Часть IIIЯпонские пленники
Глава 1У дальних берегов отчизны
Лёд и снег Авачинской губы покрыли снасти корабля и реи его высоких мачт. Корабль, совершивший долгий и тяжёлый путь, зимовал в Петропавловской гавани.
Многим матросам и офицерам «Дианы» казалось, что на том могли бы и закончиться злоключения, которые обыкновенно выпадают на долю каждого мореходца, отправляющегося в далёкое плавание.
Но для капитана «Дианы», Василия Михайловича Головнина, это было лишь началом задачи.
Задача эта – обследовать северные азиатские владения России – была поставлена перед Василием Михайловичем инструкцией Адмиралтейств-коллегии и указом царя Александра. Она была близка душе и самого мореплавателя.
Сойдя с корабля на берег в Петропавловске и поселившись вместе со своими офицерами в доме начальника области Петровского, обычно проживавшего в Нижне-Камчатске, где в ту пору была постоянная резиденция управителя, Василий Михайлович Головнин имел достаточно времени, чтобы ознакомиться с этой отдалённой окраиной отечества и поразмыслить над её судьбой.
Холодный, уединённый и обширный край лежал перед его глазами. В первой половине ноября здесь наступала зима. Гавань покрывалась льдом, море переставало шуметь. Молчаливая белая даль обступала кругом. Молчаливы были и покрытые снегом и редким ползучим кедровником горы. В глубине их клокотали подземные силы, колебля почву и сотрясая бревенчатые стены домов посёлка и казармы, где жили матросы с «Дианы». Матросы толпой, без шапок, выбегали на улицу и молились, страшась этих колебаний земли более, чем бурь в океане.
Казалось, трудно было для непривычного человека найти на земном шаре страну, более уединённую и суровую, чем та, какой в те времена была Камчатка.
Но Василий Михайлович Головнин, успевший в последние два года объездить всю область и побывать с «Дианой» даже в российских владениях в северо-западной Америке, видел в этом суровом крае не одно только суровое небо, так низко нависшее над оцепеневшим морем, и не одни метели и ветры, ломавшие в гавани лёд и засыпавшие снегом избы Петропавловска до самых крыш.
Он видел иное.
В глубине полуострова по долинам рек и по склонам гор видел он леса, где росли и тополь, и ель, и ольха, и огромные берёзы. По реке Камчатке видел он и превосходный строевой лес, где теснились лиственницы, такие могучие, что ни люди, ни бури не могли склонить их вершин. Сколь драгоценен был этот лес для корабельщиков! Как было много лесного и морского зверя: дорогих камчатских бобров, морских котиков, соболей и горностаев!
В глубине гор чудилось ему присутствие золота, серебра и меди.
В долинах рек видел он высокие травы, которые оставались сочными до глубокой осени, давая по три покоса в лето. Рыбы было так много, что петропавловский протопоп с дьячком и работником наловили за лето двадцать семь тысяч штук рыб, причём каждая рыбина была не меньше локтя.
Однако вместе с видимыми богатствами края замечал он бедность жителей, особенно промысловых русских людей и камчадалов, великое неустройство их жизни. Питались они только рыбой, которую вялили на ветру и солнце: соль была дорога, и возили её с Сандвичевых островов. Хлеба не сеяли из-за холодных, ядовитых рос. Скота крупного не разводили, а мелкого не держали по той причине, что ездовые собаки в одночасье пожирали свиней, кур и всякую иную живность, как только она выходила на улицу.
Страсть к ездовым собакам у начальства была столь велика, что у одного лишь представителя Российско-Американской компании Хлебникова было их семьдесят штук. А некий начальник, правивший краем в недавние поры, впрягал в свои нарты, слаженные наподобие царского возка времён Алексея Михайловича, более пятидесяти пар собак. И поелику поезд этот не проходил по узким лесным тропам, то сгоняли жителей рубить в лесу просеки для проезда начальства.
Не лучше ли было бы научить жителей сажать овощи, заводить на богатых пастбищах скот и лечить камчадалов от оспы, от которой они мёрли в изрядном числе?
Всё это приводило Василия Михайловича в печаль и возмущение.
