан.
– Всё хорошо, – отвечал Рикорд. – Приводим шлюп в порядок. Идём с попутным норд-вестом. Сейчас приказал поставить все паруса.
– Добро! – сказал Головнин. – Садись, Тишка подаст и тебе рому. Я теперь спокоен. «Диана» выдержала испытание, сильнее которого не может быть.
…А через сутки небо было снова спокойное и безоблачное, и океан постепенно начал принимать свою бирюзовую окраску, хотя ещё долго не мог успокоиться.
«Диана» продолжала идти полным ходом с попутным ветром. Восьмого июня показались первые морские птицы, которых ранее никто не видел.
– Это куры порта Эгмонта, как их назвал Ку к, – сказал Головнин, стоявший вместе с другими на палубе.
– Курица, а лезет в воду. Тоже скажет, этот Кук! – проворчал Тишка.
Все засмеялись не только потому, что у Тишки это смешно вышло, а по той причине, что всем хотелось смеяться после минувших опасностей, бурь и гроз Южного океана[96].
Скоро зыбь улеглась. Поверхность океана сделалась ровной, как стол, и блеском своим слепила глаза. Команда продолжала приводить судно в порядок. Все порты и полупортик[97] были раскрыты, помещения корабля проветривались и просушивались, из трюмов откачивали попавшую туда с палубы воду.
Скородумов вынес на бак своего попугая. Его тотчас обступили матросы. Подошёл и Тишка. Вдруг попугай, до того молча лущивший какие-то семечки, словно узнав его, пронзительно крикнул своё: «Тишка дурак!» и сердито завозился на подставке.
Матросы покатились со смеху. На сей раз и Тишка засмеялся вместе с ними, ибо ничем не мог отомстить своему зелёному врагу и его покровителю. Да и не хотелось этого делать: сердце после столь сильных потрясений было открыто не для злобы, а для мира и добра.
Девятого июля обогнули с юга остров Тасманию и взяли курс на Ново-Гебриды.
Скоро около судна заиграли дельфины. Затем показались киты. Вода ночами снова начала светиться сильным фосфорическим блеском.
Утром над кораблём всё время порхала маленькая береговая птичка. За ней с интересом и сочувствием наблюдала вся команда. И когда птичка в изнеможении упала на палубу, матросы бережно подобрали её и передали Скородумову, с тем чтобы он выпустил её при приближении к земле.
В следующие дни к нему часто забегали то один, то другой из этих грубых с виду людей с суровыми лицами, просоленными океанской солью, обветренными океанскими ветрами, обожжёнными тропическим солнцем, но с нежными сердцами, чтобы узнать, что стало с маленькой птичкой.
– Ну, как наша птаха? – спрашивали матросы Макаров, или Шкаев, или какой-нибудь другой гигант, сгибаясь в три погибели, чтобы пролезть в каюту Скородумова. – Жива? Ну, слава богу!
Кок принёс горшок каши, предлагая угостить птичку.
– Неведомо только, приглянётся ли ей наша каша. А? Как ты думаешь? – спрашивал он Скородумова с выражением глубокой озабоченности на лице и добродушно просил: – Доглядай, пожалуй, чтобы не околела.
Двадцать пятого июля 1809 года, когда склянки отбили четыре часа утра, и когда ослепляющие лучи солнца ещё скользили по океанской глади, марсовой звонко и радостно прокричал:
– Земля!
Это был остров Анаттом, самый южный из островов Ново-Гебридского архипелага.
Радость была всеобщей. Более двух месяцев люди пробыли в бурном океане среди штормов и гроз, не раз были на волосок от гибели, питались половинной порцией сухарей и солонины, сидели на уменьшенном пайке воды, ибо с неба хотя лилось и немало влаги, но это сопровождалось такими штормами и шквалами, что было не до собирания воды.
Поэтому радость всех при виде земли была так велика, словно они возвращались на родину.
– Полным ходом к острову! – скомандовал Головнин. Рудаков, стоявший на вахте, приказал поставить все паруса и повёл «Диану» по указанному курсу.
Все высыпали на палубу. Слышались весёлые голоса, шутки, смех. Тишка требовал выпустить пойманную птичку, так как боялся, чтобы Скородумов не научил ругаться и её. Кто его знает, уж очень слушаются всякие птицы и звери этого Скородума. Он завёл себе даже белую мышь, которая постоянно сидит у него на плече.
Но более терпеливые отвечали Тишке:
– Рано ещё, не долетит, надо погодить.
– Вот кого надо турнуть с судна, это зелёную ворону, – ворчал Тишка.
– А это почему же?
– Только пачкает на судне да лается.
– Ишь ты, какой чистоплюй нашёлся! – отвечали ему со смехом матросы.
– Братцы, – говорил Дмитрий Симанов, стоя в кучке матросов, – идём мы с превеликой радостью к земле, а она, гляди-ка, какая: один дикий камень. Там и взять-то будет нечего.
Издали остров действительно казался диким, голым, бесплодным. Но чем ближе к нему подходили, тем он становился уютнее и приятнее. Как живые, выходили и становились перед глазами холмы, покрытые весёлыми, манящими к себе рощами, заливы и бухточки.
– Гляди, гляди, а это что такое? – удивился Тишка. – Гора, а из горы дым так и валит. Овин там, что ли, топят?
Головнин сказал с улыбкой:
– Это остров Тану. На нём имеется огнедышащая гора, вулканом именуемая, а не овин. А вот ещё остров открылся, это Эратам. Мы подходим к Ново-Гебридскому архипелагу, сиречь к собранию островов. От мыса Доброй Надежды мы прошли десять тысяч вёрст.
Когда подошли ближе к острову Эратаму, то заметили, что во многих местах его поднимается дым.
– Деревня! – решил Тишка. – Выходит, что и здесь люди живут.
– А какие они будут, эти люди, – спросил Шкаев у Хлебникова: – белые или чёрные?
– Чёрные, – отвечал Хлебников, прекрасно изучивший во время плавания описания путешествий Кука.
– Да, сие верно, – подтвердил Головнин. – Мы идём по следам Кука.
Он пристально смотрел на острова. Вот она, эта таинственная земля, о которой с таким волнением ребёнком читал он в записках знаменитого мореплавателя.
Он приказал поднять на грот-брам-стеньге русский флаг.
И впервые в этих местах на самой вершине мачты заструился бело-сине-красный российский флаг, весело пощёлкивая своим трёхцветным полотнищем по ветру.
У берега показались местные жители, суетливо плававшие в своих кану[98], долблённых из цельных древесных стволов. В то же время на берегу появилось множество совершенно нагих людей. Они бегали с предлинными копьями в руках и, махая ими, делали какие-то знаки, но нельзя было понять, угрожают они пришельцам или приглашают их к себе.
– Гляди, ребята, какие чёрные, ровно дёгтем мазанные! – удивлялись матросы.
– Чего они такие чёрные? – допытывался Тишка.
– Это они от солнца, – пояснил гардемарин Филатов.
– Выходит, и мы здесь такие поделаемся? – тревожился Тишка.
– И мы, – пошутил Филатов.
Головнин распорядился махать белым флагом.
Между тем островитяне продолжали бегать по берегу, размахивая своими копьями. Вскоре из ближайшей бухточки показалась большая кану с особым приспособлением для устойчивости, весьма заинтересовавшим моряков. Приспособление это состояло из двух шестов, высунутых с носа и кормы лодки вбок, к концам которых были привязаны нетолстые брёвна, плывшие по воде рядом с лодкой и не позволявшие ей опрокидываться.
– Гляди, ребята, – говорил Тишка матросам, – сами чёрные и ходят нагишом, а чердак-то у них работает: ишь ты, чего придумали!
В приближавшейся к шлюпу кану сидели двое островитян.
Головнин тотчас приказал убрать лишние паруса, держать к островитянам и махать белыми флажками, но те вдруг погребли прочь от шлюпа, что-то громко крича и показывая в сторону бухточки, из которой только что вышли. Когда же «Диана» перешла на свой курс и стала прибавлять парусов, они опять воротились и начали звать к себе.
Теперь с борта корабля были хорошо видны островитяне, сидевшие в кану. У них были чёрные, лоснящиеся тела. Узкие повязки на бёдрах составляли весь их наряд. Один из них, приложив левую руку к груди, показывал правой на берег, приглашая в открывшуюся взорам мореплавателей заводь.
Заводь эта имела пленительный вид. Высокие тенистые деревья росли почти у самой воды, не боясь прибоя, который, очевидно, не достигал этого места. Их кудрявые кроны отражались, как в зеркале, в безмятежной глади заливчика, манившего прохладой и тишиной.
Все стояли на палубе и смотрели на прекрасную землю.
– Ровно у нас в Гульёнках, – вздохнул Тишка, поглядывая искоса на Головнина. – Вот бы искупаться!
– Здесь, брат, не очень покупаешься! – отозвался гардемарин Якушкин. – Живо чёрные слопают. Они самого Кука почти что съели.
– На этом острове Кука не было, он сюда не заходил, – заметил стоявший рядом Хлебников.
– Да, – подтвердил Головнин, – здесь ещё не ступала нога европейца.
– Может статься, мы будем первыми? – сказал Рикорд.
– Мне самому сие ласкается, – признался Василий Михайлович. – Но как нас встретят жители?
– Разве у нас нет пушек? – спокойно и мрачно проговорил Мур.
– Мы не для того сюда пришли, мичман Мур, – строго заметил Головнин. – Мы, русские, должны нести этим людям просвещение, а не смертоносные залпы из пушек.
И он велел держать курс на остров Тана, где дымил вулкан.
– Там был Кук, там имеется гавань. Туда мы и зайдём. К вечеру подошли к острову Тана. Боясь, что до темноты не удастся зайти в гавань Резолюшин, названную так Куком по имени одного из кораблей его экспедиции, Головнин приказал убрать паруса и положить судно в дрейф.
Скородумов вынес в маленькой клетке пойманную в Южном океане птичку и спросил собравшихся на баке матросов:
– Ну что же, ребята, выпускать?
– Выпускай. Она, видно, здешняя, – отвечали те.
Скородумов открыл дверцу. Птичка прыгнула на порожек клетки, на мгновение оторопела, как бы не веря своей свободе, затем звонко крикнула, выпорхнула из клетки и, ныряя в воздухе, с радостным щебетаньем пустилась к острову.
Матросы с нежной, ласковой улыбкой долго смотрели ей вслед…
Наступила ночь. Небо было облачное и ночь очень тёмной. Но танский вулкан, над которым дымным факелом поднималось красное пламя, освещал и остров, и море. Пламя бросало свой отблеск на облака, и они горели кровавым заревом.
Эта картина была так величественна и вместе с тем так зловеща, что, несмотря на сильное утомление, никто не спешил идти спать, не будучи в силах оторваться от неё.
Глава 14Первая встреча с островитянами
Склянки пробили полночь.
Головнин всё не уходил с палубы, где теперь оставались только вахтенные. Сон бежал от его глаз. С напряжением вглядывался он в ту сторону, где лежала бухта Резолюшин, в которой Кук стоял со своими кораблями тридцать лет назад и куда он, Головнин, первым из европейцев пришёл после Кука.
Наконец-то Василий Михайлович мог сказать: да, сбылась моя детская мечта!
А где-то в стороне гавани шумел бурун. Это говорило его опытному уху моряка о том, что нужно быть осторожным. Этому таинственному, неизвестно что сулящему шуму прибоя отвечали и мысли, рождавшиеся у Василия Михайловича. Они тоже не были спокойны. Первая радость осуществившейся мечты незаметно потухла, её сменило размышление о том, как встретят его жители острова.
Неужто и ему придётся, хотя бы для острастки, как Куку, познакомить этих чернокожих детей с громом европейских пушек?
Нет, он постарается не прибегать к этой мере до последней возможности.
После полуночи тучи рассеялись, а с ними исчезло и зловещее зарево в небе. Показались звёзды, и среди них привычный глаз Головнина сразу нашёл и столь хорошо знакомую с детства Большую Медведицу. Нашёл и Южный Крест – созвездие другого полушария Земли.
Он стоял со своим шлюпом на той грани планеты, откуда видны созвездия двух полушарий. Не на той ли грани и человеческой культуры находится он?
Он сам, со своими сложными мыслями, со своими знаниями, со своим кораблём, совершенным и по снаряжению, и по вооружению, – это одна половина мира, и тут же рядом, в нескольких кабельтовых, за шумом бурунов притаилась в темноте другая половина – колыбель человечества, люди, ещё не знающие одежды, вооружённые деревянными копьями.
Счастливы они или нет? Прав или не прав тот беспокойный француз, что сочинил «Новую Элоизу[99]» и потряс умы человечества острой новизной своих мыслей?
Когда-то все люди просвещённой ныне Европы стояли на той же ступени развития, что и жители этих островов.
Не ясно ли отсюда, что цвет кожи ещё ничего не говорит, что все нации равны, имеют одинаковое право на место под солнцем и на счастье! Не ясно ли отсюда, что он должен относиться к здешним жителям, как к детям! Он пришёл сюда не для того, чтобы отнять у беспомощных островитян их жалкие блага, а для лучшего познания мира, в котором просвещение и культура должны быть достоянием всех народов.
В тиши ночи под этими яркими звёздами так хорошо думалось, и мысли получали как бы размах гигантских крыльев, которые, казалось, приподымали его над землёй.
Василий Михайлович не заметил, как стало светать. К нему подошёл стоявший на вахте Мур, протянул свою подзорную трубу и, показывая в сторону острова, сказал:
– Посмотрите, что там делается.
Головнин навёл трубу по указанному Муром направлению и увидел, что гавань Резолюшин, в которую он собирался войти для стоянки, представляла собой небольшую заводь, вход в которую в значительной своей части был преграждён рифом с кипящим над ним буруном. Шум этого буруна он и слышал всю ночь.
И здесь, как и вчера на острове Анаттом, на берегу суетилось множество чёрных нагих островитян, вооружённых от мала до велика длинными рогатинами и дубинами. Они подавали какие-то знаки, махали руками и, видимо, приглашали пришельцев подойти ближе.
Увидев риф, Головнин приказал поставить паруса и обойти его, пользуясь ветром.
Но едва успели поставить паруса, как ветер сразу упал, и судно стало валить зыбью на рифы.
– Бросить лот! – скомандовал Головнин.
Лот был брошен, но показанная им глубина была слишком велика для якоря. А шлюп между тем продолжало тащить к рифам.
Василий Михайлович сразу понял опасность, грозящую кораблю.
– Свистать всех наверх! – приказал он. – Спустить на воду все гребные суда!
Палуба загрохотала от десятков бегущих ног, заскрипели блоки, на которых гребные суда одно за другим были спущены на воду в течение нескольких минут.
Взяв шлюп на буксир, они стали отводить его от буруна, но морская зыбь была сильнее людей. Несмотря на все усилия команды, она продолжала гнать судно на камни.
Люди – и матросы, и офицеры – работали с таким напряжением, что под напором вёсел гребные суда, казалось, готовы были выпрыгнуть из воды, но шлюп по-прежнему шёл на бурун и тащил их за собою.
Взоры всех устремились на паруса – в них была единственная надежда. Но паруса даже не полоскались, так неподвижен был воздух.
Что же это? Гибель? Неужто прошли двадцать пять тысяч вёрст среди великих трудов и опасностей, томились больше года в Симанской бухте, столько раз рисковали жизнью, страдали, мечтали – и всё это лишь для того, чтобы погибнуть на этих безвестных камнях, которых даже нет ни на одной карте.
Нет, не может этого быть!
Матросы с напряжением отчаяния буравили вёслами спокойную океанскую воду.
Но Головнин ясно видел предстоящую гибель и судна, и команды. Он чувствовал, что сейчас, как и тогда, у мыса Горн, и в ту ночь, когда на мачтах «Дианы» горели огни святого Эльма, взоры всех устремлены на него. Только в нём эти люди видели последнюю надежду на спасение.
Но сейчас он был почти так же бессилен, как и они. И это было для него мучительнее, чем сама смерть.
– Что ты думаешь делать, Василий Михайлович? – с тревогой в голосе спросил его Рикорд, стоявший рядом.
Внешне Головнин был спокоен, как обычно, но бледность лица выдавала его волнение.
«Взять оружие, съестные припасы и всем садиться в шлюпки», – готов был ответить он.
Однако всегдашняя его выдержка, не раз спасавшая положение, пришла на помощь и сейчас.
Он ничего не ответил.
Он продолжал смотреть на медленно приближавшийся страшный бурун, как бы мысленно измеряя расстояние между ним и шлюпом, решив отдать команду покинуть шлюп в самую последнюю минуту.
Но вдруг паруса слегка зашевелились – казалось, шаловливый ветер решил поиграть ими. Но то была не игра. Ещё минута – полотнища их напряглись, наполнились ветром, и «Диана», рванувшись с места, быстро прошла в нескольких саженях от последнего подводного камня, которым кончался риф.
Шлюп вошёл в гавань, и перед взором путешественников открылось спокойное зеркало глубоко вдававшегося в сушу залива, зайти в который их по-прежнему приглашали островитяне, толпившиеся на берегах и приветливо махавшие руками.
Головнин положил судно в дрейф и послал штурмана Хлебникова с несколькими матросами на шлюпке осмотреть залив. При этом он сказал ему:
– Возьмите с собою оружие, но пускать его в ход разрешаю вам токмо в случае крайней опасности. Ежели что – дайте выстрел в воздух.
Но Хлебникову не пришлось прибегать к этой крайности. При продвижении его шлюпки в глубь залива её встретили двое островитян на кану с зелёными ветвями в руках. То был знак мира.
Хлебников обласкал их, подарил несколько холстинных полотенец и бисеру, взятых им с собой по указанию Головнина. Островитяне отдарили его кокосовыми орехами. Они казались простодушными и миролюбивыми.
Хлебников беспрепятственно осмотрел залив. Однако на всякий случай матросы, сопровождавшие его, держали заряженные ружья в руках, всё время внимательно следя за островитянами, которые следовали за ними теперь уже на нескольких кану.
Головнин, в свою очередь, наблюдал за всем происходившим в заливе, не отрываясь от подзорной трубы. Один из бомбардиров по его приказу стоял с дымящимся фитилём у пушки, заряженной одним порохом, готовый каждую минуту поднести огонь к затравке.
Гавань оказалась тех самых размеров, как указывал Кук, что служило лишним доказательством того, что это действительно была бухта Резолюшин, которая обещала вполне спокойную стоянку, так как была открыта лишь для северных ветров.
Шлюп между тем был окружён со всех сторон десятками кану с островитянами, которые, размахивая длинными зелёными ветвями, приветствовали его восторженными криками: «Эввау! Эввау!» – теми самыми словами, которыми когда-то в детстве он приветствовал разжалованного из казачков Тишку, спешившего куда-то мимо барского дома с белым гусём в руках.
Головнин поманил к себе пальцем гардемарина Якушкина и попросил подать ему лексикон.
Якушкин достал из кармана и почтительно подал ему составленный им по Форстеру[100] краткий словарик слов, употребляемых жителями островов Тана.
Головнин стал просматривать словарик, выискивая нужные ему слова, вроде: ани – есть, нуи – пить, тавай – вода, буга – свинья, и прочее.
На него так и пахнуло Гульёнками. Ему вспомнилась его просторная детская, ветви старого дуба, лезущие в открытое окно, запах какого-то лекарственного снадобья в воздухе и он сам, Вася, в халатике, сидящий на подоконнике с толстой французской книжкой в руках.
Где же это он находится – в Гульёнках или на диком острове Тихого океана? И тот самый Тишка, которого он тогда приветствовал из окна своей спальни, находится где-то здесь, на корабле. И от этого видения детства кажутся ещё ярче.
Крики островитян возвращают его к действительности. Они продолжают теперь неистово орать с другой стороны шлюпа. И оттуда до него доносится дружный хохот матросов, сгрудившихся на борту.
– Что там такое? Чего они хохочут? – спросил Головнин у проходившего мимо Рудакова, заметив на его лице ещё сохранившуюся улыбку человека, который только что весело смеялся.
– То островитяне приветствуют вашего Тихона.
Василий Михайлович перешёл на другой борт «Дианы».
Действительно, там, в толпе матросов, стоял Тишка с пустым ведром на голове и делал гримасы островитянам, которые восторженно кричали ему со своих кану:
– Эввау! Эввау!
Хохотавшие матросы при виде капитана расступились, а Тишка, не замечая стоявшего за его спиной Головнина, продолжал ломаться.
– Ты что это делаешь? – строго спросил Василий Михайлович. Тишка смутился.
– Дразню вот их, – кивнул он.
– Для чего?
– А им любо. Гли-кось, как ревут! Ведро моё им дюже полюбилось.
Действительно, островитяне продолжали восторженно приветствовать Тишку. Среди их криков можно было разобрать часто повторяемое слово «арроман».
Головнин заглянул в словарик и рассмеялся. Это слово означало – начальник.
Он перестал смеяться и сказал серьёзно Тишке:
– Не дури! Ты мне всё тут запутаешь. Скинь своё ведро и уходи.