Среди нескольких десятков домов Петропавловска, которые при ближайшем осмотрении оказались просто хижинами, только два дома – тот, в котором остановился Головнин, да дом Российско-Американской компании, где жил её представитель Хлебников, были крыты тёсом, а стёкла имелись в окнах только одного хлебниковского дома. В доме же, где жил Головнин, их заменяли слюда да старые рапорты, промазанные для крепости клейстером.
Но зато печь в доме была большая, и, по якутскому образцу, в углу её был сложен камелёк[104], в котором постоянно жарко пылал огонь.
Вокруг камелька по вечерам собирались офицеры «Дианы». Василий Михайлович обычно не подсаживался к огню, а ходил по комнате, бесшумно ступая мягкими торбасами[105], сшитыми из тюленьей шкуры. Смуглое лицо его, обожжённое камчатскими морозами, и чёрные волосы, не скрытые теперь ни париком, ни буклями, блестели в отсветах камелька.
Изредка он подходил к окну, где стоял его стол, заваленный книгами и картами, на которых начертаны были берега Камчатского и Сахалинского морей, как тогда назывались Берингово и Охотское моря, и гряды Алеутских и Курильских островов. Тут были генеральные карты Российской империи, взятые из академического атласа, задуманного ещё Петром, но напечатанного при императрице Елизавете. Тут были карты, дневники, или «юрналы»[106], Алексея Чирикова и Витуса Беринга, Степана Крашенинникова и Иоганна Гмелина, Григория Шелехова и Жана-Франсуа де Гало графа Лаперуза. Тут были, наконец, и книги об экспедиции Кука в Северный и Тихий океаны, напечатанные недавно в Петербурге, и карты Юрия Федотовича Лисянского и Ивана Фёдоровича Крузенштерна, ещё никем не изданные, которые сам Крузенштерн незадолго до отплытия «Дианы» из Кронштадта преподнёс Головнину, взяв их прямо из типографии.
За этими «юрналами» и картами Василий Михайлович проводил долгие вечера, когда возвращался в Петропавловск из своих поездок по краю. Он готовился к новому плаванию и усердно трудился.
Однако он никогда не избегал собрания офицеров у своего камелька и даже поощрял их, охотно делясь с товарищами своими мыслями о предстоящем плавании. И офицеры так же охотно собирались в жилище своего капитана.
Приходил всегда ровный и любезный в обращении с товарищами штурман Хлебников со своим помощником Средним, человеком тихим и моряком весьма старательным. Приходил молчаливый Мур, садившийся где-нибудь поодаль. Не пропускал ни одного вечера Рудаков, по-прежнему восторженно читавший стихи Державина, хотя гардемарины Филатов и Якушкин, произведённые уже в мичманы, не столь охотно и не с таким восторгом, как раньше, слушали торжественные оды поэта.
Пётр Рикорд, старый друг и помощник капитана, ближе всех придвигался к огню и подолгу грел руки. В его жилах текла южная кровь, для которой климат Камчатки был слишком суровым.
– Напрасно ты, Пётр Иванович, так близко садишься к огню, – сказал Василий Михайлович шутя, но как бы предвидя будущее. – Что, если тебе придётся когда-либо стать начальником сего края? Недаром же посылают нас, учёных, российских моряков, изучать эти берега.
– Я того никак себе не мыслю, – отвечал Рикорд также шутливо. – Куда приятнее мне места, не столь отдалённые, и ветры, не столь холодные, как бураны Авачинской губы.