Тут же внимание Василия Михайловича привлекла к себе большая кану, в которой стояли во весь рост трое рослых, стройных островитян в набедренных повязках из древесных волокон. Тела их были тёмно-каштанового цвета. Один из них имел особенно солидную осанку. Правая половина его лица была раскрашена в полосу белой краской, а левая – красной. Пышные волосы его были заплетены в сотни связанных снопом тончайших косичек. В этот сноп была воткнута довольно длинная тростинка, обвешанная разноцветными птичьими перьями. Тело было украшено зажившими рубцами от надрезов, натёртых теми же красками. В носу у него, в разрезанной и оттянутой переносице, была вставлена деревяшка, а в столь же безобразно оттянутой нижней губе – зелёный камень. В ушах у него были проделаны большие дыры, и в них продеты огромные черепаховые кольца, на руках нанизано множество браслетов из скорлупы кокосовых орехов, украшенной резьбой.
Двое других островитян, находившихся в той же кану, имели более скромный вид: лица их были менее изуродованы и не носили следов раскраски. В обращении их с человеком, чьё лицо было так ярко раскрашено, проглядывали почтительность и уважение.
– Кто же сие страшилище? – спросил Рикорд, указывая на особенно разукрашенного островитянина.
– Я мыслю, что это их арроман, – ответил Головнин.
Между тем кану с тремя островитянами подошла к самому борту «Дианы», и находившиеся в ней люди знаками показали, что они хотят подняться на корабль.
Неуёмное любопытство светилось в их чёрных бархатных глазах, смотревших на белых людей с наивным простодушием детей.
«Непуганые, – подумал Головнин. – О, сколь приятно видеть человеческие существа, ещё не знающие страха перед европейцами!»
Он велел спустить трап, и островитяне живо поднялись на шлюп, но вместе с этой тройкой успело проскочить ещё с десяток голых людей.
Головнин подошёл к островитянину с раскрашенным лицом и спросил его:
– Арроман?
– Арроман, арроман! – хором ответили островитяне, не выражая при этом никакого удивления по поводу того, что прибывшие к ним белые люди знают их язык.
Это заинтересовало Головнина.
«Принимают ли они белого человека за божество, которое обязано знать всё на свете, как утверждают многие англичане-путешественники? Нет, сие не то. Сие просто измышление самого белого человека, который принимает самого себя за божество и ставит себя превыше других. Так что же это такое? То простая дикость людей, кои нигде не были дальше своего острова и простодушно полагают, что мир населён только ими и им подобными».
Василий Михайлович с большим интересом наблюдал за островитянами. Их начальник поднял руки над головой и сделал ими какой-то вопрошающий жест, одновременно изобразив удивление на своём изуродованном и всё же добродушном лице. При этом он тоже вопросительно произнёс, ткнув Головнина пальцем в грудь:
– Арроман?
Матросы, при появлении островитян снова собравшиеся на борту, рассмеялись, поняв их недоумение. А Шкаев, сделав одной рукой красноречивый жест, как бы кого-то толкая в шею, одновременно другой указал островитянину на Головнина и наставительно сказал:
– Вот куда гляди-то! А то, – он сделал жест в сторону откуда-то появившегося Тишки, – а то – тьфу!
И он даже плюнул, но, однако, не на палубу, а за борт в силу своей морской чистоплотности.
Островитяне сразу поняли Шкаева и одобрительно закивали.
Желая узнать, как зовут предводителя островитян, Василий Михайлович стал вычитывать по словарику имена, тоже выписанные у Форстера, одновременно указывая пальцем на разрисованного островитянина:
– Фонакко? Иогель? Ята?
Островитяне очень быстро поняли вопрос, засмеялись в один голос и стали твердить:
– Гунама! Гунама!
Тогда Головнин показал рукой на берег и произнёс:
– Тавай! Нуи! (что означало: «вода», «пить»). Гунама сразу же понял, чего от него хотят, и указал в ту сторону берега, где, по описанию Форстера, брал для своих судов воду и Кук.
«Сколь же они сообразительны, – думал Головнин, глядя на стоявших перед ним нагих островитян с раскрашенными лицами. – До чего люди легко понимают друг друга даже при такой разнице в просвещении и развитии, как между сими жителями островов и нами. Так зачем же тогда между народами споры так часто кончаются помощью оружия?»
И тут же, как бы в вящее доказательство своей понятливости, островитяне на вопрос Головнина, составленный им по лексикону, сразу перечислили названия островов своего архипелага, причём эти названия оказались совершенно сходными с приведёнными Форстером.
Это так ободрило Головнина, так уверило его в уме и сообразительности обитателей этого острова, что он решил сообщить своим гостям сведения и о себе. Он показал им знаками, что пришёл со своим кораблём издалека, что прибывшие принадлежат к многолюдному и сильному государству, которое называется Россией, и что имя корабля, на котором он пришёл, «Диана».
Но из всего этого островитяне поняли лишь одно, а именно: что его самого зовут Дианой.
Это почему-то так обрадовало Гунаму и его товарищей, что, подбежав к борту и указывая людям, сидящим в кану, на Головнина, они подняли восторженный крик:
– Диана! Диана!
С кану и даже с берега сотни островитян отозвались столь же радостными криками:
– Диана! Диана!
Так эта кличка и осталась за Головниным на всё время его пребывания на острове Тана.
Для первого знакомства он одарил гостей топорами, ножами, ножницами, бусами, что им очень понравилось.
Но тут произошёл следующий, весьма трагический для лекаря Бранда случай.
Островитяне, прорвавшиеся на шлюп вслед за Гунамой, разбрелись по всему кораблю. Хотя их одних не пускали никуда, но они успели побывать во многих помещениях, приходя от всего в изумление и восторг.
Особенно им понравился колокол, которым отбивались склянки, и зеркало. Когда звонили в этот колокол, они издавали радостные звуки, как маленькие дети, их лица, не лишённые мысли и приятности, расплывались в улыбке, и они начинали прыгать от восторга.
Когда гардемарин Якушкин показал им зеркало, приблизив его к лицу одного из островитян, тот, увидев в нём своё изображение, выхватил зеркало из рук Якушкина и заглянул в него с обратной стороны, потом снова посмотрел в стекло и опять перевернул его и так делал до тех пор, пока его соплеменник, нетерпеливо ожидавший своей очереди, не вырвал у него из рук эту диковинку и не начал проделывать с нею то же самое, что и первый.
Это несколько удивило Головнина, продолжавшего внимательно наблюдать за своими гостями, наводя на мысль, что островитяне, несмотря на всю свою понятливость, всё же недалеко ушли от маленьких детей. Имея постоянную возможность наблюдать в воде изображение своё, неба и деревьев, они, казалось бы, не должны были так удивляться свойствам зеркала.
Пробрались островитяне и в каюту Бранда, который был немцем во всех отношениях.
На стенах его каюты висели вышитые бисером по шёлку изречения на немецком языке, вроде: «Завтра, завтра, не сегодня, так ленивцы говорят», открытые сумочки, украшенные фантиками и ленточками, для писем и прочей бумажной мелочи, портреты в расшитых шелками и бисером рамках.
И как ни пристально наблюдал Бранд за гостями, один из них всё же ухитрился стащить и унести с собой миниатюрный портрет его жены Амальхен. Тишка, присутствовавший при этом, видел, как к портрету, висевшему над кроватью лекаря, протянулась чёрная рука, но умышленно отвернулся, в душе довольный, что надоедливый немец больше не будет приставать к нему с портретом своей Амальхен.
От Бранда островитяне сунулись было в каюту Мура, но тот первого же из них выкинул ударом ноги.
Побледневший от испуга и боли островитянин схватился за живот, бросился бежать и хотел прыгнуть через борт в воду, но его успели удержать и успокоить. Головнин подарил ему нитку бус, зеркало и лоскут кумача. А Мура вызвал к себе в каюту и, вопреки своему обыкновению, сделал ему выговор в очень резкой форме.
– Первое – это недостойно порядочного человека и офицера, – сказал он возмущённо и волнуясь. – Сие одно и то же, что бить ребёнка. А второе – вы могли поднять таким способом против нас островитян, а их здесь более тысячи. Благодарю бога за себя и за вас, что сего не случилось.
Глава 15Среди островитян
Настала вторая ночь на острове Тана. Она была значительно темнее первой, ибо вулкан только дымил, словно отдыхая, а едва уловимое кожей лица прикосновение чего-то почти невесомого свидетельствовало о том, что вместе с дымом вулкан выбрасывает и тончайший пепел. Временами были слышны глухие удары, подобные отдалённым раскатам грома, и такой гул, словно где-то недалеко по камням катили пустые бочки.
В воздухе чувствовался запах серы.
Опять шумел бурун. На берегу какая-то ночная птица ритмично и бесконечно издавала один унылый звук. Больше эта тропическая ночь никаких звуков не рождала. Было так тихо, что Головнин, вышедший после ужина на ют[101], слышал, как в кармане его мундира тикают часы.
В этих широтах стояла зима, когда природа отдыхала, дневная жизнь была замедлена, а ночной и совсем не было заметно – в воздухе не сновали светящиеся насекомые, бодрствующие ночью животные молчали как бы из уважения к отдыхающей природе.
Но сама природа была ласкова. Ночь была тёплая, чуткая, обостряющая слух и воображение, заставляющая мысль работать глубже и сильнее биться сердце.
И Головнину хотелось сойти на эту тихую землю без пушек, без оружия, без пороха и прийти к этим чёрным простодушным людям, пожить в их бедных шалашах, чтобы снова вернуться потом к просвещённому миру и сказать ему: «Я жив, и мог бы прожить среди них сколько угодно, никто не тронул меня! Глядите же, сколь склонен человек к добру, если мы сами приходим к нему с миром!»
Было 26 июля 1809 года.
Вчера исполнилось ровно два года, как «Диана» покинула Кронштадтский рейд. Но в трудах и опасностях, которыми началось вчерашнее утро, об этом забыли.
А вот сейчас, при тихом свете звёзд, всегда так умиротворяюще действовавших на душу Василия Михайловича, он вспомнил и об этом.
Уже два года! Два долгих года они оторваны от родины, от друзей, от близких сердцу.
Что делается там? Идёт ли ещё война или уже наступил мир? Даже и этого они здесь не знают.
С дороги он послал частное письмо морскому министру, в котором просил разрешения в случае войны возвратиться в Петербург сухим путём через Сибирь, чтобы принять со всей командой участие в войне. Скоро они будут в Охотске, но не устареет ли ответ министра?
А близкие? Живы ли, здоровы ли они? Разлучённые пространством, они не могут подать друг другу даже самой краткой вести о себе.
Так думал Василий Михайлович, стоя на палубе своего корабля под яркими южными звёздами у берегов неведомой земли.
Но вот небо просветлело, почернел дым, валивший из кратера вулкана, зазолотилась верхушка его конуса, и на берегу началось движение. Из леса стали выходить в одиночку, парами, группами островитяне, вооружённые копьями, луками, дубинками и пращами.
Многие из них несли продукты своей земли – кокосовые орехи, корень ям, хлебные плоды, бананы, сахарный тростник – всё, чем они были богаты.
Собравшись на берегу, островитяне расположились со своим товаром у самой воды, терпеливо поджидая гостей со шлюпа. Но на палубе его было ещё пустынно: там стояли лишь вахтенные, да в положенное время отбивали склянки, и звук судового колокола разносился по всему заливу, как благовест на глухом лесном погосте где-нибудь в Калужской губернии. Наконец один из жителей острова крикнул:
– Диана!
И берега залива огласились дружным криком многих сотен людей:
– Диана! Диана!
Услышав эти крики, Головнин улыбнулся и сказал:
– Пора ехать, островитяне ждут нас.
Он велел нёсшему вахту Хлебникову спустить на воду два вооружённых фальконетами баркаса с командой и товарами для обмена с островитянами.
Надевая саблю и рассовывая по карманам пистолеты, Василий Михайлович говорил Рикорду:
– Пётр, ты остаёшься на шлюпе. Держи пушки в полной готовности, а также и добавочную вооружённую команду, на всякий случай. Бережёного и бог бережёт. Будем помнить, что Кук погиб из-за своей неосмотрительности.
Но, к радости Головнина, эти предосторожности оказались излишними. Островитяне были настроены самым мирным образом. И хотя на берегу их собралось более тысячи и все они были вооружены, но нападать на пришельцев не собирались. Некоторые из них стояли группами, обнявшись, как на буколических[102] картинках, другие держались за руки, словно дети.
Между тем, когда люди Кука в первый раз высадились на берег, островитяне не пустили их. Кук велел выпалить из ружья в воздух, и тогда один из жителей острова повернулся к стрелявшему спиной и шлёпнул себя несколько раз по мягким частям, что по обычаю, принятому у всех племён Тихого океана, означало вызов на бой.
«Нас островитяне встречают лучше», – подумал Головнин по пути к берегу и предложил Гунаме, подплывшему к его шлюпке на своей кану, пересесть к нему.
Гунама охотно принял предложение и, как молодой, перепрыгнул через борт шлюпки и сел на скамейку рядом с Головниным.
Он держал себя уже, как давнишний знакомый, был весьма разговорчив и в то же время не сводил глаз с блестящих пуговиц на куртке Головнина, который не догадался прикрыть их чехлами, в то время как бывшие при нём сабля и ружьё были обтянуты синей китайкой, чтобы не смущать островитян своим блеском и не вызывать у них желания овладеть этими предметами.
Высадившись на берег, Головнин знаками показал Гунаме, чтобы тот велел островитянам отойти от высадившихся, если они не отнесут своего оружия в лес.
Гунама что-то сказал соплеменникам. Многие из них бросились в ближайшие кусты, оставили там свои копья и луки и лишь после этого возвратились к берегу. Большинство же хотя и не разоружилось, но стало со своими дубинками поодаль.
Начался меновой торг. Василий Михайлович выменивал не только продукты питания, но и предметы личного обихода и оружие жителей острова – для музея Академии наук.
Открыл торговлю островитянин с курчавой бородой и весёлыми чёрными глазами. У его ног лежал корень ям весом в полпуда и горка кокосов. Головнин предложил ему топор, причём матрос Симанов тут же, на первом дереве, показал, как с ним обращаться.
Островитянин схватил топор и юркнул в толпу, показывая этим, что обмен состоялся. Но когда его товарищ выменял связку сахарного тростника на нож, он возвратил топор и просил обменять его на такое же оружие.
Затем, в таком же порядке, он сменял нож на ножницы, а ножницы на щепотку блестящего бисера и на том успокоился.
«Сии люди, как малые дети, – думал, глядя на них, Головнин, – или как иные женщины, чей взор привлекается не тем, что даёт пользу, а тем, что блестит».
Островитяне охотно расставались даже со своим оружием, которое отдавали за различные безделушки, вроде медных колец, блестящих пуговиц, лоскутков яркой ткани и другой мелочи.
К концу торга не только Головнин, но и его офицеры и даже матросы наменяли много копий, луков, пращей. Не удалось получить только ни одной дубинки, которые выделывались обитателями островов с большой тщательностью из весьма крепкого дерева казурины[103]. На обработку дубинки при помощи острых раковин и собственных зубов требовалось немало времени.
Ещё оживлённее шла мена украшений. Островитяне весьма легко расставались со своими раковинами, черепаховыми кольцами и кусочками дерева, которыми были украшены их лица, охотно отдавая всё это за лоскутки кумача и матросские пуговицы. Оки отказывались расставаться только с кусочками какого-то зелёного камня, может быть, потому, что он добывался где-нибудь на другом острове, а может быть, и потому, что считался талисманом.
Гунама во время этого торга куда-то удалился и вскоре приволок за задние ноги пронзительно визжавшего буро-чёрного поросёнка, за что получил от Головнина большие ножницы, несколько парусных иголок и нож.
Этот тихоокеанский поросёнок визжал совершенно так же, как его обыкновенный российский собрат, и тем привёл в умиление матросов.
– Ишь, верещит, ровно нашинский, тверской, – говорили они и, почёсывая ему бока, старались успокоить животное.
Находясь среди жителей острова, Головнин внимательно присматривался к их украшениям, надеясь увидеть среди них что-нибудь свидетельствующее о пребывании Кука на этих островах: кольцо, серёжку, простой гвоздь, продетый в ноздри. Но лишь у одного островитянина заметил он на шее топор, да и тот накануне был подарен ему самим Головниным.
Перед возвращением на шлюп Василий Михайлович поманил к себе Гунаму и, показав ему десять растопыренных пальцев, сказал:
– Буга! – желая купить десяток свиней для команды.
Гунама, повторив его жест, пристроил к своей голове рога из рук, явно требуя за каждую обыкновенную свинью «бугу» с рогами, очевидно разумея под этим корову или козу, которых он видел у Кука.
К сожалению мореплавателей, ни одной «буги» с рогами на «Диане» давно уже не было, и потому этот торг состояться не мог.
Вечером островитяне во главе с Гунамой снова приезжали на шлюп. Увидев пушки, они сделали испуганные лица и поспешили отойти подальше, показывая знаками, что это очень страшная вещь.
– Вот доказательство того, что островитяне видели у Кука не один рогатый скот, – заметил Головнин Рикорду, успокаивая своих гостей.
У одного из гостей, явившихся на шлюп, болтался подвешенный к носу портрет Амальхен. Увидев это, лекарь Бранд с криком: «Майн гот!» бросился к похитителю его семейной реликвии и вырвал бы ему ноздрю вместе с портретом, если бы Рикорд не удержал его за руку и не помог освободить дорогую ему вещь безболезненно для островитянина.
Все присутствовавшие при этой сценке, особенно Тишка, громко смеялись, за что и были осуждены Головниным, который сказал им:
– В сём ничего достойного осмеяния нет. Поставьте себя каждый на место Богдана Ивановича и подумайте…
А Рудаков отвёл расплакавшегося островитянина к себе в каюту и постарался его утешить.
На другой день, воспользовавшись хорошей погодой, Начатиковский развесил для просушки имевшиеся на шлюпе флаги всех держав, и «Диана» разукрасилась, как цветами, яркими полотнищами самых разнообразных цветовых комбинаций.
Это привело толпившихся на берегу жителей острова в такой восторг, что они бросились в свои кану и с криками «Эввау! Эввау!» направились к шлюпу.
Головнин пустил их на палубу и, желая сделать приятное своим гостям, велел гердемаринам Филатову и Якушкину, любившим рисовать, расписать некоторым из островитян лица разноцветными красками, имевшимися в их рисовальных ящиках.
Когда размалёванные в самые яркие колеры островитяне показались на берегу, их соотечественники толпами бросились на шлюп и потребовали, чтобы и их раскрасили таким же образом, показывая знаками, что у них имеются лишь три краски: чёрная, белая и красная.
– Что прикажете делать, Василий Михайлович? – обратился Филатов к Головнину. – Наших красок не хватит на такую ораву.
– Возьмите у Начатиковского из кладовой масляной краски, – посоветовал Головнин, – и мажьте их, как попало, лишь бы никого не обидеть. Фёдор Фёдорович, как живописец, вам поможет.
И гардемарины, истратив целое ведро краски, перемазали всех гостей, восторгам которых не было границ. Мур тоже мазал островитян, но делал это с нескрываемой насмешкой, тыча им малярной кистью и в нос, и в рот, и в уши, но те не обращали внимания на такие мелочи, горя нетерпением поскорее полюбоваться на себя в зеркало, смотреться в которое быстро научились.
Насколько островитяне были падки до всего, что касалось украшения их тела, настолько же они оказались равнодушными к спиртному. В одно из их посещений на палубе происходила разливка рома из бочки по флягам, и Головнин дал попробовать этого напитка своим чернокожим гостям. Но они, лишь пригубив, с гримасами отмахивались от этого угощения.
– Або, або (нехорошо)! – твердили они, показывая знаками, что такой напиток усыпляет.
Очевидно, и с этим они познакомились у Кука.
В числе посетителей шлюпа был и Гунама, приехавший со своими сыновьями – Kaги и Ятой. Первому было четырнадцать, а второму двенадцать лет. У мальчиков были приятные смышлёные лица.
Василий Михайлович с интересом наблюдал за этими подростками, одарил их всякими мелочами и даже подумал о том, чтобы предложить одному из юных островитян отправиться с ним в Россию. Ему хотелось воспитать, как сына, такого чёрного ребёнка, чтобы доказать «дикарям» Европы, что все люди, без различия расы, способны к восприятию просвещения.
Но из опасения, что изнеженный в вечном тепле организм островитянина не вынесет сурового российского климата, он от этой мысли отказался, ограничившись лишь приглашением юных гостей вместе с их отцом к обеду.
Гости охотно вошли к нему в каюту и тотчас же устроились на полу. Головнин показал им знаками, что сидеть нужно не на полу, а на стульях. Гунама что-то сказал сыновьям, и те тотчас последовали приглашению Головнина. Но лишь Василий Михайлович от них отвернулся, как мальчики снова оказались на полу.
Тишка, который подавал к столу, сказал Головнину, косясь на островитян:
– Надо, Василий Михайлович, доглядать, чтобы чего из посуды не стибрили, либо не проглотили, чего не полагается. А то отвечай за них потом.
Но гости ничего не взяли и не проглотили, хотя всё перетрогали руками. А когда увидели у Тишки на руках белые перчатки, то Ята схватил его с такой силой за палец, что, сдёрнув перчатку, едва не полетел при этом со стула. Все трое дружно расхохотались. А Ята сунул перчатку себе подмышку и вместо неё протянул Тишке бывший при нём музыкальный инструмент. Это была своеобразная свирель нау – набор различной величины тростниковых дудочек, связанных в ряд тонким лыком, прототип европейской губной гармоники.
Увидев это, Головнин сказал Тишке:
– Отдай ему и вторую перчатку, я выдам тебе новые. Подаваемые к столу блюда гости лишь пробовали, отказываясь есть.
– Табу расиси, – твердили они.
И это выражение, означавшее в буквальном переводе – брюхо полно, тоже напомнило Василию Михайловичу Гульёнки и его раннее детство, когда в период увлечения Куком он отвечал няньке Ниловне, пристававшей к нему с едой, этими самыми словами.
За обедом Василий Михайлович поддерживал довольно оживлённую беседу с гостями при помощи словаря. При этом он не переставал восторгаться, как люди, столь далеко отстоящие друг от друга по своему развитию, могут легко понимать себе подобных, и удивлялся, что некоторые из его офицеров были равнодушны к этому открытию.
– Возьмите во внимание хоть то, – говорил он им, – сколь приятен язык здешних островитян. Он не только не режет европейского уха, но многие слова его ласкательны для нашего слуха и даже благозвучны, и выговаривать их мы можем весьма незатруднительно.
Скородумова же, как человека, любящего животных, особенно интересовал вопрос, куда девались собаки, подаренные Куком местным жителям, так как собачьего лая не было слышно на берегу даже по ночам. Но островитяне не могли понять этого вопроса, хотя он очень старательно и искусно лаял, – видимо, они не знали, что такое собака, и ничего не могли сказать о судьбе оставленных Куком животных.
– Съели, и больше ничего. Довольно тебе брехать по-собачьи! – напустился на Скородумова Мур, почему-то раздражённый его стараниями что-либо узнать о судьбе куковских псов.
Когда после обеда Головнин съехал на берег, Гунама знаками предложил ему посетить его жилище. Василий Михайлович охотно согласился. Это был просторный шалаш на самом берегу залива, крытый широкими кожистыми листьями какого-то растения.
Шалаш был так низок, что в нём едва можно было сидеть. Внутри он был совершенно пуст, словно в нём никто не жил. Очевидно, островитяне, боясь прибывших белых людей, унесли в лес все свои пожитки, в том числе и те вещи, которые им подарил Головнин, ибо здесь их не было.
Не было видно ни свиней, ни птицы. Вероятно, жители острова опасались, что европейцы, увидев их богатство, пожелают поселиться на этом берегу, и потому угнали своих животных в лес.
– Кук тоже не видел у них свиней, – говорил Головнин своим спутникам. – Известно, – улыбнулся он, – что жители тихоокеанских островов считают европейцев голодными бродягами, кои слоняются по морям для снискания себе пропитания.
Однако Гунама в качестве хозяина, хотя и пустого шалаша, был радушен и ласков. Решив угостить своих гостей кокосовыми орехами, он послал Яту сорвать несколько штук их. И все русские были поражены тем, с какою лёгкостью мальчик поднимался по сильно наклонённому стволу. Он шёл по дереву так свободно, как по земле, лишь изредка касаясь его руками.
– Тишка, а ты можешь так? – спросил Головнин.
– По нашему дереву могу, – отвечал тот. – Чай, помнишь, Василий Михайлович, как брал для тебя грачиные яйца из гнёзд.
Насшибав целую кучу орехов, каждый величиною с голову десятилетнего ребёнка, Ята с прежней лёгкостью и проворством спустился на землю и стал вскрывать орехи, делая это необычайно быстро и легко при помощи собственных зубов, и очень смеялся, когда матросы с трудом вскрывали их при помощи топора или матросских ножей.
Потягивая кокосовое молоко из ореха, Головнин с неослабевающим интересом наблюдал за островитянами. Все они были проворны и чрезвычайно живы и веселы. У большинства из них были добрые, открытые и приятные лица, мягкое выражение чёрных глаз.
Только широкие, приплюснутые носы портили их лица. Волосы на голове и в бороде у них были чёрные, курчавые, густые. Некоторые островитяне были так черны, словно вымазаны сажей. Кожа других была светлее. Очевидно, и среди чернокожих были своего рода брюнеты и блондины.
Тишка, пощупав кожу одного из островитян, удивился:
– Гли-кось, какая шкура у них выделанная! Наверно, дёгтем мажутся.
Жители острова, по объяснению Гунамы, действительно смазывали своё тело, но не дёгтем, которого они не умели гнать, а кокосовым маслом, что предохраняло их кожу от всяких болезней.
Им не чуждо было и чувство стыдливости. Всякий раз, когда, купаясь, они вылезали из воды, то, при виде белых, отворачивались и спешили надеть свои повязки.
Это малозначащее для европейцев обстоятельство в глазах Головнина являлось последним, завершающим штрихом в совершенном от природы образе первобытного человека.
Среди островитян, собравшихся у шалаша Гунамы, было немало женщин. Они держались в стороне.
Женщины были не так красивы, как мужчины, и ниже их ростом. Многие казались очень живыми и весёлыми, особенно молодые. Глядя на иноземцев, они сбивались в кучки, подталкивали друг друга локтями, пересмеивались между собою, смущённо улыбались.
Но женщины постарше имели уже изнурённый вид, очевидно потому, что им приходилось выполнять самые тяжёлые работы. При этом Головнин с некоторым разочарованием заметил, что отношение к женщинам со стороны мужчин было презрительное, как к существам низшего порядка. Даже мальчишки, вертевшиеся в толпе, грозили женщинам кулаками и толкали их.
Что касается костюма женщин, то он мало чем отличался от мужского: молодые девушки носили только узкие фартучки, а взрослые – короткие юбки из листьев. В ушах у женщин было множество черепаховых колец, на шее – ожерелья из раковин. Старухи щеголяли в безобразных колпаках из листьев какого-то растения, вызывая своим видом смех среди матросов.
При виде матроса Шкаева один из островитян вдруг крикнул ему:
– Михайла! – и поманил его рукой.
Это удивило Головнина, и он спросил Шкаева:
– Ты что это, уже успел свести здесь знакомство?
– Никак нет, – отвечал тот. – Это они шибко любопытствуют насчёт того, как нас звать. Они многих наших знают по именам.
Действительно, скоро из толпы островитян стали выкликать и другие имена:
– Пётр! Егор! Максимка!
И даже:
– Илья Ильич!
Но всего известней было имя Тишки. Из толпы то и дело раздавалось:
– Тишка! Тишка! Арроман!
При этом выкрики неизменно сопровождались весёлым смехом. Очевидно, и островитяне уже приметили Тишкину весёлость.
К концу дня Головнин со спутниками предпринял прогулку по берегу залива в сопровождении нескольких островитян, увязавшихся за ними. Но когда стали подходить к тому месту, где у жителей острова было кладбище, они показали знаками, что туда ходить нельзя: «Табу!» Не позволили также обойти и обрывистый мыс, выступавший в одном месте далеко в море и поросший густым лесом.
При этом все читавшие Форстера вспомнили, что и Кука островитяне не пустили на этот мыс, объяснив знаками, что если он и его спутники туда пойдут, то их убьют и съедят.
– Жаль, – сказал Головнин, – что нас туда не пускают. Я много дал бы, чтобы узнать, что творится на этом мысу. Это закрытая страница книги о наших чёрных друзьях, которую хотелось бы прочесть до конца. Однако пора на шлюп. Уже заходит ночь.
Когда все возвратились на корабль, весьма довольные отлично проведённым вечером и своим добрым знакомством с обитателями острова, Головнин зачем-то кликнул Тишку, но тот не отозвался на его зов.
– Ты не видел Тишку? – спросил он подошедшего к нему Рикорда.
– Нет, – отвечал тот. – Он же был с вами на берегу.
– А вы? – спросил он Рудакова.
Но и Рудаков не видел на корабле Тишки. Между прочим, он, как и другие офицеры, ездившие на берег, припомнил теперь, что при посадке в шлюпки Тишки тоже не было.
Тишку начали искать. Ходили по всему кораблю, спрашивали друг друга, заглядывали во все углы. Но Тишки нигде не было.
Глава 16Таинственные похождения Тишки
Исчезновение Тишки поставило на ноги весь корабль. Никто не ложился спать, все только и говорили о Тишке.
Судьба его озабочивала не только Головнина.
Таинственным отсутствием Тишки были взволнованы и все офицеры, за время своего долгого плавания успевшие полюбить этого весёлого и простодушного рязанского мужичка. Только один Мур, казалось, равнодушный ко всему на свете, кроме службы, не выражал никакого беспокойства.
Не менее офицеров были взволнованы и все матросы, особенно Макаров и Шкаев, которые, несмотря на разницу в летах, сильно подружились с Тишкой. Матросы единодушно выражали готовность немедленно всей командой высадиться на берег и приняться за розыски пропавшего.
Тотчас после ужина команды Головнин приказал Рудакову, нёсшему вахту, выслать шлюпку на розыски Тишки. За старшего пошёл на шлюпке Макаров, просившийся назначить его для этого дела.
Позднее Головнин приказал выслать и вооружённый баркас под командой Хлебникова, собираясь с первыми лучами солнца лично предпринять самые решительные меры к розыску Тихона.
– Я ничего не понимаю, – говорил он Рикорду, стоя с ним на юте и прислушиваясь к звукам ночи. – Когда мы шли к шлюпкам, он был на берегу. Потом словно сквозь землю провалился. Ежели бы его схватили островитяне, так он крикнул бы.
– Могли сделать сие так, что он и пикнуть не успел, – отвечал Рикорд, вполне разделявший беспокойство своего друга.
– Может статься, и так… Во всяком разе, с рассветом высажу всю команду под ружьём на берег. Может, придётся взять заложниками сыновей Гунамы и сим способом заставить его выдать Тишку живого или мёртвого.
– Утро вечера мудренее. Иди спать, Василий Михайлович, – советовал Рикорд. – А я с Рудаковым постою на вахте.
– Нет, нет, – отвечал Головнин. – Меня разбирает такое беспокойство, что я спать не могу. Ты не можешь вообразить себе, сколь мне претит объявлять войну сим несчастным островитянам. Я крепко хотел бы, чтобы мы расстались друзьями, чтобы у них остались добрые воспоминания о русских людях, побывавших на их острове. Но что же делать, ежели они убили Тихона?
Что же было с Тишкой?
Когда, собираясь ехать на шлюп, Головнин с офицерами направился к баркасам, Тишка спрятался в кустах и стал дожидаться ночи, а когда совершенно стемнело и жизнь на острове замерла, он начал пробираться к запрещённому мысу.
Лес в этом месте был особенно густ, и Тишке пришлось буквально продираться сквозь заросли, пока он случайно не попал на тропинку.
Тропинка вывела его к какой-то загородке, и Тишка стал искать в ней прохода, желая узнать, что тут отгорожено островитянами. Но прохода не было видно. Он нашарил рукой в темноте какой-то странный круглый предмет, похожий наощупь на кокос, надетый на кол, вбитый в землю. По другую сторону тропинки на другом колу оказался второй кокос.
«Что это такое?» – недоумевал Тишка.
И вдруг ему пришло в голову, что это вовсе не кокос, а человеческий череп, подвешенный на кол вот так же, как в России подвешивают конские черепа на пчельниках. Эта мысль быстро перешла в уверенность.
Тишка испугался и хотел бежать, но потом, рассудив, что бежать всё равно некуда, пошёл, стараясь не шуметь, вдоль загородки и шёл до тех пор, пока не услышал не то старческое бормотанье на непонятном языке, не то тихое пение. Одновременно он увидел мелькающий в темноте дымный огонёк и почувствовал запах какого-то незнакомого, душистого дыма.
Тогда он влез на изгородь, откуда его глазам предстала следующая, полускрытая ночной темнотой, картина.
Шагах в десяти-пятнадцати от изгороди при свете звёзд виднелась бесформенная масса какого-то низкого строения, перед которым тлел небольшой костёрчик, распространявший тот приятный запах, что почувствовал Тишка. Должно быть, сидевший у костра человек, чёрный и нагой, судя по голосу – старик, совершенно лысый (на его темени временами появлялся отблеск огня), жёг на костре ароматичные листья какого-то растения.
Старик вертел в руках странный круглый предмет, похожий на те, что торчали на кольях, и то держал его над дымом, то оглаживал руками, продолжая всё время гнусавить, ровно комар.
Через некоторое время старик поднялся и ушёл со своим шаром к шалашу, но скоро снова вернулся к костру и продолжал своё дело.
«Видно, другой череп или орех, что ли, взял коптить», – решил Тишка.
Но тут вдруг кто-то схватил его за ногу и с силой потянул книзу. Тишка так испугался, что упал на землю, думая, что это зверь.
Но то был не зверь, а Ята, который тащил его прочь от этого таинственного места, повторяя всё время одно слово: «Табу! Табу!» (Нельзя!).
Так, держа Тишку за руку, он привёл его на берег, всё время что-то тревожно бормоча по-своему, усадил в свою кану и отпихнулся длинным веслом от берега.
…Была глубокая ночь, когда часовой, стоявший на борту «Дианы», услышал плеск вёсел и тихие человеческие голоса.
– Кто гребёт? – громко спросил он. В ответ послышался голос Тишки:
– Симанов, ты? Это, слышь, я, Тихон. Доложи вахтенному офицеру, чтобы пустил на шлюп.
– Где ты пропадал? – спросил Симанов.
– Потом всё обскажу, – отвечал Тихон. – Иди доложись.
– А это кто с тобой? – не унимался Симанов.
– Это Ята, парнишка Гунамов.
– Ох, парень! – вздохнул Симанов. – Непутёвый ты какой-то. Мы уже думали, что тебя на берегу схватили. На шлюпе полное беспокойство. Сам Василий Михайлович не спит из-за тебя. Макаров чуть не плакал, как пошёл тебя искать на шлюпке. Баркас вдогон послали, и сей минут в заливе тебя ищут, а ты гуляешь с чёрными ребятами.
Услышавший этот разговор Рудаков тотчас же приказал спустить штормовой трап, а сам пошёл доложить Головнину, что Тишка нашёлся.
– Где ты пропадал? Гляди, сколь много хлопот всем наделал! – с напускной строгостью обрушился Василий Михайлович на Тишку, радуясь в душе, что тот нашёлся живым и невредимым.
Тишка смущённо молчал.
– Говори! Чего же ты молчишь?
– И сам не знаю, – простодушно отвечал Тишка.
– Путаешь. Рассказывай, где ты был, – продолжал свой допрос Головнин.
– Вы сказали, что дорого дадите, чтобы вызнать, что там делается, на носу…
– На мысу, а не на носу. Ну? Дальше!
– Ну я и остался поглядеть.
И когда Тишка рассказал, как было дело, то Василий Михайлович заметил:
– Счастье твоё, что тебя встретил Ята.
– Он, слышь, за мной доглядал всё время, – пояснил Тишка.
– А то бы и твою умную голову закоптил старик.
– Може, и закоптил бы, – согласился Тишка. – Разве они что разумеют?
– Чем же ты думаешь отдарить Яту за твоё спасение? Кстати, где же он? Ведь вы были вдвоём.
– Уплыл, как я ступил на трап. Ему тоже от своих хорониться надо. А отдаривать, так за что? Разве я его просил?
– Так ведь он же тебя спас! – изумился Головнин.
– Ну, хотел дать одну пуговицу, а раз вы так говорите, то теперь дам две, вот и квит.
– Нет, пуговицы за такую услугу мало, – сказал Василий Михайлович. – Сними у меня со стены охотничий нож в блестящих ножнах и отдай ему. Он и мне руки развязал.
– Как прикажете, – согласился Тихон, – А по-моему, так зря это, право… Мы ведь, знаешь, что с этим Ятой?
– Что? Чего ещё натворил? – испугался Головнин.
– Не-ет… – улыбнулся Тишка. – Мы теперь с ним вроде как братья.
– Братья? – удивился Василий Михайлович. – Когда же вы успели побрататься?
– А я болей уж не Тихон, а Ята, а он Тихон, – не выдержав, засмеялся Тишка.
– Вы обменялись именами! – догадался Головнин, вспомнив весьма распространённый на островах Тихого океана обычай братанья.
– Ага. Продал чёрному душу, – неожиданно вздохнул Тишка.
– Когда же это вы обменялись?
– А даве, как вы сидели в гостях у Гунамы.
– Как же ты теперь покажешься матери? – улыбнулся Головнин.
– Матери я не скажу. Только вы уж тоже…
Василий Михайлович обещал молчать. Восток уже посветлел.
– Гляди, уж светает, – сказал Головнин Тишке. – Из-за тебя я гонял всю ночь шлюпку да баркас с людьми, их и до сих пор нет. И сам не спал. Чтобы ты у меня больше не дурил! Иди спать. Потом поедешь с командой брать воду для шлюпа.
Утром всей командой съехали на берег. Тишка сидел в шлюпке рядом с Макаровым. Тот, обняв его одной рукой за плечи, говорил, заглядывая Тишке в лицо:
– Ну-ка, кажи свою образину. Эх, дура, дура!
Он любовно дёрнул Тишку за нос, надвинул шапку на глаза и, хлопнув по спине, сказал, глядя на смеющихся матросов:
– Видели вы дурость рязанскую?
Островитяне и на этот раз встретили матросов вполне дружелюбно, называя многих из них по именам. Теперь все они оставили своё оружие в лесу. Когда матросы начали набирать воду из ближайшего источника, многие островитяне вызвались таскать налитые бочонки, за что распоряжавшийся наливом Рудаков выдавал им по две бисеринки с бочонка, и дикари были вполне довольны этой платой.
В то же время Хлебников со Средним, сделав по поручению Головнина промеры и описание гавани, определились астрономически. Данные эти окончательно убедили Головнина в том, что он действительно находится в гавани, открытой Куком.
На этот раз Василий Михайлович задержался на шлюпе дольше обыкновенного, так как ещё не был готов костюм, заказанный им матросу Макарову, который был не только хорошим моряком, но и умел портняжить, подобно Шкаеву.
Заказ этот был таков, что пока Макаров выполнял его, вокруг всё время толпился народ и слышались громкие возгласы и смех.
– Сюда пришей вон энтот лоскуток.
– А сюда вот эту ленточку приторочь.
– Нет, сюда красивей будет матросскую пуговицу присобачить, а под ней крючок.
– Теперь, – улыбался Головнин, – мне будет чем одарить Гунаму, а то вчера увидел на мне форменную куртку с блестящими пуговицами, так не мог оторвать глаз.
Для подарка был выбран простой госпитальный халат, который Василий Михайлович велел Макарову обшить яркими лентами и насадить на него как можно больше медных пуговиц, крючков и прочих блестящих вещей. К этому наряду был изготовлен и головной убор из белой холстины в виде чалмы, украшенный множеством пёстрых лоскутков.
Когда Головнин облёкся в сшитый для него наряд, матросы, фыркая, почтительно отворачивались, чтобы не расхохотаться при командире. Тишка же открыто смеялся, не имея сил удержаться.
На берегу наряд Василия Михайловича произвёл совершенно другое впечатление. Островитяне встретили его восторженными криками: «Эввау! Эввау!» – и окружили со всех сторон.
Десятки чёрных рук протянулись к нему: каждому хотелось прикоснуться к такой роскоши.
А Гунама впился в него глазами, тыкал пальцем Головнину в грудь и, задыхаясь от восторга, твердил:
– Арроман! Арроман!
Видно было, что ему страшно хочется получить такой наряд, но не хватает смелости попросить столь великолепную вещь в собственность. Наконец, собравшись с духом, он стал просить Головнина подарить ему этот костюм.
Тот в знак особой дружбы согласился на просьбу Гунамы и нарядил его в свой халат.
В ту же минуту соплеменники окружили своего начальника, издавая громкие крики удивления и восторга. Гунама же стал разгуливать среди них с гордым видом.
Тут к Головнину приблизилось несколько островитян, которые знаками показали, что и они хотят получить подобный подарок, ибо они такие же «териги», то есть старшины племени, как и Гунама, в доказательство чего показали на большие птичья перья, воткнутые в их курчавые шевелюры.
Это был первый случай, когда один островитянин завидовал другому, и Головнин поспешил пообещать назавтра нарядить всех «териг» в такие же халаты, чтобы не ссорить их с Гунамой.
Продолжая внимательно наблюдать за островитянами, Василий Михайлович с чувством удовлетворения отметил, что они, видимо, очень дружны между собою. Когда один, что-либо делая, просил другого помочь ему, тот охотно исполнял его просьбу. Ссор между ними совершенно не было заметно. Даже мальчишки – и те не дрались между собой.
Однако, несмотря на видимую кротость жителей острова, Головнин и сам продолжал быть осторожным с островитянами и требовал того же от своих подчинённых.
Поэтому, когда позднее, разбившись на несколько групп, Головнин и его офицеры отправились на охоту, то вскоре должны были отказаться от этого удовольствия, так как, скрывая, по понятным причинам, от островитян, увязавшихся за охотниками, что после выстрела европейские ружья надо заряжать, они могли выстрелить только по разу. А самому Головнину и того не пришлось сделать, хотя он и видел на болоте несколько стаек уток и чирят, ибо сопровождавшие его островитяне, полагая, что его ружьё может стрелять на любое расстояние, распугивали птиц.
Возвращаясь с охоты, Василий Михайлович видел целые рощи бананов и фиг, обнесённые изгородью из жердей, что свидетельствовало о наличии некоторого хозяйства у жителей острова. А проходя через посёлок, состоявший из жалких шалашей, он заметил свинью с поросятами.
У хижины Гунами толкались островитяне, среди которых были и Тишка с Ятой. У Яты блестел в руках нож, подаренный ему Василием Михайловичем за спасение Тишки. Ята свирепо размахивал им в воздухе, колол и рубил воображаемых врагов, а многочисленные зрители горящими от возбуждения глазами наблюдали за его движениями, непроизвольно повторяя их всем своим телом.
При виде Головнина островитяне расступились и пропустили его к шалашу Гунамы, а поспешивший вылезти оттуда на четвереньках хозяин разостлал перед ним искусно сплетённую цыновку и просил гостя садиться.
Затем он вынес из шалаша печёный плод хлебного дерева и корень ям, а также пирог из бананов и кокосовых орехов и, разложив всё это перед Василием Михайловичем, стал угощать его.
Первые два кушанья оказались очень вкусными, и Головнин не без удовольствия отведал их.
От пирога же он отказался под тем предлогом, что у него «табу расиси», в действительности же потому, что не знал, как его готовят. (Ему вспомнился опьяняющий напиток жителей островов – кава, приготовляемый из жвачки растения, которую выплёвывают в сосуд из тыквы, где она бродит, разбавленная водой.)
«Может статься, так же приготовляют и эти пироги», – подумал он.
Тишка же, которого все островитяне называли уже Ятой, а свои матросы – попросту Яшкой, с аппетитом уплетал кусок за куском, нахваливая гунамовский пирог.
Во время угощения Гунама вдруг крикнул:
– Тишка!
И на этот зов сразу откликнулся Ята, словно его так звали от рождения. Гунама что-то сказал ему, и чёрный Тишка нырнул в шалаш и тотчас же возвратился оттуда с огромной розовой раковиной в руках.
Гунама извлёк из раковины несколько сильных звуков, напоминавших рёв коровы, и положил её на колени Головнину, который охотно принял этот подарок, отдарив Гунаму большим охотничьим ножом, снятым с пояса.
Подарок Гунамы потому особенно заинтересовал Головнина, что в такие именно раковины обитатели острова трубили всякий раз, как спутники Кука появлялись вблизи их жилищ или плантаций, извещая островитян о приближающейся опасности. Он же, Головнин, познакомился с такой раковиной в качестве подарка. И это ему было не только приятно, а даже радостно.
Между тем жители острова продолжали стекаться к жилищу Гунамы, и скоро собралась огромная толпа, главным образом молодёжи. Все были вооружены пращами, луками, а кто постарше – булавами и копьями. Воспользовавшись случаем, Василий Михайлович попросил Гунаму показать ему упражнения с оружием.
Гунама что-то сказал юношам, и упражнения начались.
Первыми стали показывать своё искусство копьеносцы. Оружие их было сделано из тонких суковатых палок сажени полторы длиною, трёхгранных, с зазубринами на толстом переднем конце. Метали их в ствол довольно тонкого дерева со значительного расстояния при помощи небольшой плетёной верёвочки – казасивы, на одном конце которой была сделана петля, а на другом – узел.
– Гляди-ка, Тихон, – сказал Головнин, указывая ему на верёвочку, – у нас сего не было, мы просто махали с плеча.
И он стал следить за тем, как метальщики копья пользовались своим приспособлением.
А они держали копьё между большим и указательным пальцами, надев на последний петлю и обведя верёвочку кругом копья выше кисти руки. При помощи этой верёвочки они приводили копьё в нужное положение и бросали с руки.
Все копья, одно за другим, впивались в дерево с большой силой, причём свободный, тонкий конец их ещё долго после этого дрожал, словно от злости.
Ещё более заинтересовался Василий Михайлович стрельбою из лука.
– А ну-ка, – обратился он к Тишке, – погляди, какие у них луки. Такие ли, как были у нас с тобой в Гульёнках?
– Нет, – отвечал тот. – Гли-ка, какие у них. – И он взял у одного из юношей лук и стал показывать Головнину. – У них дюже лучше.
Лук островитянина был сделан из прекрасной казарины. Он был крепок, упруг и так отполирован, что блестел, как стекло. Стрелы к нему были из тростника длиною более полусажени, с большими наконечниками из чёрного дерева с зазубринами с трёх сторон.
– Это, слышь, для рыб, а это для птиц, – пояснил Тишка, показывая Головнину стрелы с различными наконечниками.
Чёрные юноши стреляли из луков в скорлупу кокосового ореха, укреплённого в развилке двух ветвей, с расстояния четырёх-пяти саженей, не сделав при этом ни одного промаха и не перегибая лука до отказа, чтобы не сломать его.
– А мы-то с тобой, помнишь, сколько луков переломали! – напомнил Головнин Тишке.
Один юноша после стрельбы в кокосовый орех куда-то убежал, но скоро возвратился и показал Головнину большую рыбу, пробитую насквозь стрелой.
Бросание камней из пращи показывали на воде. Камни островитян покрывали половину расстояния до «Дианы», стоявшей довольно далеко от берега.
– Ого, это, пожалуй, поспорит с ружьём, – заметил Рикорд. – Полёт нашей пули с поражением будет не больше.
Головнин охотно выменял на бусы и другую мелочь пару таких пращей, сплетённых из войлока кокосовых орехов, и лук для музея Петербургской академии.
Подарок двух ножей так растрогал Гунаму, не понимавшего, за что про что Ята получил свой нож, что вслед за Головниным он приехал на «Диану» с несколькими кокосами, наполненными красками, и предложил Головнину покраситься. Тот отдарил его разной мелочью и краски взял, но краситься отказался, отговорившись тем, что побережёт эти краски до возвращения домой, а там покрасится, чтобы пощеголять среди своих соотечественников.
После обеда Головнин поехал с Гунамой на берег, намереваясь при его помощи окончательно выяснить, сохранилось ли у жителей острова что-либо из оставленных Куком вещей. Лазили чуть не по всем шалашам посёлка, но никаких следов куковскнх вещей установить не удалось, и Василий Михайлович уже собирался возвратиться на шлюп, как увидел в хижине одного старика обломок толстого железного болта.
Как могла попасть сюда эта вещь явно европейского происхождения? Ясно, что это – памятник пребывания Кука на острове Тана.
Головнин предложил старику променять болт на ножик. Но старик отрицательно покачал головой и сунул болт под цыновку, на которой лежал.
Тогда Головнин прибавил к ножу ещё и ножницы. Старик по-прежнему отрицательно покачал головой и отвёл рукой протянутый к нему предмет мены. Головнин прибавил к ножницам полотенце. Но результат был тот же: старик не хотел расставаться со своим сокровищем.
Такое упорство старого островитянина, в свою очередь, усиливало желание Василия Михайловича приобрести столь ценную реликвию и поэтому он прибавил к предложенному ранее небольшой колокольчик, затем железную гребёнку, потом медное кольцо.
Но упрямый старик даже не хотел разговаривать.
Тогда Головнин решил, что, очевидно, старый островитянин помнит Кука и вещь эту хранит, как память о нём, и это его несколько утешило и так растрогало, что он подарил ему гребёнку и кольцо.
По возвращении на шлюп Василий Михайлович не без горечи признался Рикорду в своей неудаче.
– Кусок болта, говоришь? – стал припоминать Рикорд. – Погоди-ка, да здесь давеча Начатиковский разыскивал какой-то болт, что висел вместо блока на двери в кладовую. Он подобрал его в Симанской бухте, на берегу, и привёз на шлюп для хозяйственных надобностей. А вот теперь он исчез.
– Надо обязательно выяснить, кто его взял, – решил Головнин, сильно смущённый этим открытием.
Всё выяснилось после того, как на палубе раздался звук, похожий на рёв коровы.
– Откуда у нас «буга» с рогами? – засмеялся Василий Михайлович.
Но то была не «буга», а сигнальная раковина, в которую трубил Тишка.
– Это ты у меня взял раковину? – спросил Головнин.
– Никак нет, – ответил Тишка. – Это я выменял у старика на острове.
– На что?
Тишка замялся.
– Говори! – строго сказал Головнин.
– На болт, – признался Тишка, пряча глаза.
– Который снял с двери?
Тишка молчал. Василий Михайлович отвернулся, чтобы скрыть улыбку. Затем, взяв Рикорда под руку, отошёл с ним в сторону и сказал:
– Хорош бы я был, ежели бы сей кусок железа привёз в Петербург и представил бы его как редкость правительству. Впрочем, – улыбнулся он, – сколь много, может статься, хранится в европейских музеях редкостей, подобных сему болту!
Ещё одна тёмная тропическая ночь поглотила и остров Тана, и гавань Резолюшин с «Дианой», отдыхавшей после столь продолжительного и тяжёлого плавания на спокойной глади залива. Вулкан бесшумно дымился. Без конца шумел бурун на камнях при входе в гавань.
На баке вспыхивали огоньки матросских трубок, около кадки с водой слышался тихий ночной говор, порою смех. И вдруг в этой тишине ночи родилась робкая, беспорядочная, явно чисто случайная рулада звуков, напоминавших собою что-то среднее между обыкновенной пастушеской свирелью из липы и рожком.
То бывший Тишка, ныне Ята, заиграл на нау, подаренной ему его чернокожим братом.
– А ну, Яша, дунь-ка ещё разок, – попросил в темноте кто-то из курильщиков.
Тишка повторил свою руладу и раз, и два. Тогда с берега откликнулся человеческий голос. То запел какой-то островитянин. Мелодия, которую он пел, казалась заунывной. В ней часто повторялось слово «эмио», и от этого грустного слова она казалась ещё печальнее и брала за сердце, несмотря на всю свою чуждость для слуха европейца.
Этот концерт подзадорил Начатиковского. Он вынес на палубу свои гусли, и ещё долго в тишине тихоокеанской ночи гремели струны старинного русского инструмента.
Наутро Головнин послал в последний раз гребные суда за водой и дровами, но скоро поднялся сильный ветер и пошёл дождь. Ветер дул почти прямо в гавань, и у берегов образовался большой прибой, который угрожал серьёзной опасностью судам, бравшим воду, поэтому распоряжавшийся наливом Рудаков заблаговременно потребовал добавочную шлюпку на помощь.
Однако команда не успела перегрузить несколько бочонков из баркаса в шлюпку, как его чуть не опрокинул прибой, и все оставшиеся в нём бочонки упали в море.
Тогда островитяне, находившиеся на берегу, по собственному почину бросились в воду, выловили бочонки, погрузили их на суда и помогли матросам отчалить от берега.
Этот случай дал повод во время обеда в кают-компании припомнить, что при наборе воды экспедицией Кука на том же самом месте от берега до болота, из которого бралась вода, были натянуты верёвки, чтобы жители острова не могли приблизиться к английским матросам.
– К сему можно ещё кое-что добавить, – заметил Головнин: – Форстер признаётся, что островитяне с нетерпением ждали, когда суда Кука уйдут из гавани, и каждый день их приходилось успокаивать, показывая на пальцах, сколько дней корабли европейцев ещё пробудут в заливе. Нам же о сём ещё никто не напоминал, – не без гордости заметил Василий Михайлович. – И я прошу вас, господа, и далее вести себя столь же примерно, дабы русский корабль везде был желанным гостем.
На пятый день пребывания в гавани Резолюшин шлюп был совершенно готов к дальнейшему походу.
В половине шестого утра 31 июля 1809 года «Диана» подняла якорь и вступила под паруса, пользуясь попутным ветром.
Лишь только с берега заметили, что судно готовится к уходу, как толпы островитян окружили гавань, оглушая её криками: «Эввау! Эввау!», выражавшими на сей раз их горе.
Вслед за тем от берега отошла большая кану с Гунамой, его сыном «Тишкой» и несколькими другими островитянами. Ещё издали они начали махать руками и жалобно кричать:
– Диана! Диана!
А когда подплыли к шлюпу, то все хором затянули что-то необычайно жалобное и залились слезами, которые ручьями текли по их лицам, как у маленьких детей.
Гунама привёз в качестве прощального подарка корень ям весом в полпуда, а Головнин, растроганный такими чувствами островитян, одарил его своей курткой с блестящими пуговицами, чего Гунама так безуспешно добивался несколько дней назад. Были одарены и приплывшие с ним жители острова.
Шлюп, постепенно прибавляя паруса, набирал ход и вот уже был у выхода из гавани. Толпившиеся по берегам залива островитяне тянули тысячеголосым хором своё прощальное:
– Эввау!
А Гунама, уже вернувшийся на берег, стоял в куртке с блестящими пуговицами, махал зелёной веткой и взывал, обливаясь горькими слезами:
– Диана! Диана!
Со шлюпа махали белыми платками.
Головнин стоял рядом с Рикордом на юте, мысленно прощаясь со своими чернокожими друзьями. В глазах его блестели слёзы. Но в душе цвела радость, причину которой Рикорд так просто выразил словами:
– Это, Василий Михайлович, награда тебе за твои добрые чувства к сим детям природы. Отныне они с приязнью сохранят память о русских людях.
Ещё долго были слышны крики и плач островитян.
А в это время в трюме «Дианы» умирал от лихорадки плотничный десятник Иван Савельев, бесценный для экспедиции человек. Он испустил свой дух в ту самую минуту, как бушприт «Дианы» вышел за линию буруна.
Десятнику Ивану Савельеву не суждено было лежать в родной русской земле. Его похоронили по морскому обычаю в океане, на такой глубине, куда не может спуститься самая большая акула.
Глава 17К родным берегам
Это была самая опасная часть пути, потому что приходилось идти без карт, притом полным ходом, чтобы к осени попасть на Камчатку.
Шли, держась Петропавловского меридиана. На шлюпе чувствовался сильный подъём, – ведь шли хоть и к далёким, незнакомым и суровым, но всё же родным берегам.
Чем выше поднимались к северу, тем становилось теплее. Одиннадцатого августа на широте 3° и долготе 169° потянул приятный тёплый ветер, принёсший с собою пряные запахи какой-то тропической земли. Вместе с ними в воздухе появилось великое множество птиц, и от этого у всех сделалось почему-то ещё веселее на душе.
Несколько птиц убили из ружья, а двух фрегатов поймали руками на палубе, так как птица оказалась совершенно непуганой и не боялась людей. Появилось много дельфинов, которые целыми стадами сопровождали шлюп, то обгоняя его стремительными и шумными прыжками, то ныряя под киль. Показались в большом количестве касатки, летучие рыбы и акулы. Матросы поймали на крючок несколько мелких акул, одна из которых всё же весила более двух пудов.
– Сколь рыба сия и отвратительна по своему виду, свойствам и запаху, – сказал Головнин, – однако пусть-ка наш кок приготовит из неё что-нибудь. По недостатку свежей пищи и акулу можно есть, особливо молодую.
Акулий детёныш был приготовлен. Большинство офицеров и команды ели акулье мясо, некоторые же матросы не могли проглотить ни куска.
– Эта рыба всё жрёт, особливо любит нашего брата, ежели который попадёт ей на зубы, – говорили брезгавшие. – На неё смотреть – и то муторно, а не то что есть.
«Диана» день и ночь шла под всеми парусами. Головнин спешил до замерзания Авачинской губы прийти в Петропавловск. Курс держали исключительно по компасу и солнцу, так как даже на имевшиеся карты нельзя было полагаться.
Василий Михайлович все ночи стоял на вахте. Он знал, что в этих широтах в океане рассеяно множество островов, часто очень мелких, много коралловых рифов. Когда шлюп в ночной темноте, при которой глаз человеческий видел немного дальше корабельного бушприта, делал свои восемь узлов, то страх порой забирался и в неробкие сердца.
Головнин прекрасно понимал, что ежеминутно рискует судьбой и корабля, и экипажа, и беспокоился больше всех. И когда с рассветом Рикорд выходил сменять его, он говорил:
– Вот ещё одна ночь, слава провидению, прошла благополучно. Крепко надеюсь на бога и на расторопность и умение нашей команды, иначе не позволил бы себе нести столь много парусов. Всю ночь шёл по слуху, – не зашумят ли впереди буруны.
Иногда ночами налетали шквалы и грозы. Головнин и в таких случаях старался не убавлять парусов, дорожа каждой минутой хода.
Второго сентября прошли Северный тропик в долготе 158°, употребив на переход жаркой зоны тридцать шесть дней. Видели крупный, яркий метеор, который прошил всё небо своей гигантской светящейся иглой, озарив океан сильным, почти дневным светом.
Все высыпали на палубу, ибо такого яркого метеора ещё ни разу не встречали. Вскоре после того, как метеор исчез, послышался вдали звук, похожий на пушечный выстрел.
Одиннадцатого сентября в последний раз видели летучую рыбу, затем появилось много китов, дельфинов, видели одного чёрного альбатроса.
«Диана» быстро приближалась к Камчатке.
Это позволило увеличить выдачу сухарей команде на четверть фунта в день. Но и это событие прошло незамеченным, так как все жили мыслью поскорее ступить ногой на родную землю.
Ночью скончался ещё один матрос, Перфил Кириллов, по определению лекаря – от воспаления желудка. Тело его запеленали в парус, оплели верёвками, привязали к ногам чугунное ядро, зашитое в парусину. Выстроенная на шканцах команда обнажила головы, матрос Шкаев прочёл «Отче наш», добавив к нему: «Упокой, господи, душу раба твоего Перфилия», – и товарищи покойного подняли его тело, осторожно поднесли на доске к борту и спустили покойника в воду. Затем, истово крестясь, отошли от борта и принялись за свои обычные дела.
Двадцать третьего сентября при всеобщей радости увидели камчатский берег.
«Берег, принадлежащий нашему отечеству! – думал Головнин, глядя на эти суровые очертания северной земли. – И даже он, от Петербурга отдалённый на тринадцать тысяч вёрст, со всем тем представляет часть России. Радость, какую чувствуешь при возвращении на сей дикий грозный берег, представляющий природу в самом ужасном виде, поймёт только тот, кто был в подобном нашему положении или кто в состоянии вообразить себе оное живо».
Первой взору мореплавателей открылась южная сопка, названная русским исследователем Крузенштерном Кошелевской, в честь правителя области Кошелева. Затем показались другие горы, все покрытые снегом. С гор дул ледяной ветер, в воздухе мелькали снежинки. Их с восторгом ловили на рукавах тёплой одежды, в которую все поспешили облечься, и радостно говорили друг другу:
– Гляди, гляди, снег! Совсем как в наших местах. Так все стосковались по родному.
Постепенно картина берега разворачивалась всё шире. Уже были видны горные хребты, тоже покрытые снегом, а у подножья их кое-где желтели леса, ещё хранившие золотой осенний покров.
Одни из горных вершин походили на башни, другие имели вид огромных шатров конической формы.
– Ну и сторонка, прости господи! Как есть чёртово место, – говорили матросы.
– А небось, рады и такому, – заметил Рикорд.
– Свои – и черти родные, – отвечал матрос Макаров.
Ночь была такая светлая, что были ясно видны горы, покрытые снегом, и теперь, при лунном освещении, они казались ближе, чем днём.
До утра лавировали при тихом ветре, который, казалось, испытывал терпение моряков, старавшихся поскорее достичь Авачинской губы. Наконец вошли в неё, и перед взорами открылись берега этого прекраснейшего в свете залива.
Офицеры бросились к подзорным трубам в поисках Петропавловской гавани, столь прославленной посещением знаменитых мореплавателей – Беринга, Чирикова, сподвижников Кука (сам он здесь не был, но корабли его после трагической смерти знаменитого мореплавателя дважды заходили сюда), Лаперуза, Сарычева, Крузенштерна.
Вскоре усмотрели на отлогой возвышенной равнине поселение из полусотни крытых камышом избушек.
Это был Петропавловск. Родина! Отечество! Что нужды в том, что это лишь кучка жалких изб. Разве не в таких же избах живёт там, на далёком западе, сорокамиллионный народ, к которому принадлежат все они, с таким восторгом и нетерпением взирающие сейчас на родную землю, которая сердцу их милее самых раскошных тропических стран, какие они видели на своём далёком пути!
Головнин не только разделял эти чувства своих спутников и помощников. Глядя на суровые камчатские горы, таящие в себе, быть может, неисчислимые богатства, на этот скромный посёлок, он видел также, что его работа, работа учёного, исследователя, должна начаться с изучения этого дикого, обширного, богатого края.
И он с особым удовлетворением, как победитель в тяжёлой и долгой борьбе, повёл свой корабль к желанному берегу и положил якоря.