– А я не только мыслю, но и молю о том провидение, – серьёзно возразил на это Василий Михайлович. – Ибо краю сему нужен умный, просвещённый и твёрдый в предприятиях своих управитель. Известно, что многие почитают службу здесь за наказание. Но то великое заблуждение. Доколе простирается российская земля, дотоле земля сия – наша родина, одинаково близкая сердцу нашему во всех своих частях, и пределы её положено укреплять нам, морякам. Пётр Великий был первым российским моряком. Его заботами были основаны не только Петербург, столица невская, но и сие малое поселение на берегу студёного моря, дабы защитить берега России. Ведь он же, Пётр, замыслил послать сюда и Витуса Беринга и Чирикова искать входов и выходов из нашей земли в океан или на материк Америки, как тогда полагали многие путешественники. Но ещё до Беринга русские люди пришли в этот край и плавали на север и на юг. Дежнёв и Атласов, Морозко и холмогорец Алексей, казак Анцыфиров и Иван Козыревский, Семён Шелковников и боярский сын Бобров. То имена, кои мы знаем, а сколько их – лишь господу известно! Лишь по неведению своему Кук назвал пролив и это море Беринговы. Лишь по неведению, господа…
– А нас кто-нибудь будет помнить, Василий Михайлович? – спросил вдруг штурманский помощник Средний. – Наверное, о нас позабудут…
– Нет, – отвечал Головнин решительно и твёрдо. – Если сделаем доброе для отечества, то имена наши никогда не забудутся потомками!
– А что же мы должны сделать? – разом спросили Филатов и Якушкин, которые были моложе всех и для которых слава и опасности далёких плаваний были, может быть, заманчивее, чем для других.
Прежде чем ответить, Головнин раскрыл перед юными мичманами старинную карту академического атласа, на которой под русскими названиями могли они видеть длинную гряду островов, уходящих на юг, к Японии, и, как на замок, запирающих Сахалинское море и весь берег обширнейшей северо-восточной области Российской империи, – гряду, которая в то же время преграждала бы ей дорогу в океан, находясь в чужих руках.
– Острова эти, – сказал Головнин, – коим мы, русские, дали имя Курильских, издавна наши. Многие из них описал ещё Степан Крашенинников. Многие же, что лежат на юге, ещё никем не исследованы и не описаны. Мы будем первыми мореходцами, которые это сделают. В том, друзья, наша задача, важная для науки и для отечества. Ибо, если землю российскую назвать нашим домом, то эти острова будут как бы сенями. Нельзя жить в доме, ежели неведомо, кто живёт в сенях его, или если они заперты чужой рукой на замок.
Едва будет возможно выйти из Авачинской губы, мы отправимся в это плавание. Будем же к тому готовы. На дворе уже март.
Весть о скором отплытии «Дианы» привела всех офицеров и матросов в великую радость. Значит, скоро снова за кормой их корабля зашумит волна мало кем изведанного моря.
Глава 2Подготовка к отплытию
С большим нетерпением мореходцы ждали конца предвесенних буранов, которые в эту пору налетают внезапно с Авачинской губы. Ветры дуют дня по три кряду, засыпая снегом по самые трубы весь посёлок.
Однако бураны не мешали сборам. Пётр Рикорд, помогая Василию Михайловичу, деятельно готовил «Диану» к отплытию: запасал провиант для команды, следил за починкой снастей, за шитьём парусов.
К Головнину по-прежнему собирались часто. По вечерам читали вслух записки когда-либо побывавших здесь мореплавателей, изучали карты, намечая на них будущий путь. Путь этот как будто был нетрудный и не предвещал кораблю больших опасностей. Молодым офицерам плавание это после долгого пребывания на берегу в бездействии казалось весьма заманчивым.
Заманчивым казалось оно и самому Головнину. Одно лишь обстоятельство заставляло Василия Михайловича задумываться над картой. За грядою русских каменных островов, тянувшихся на юг, лежала ещё мало известная в ту пору европейским путешественникам Япония.
Эта страна, называвшая себя то «Страной богов», то «Страной восходящего солнца», как то было известно Василию Михайловичу из записок испанских миссионеров, с давних пор жила замкнуто и была враждебна ко всему чужеземному.
Однако ещё со времён Петра русские люди, пришедшие на берега Камчатки и Охотска, на Курильские острова и на острова Алеутские, желали завести мирную торговлю со своим соседом, но удавалось ли то и в какой степени, было неведомо или за давностью лет позабыто.
Более же определённые сношения русского правительства с Японией, о которых уже было известно Василию Михайловичу, начались совсем недавно, лишь в 1792 году, и возникли по следующему поводу.
Лет десять до этого у одного из Алеутских островов, принадлежавших тогда России, а именно у острова Амчирка, потерпело крушение японское торговое судно. Спасшиеся матросы в количестве десяти человек были доставлены русскими властями в Якутск, где находились в продолжение десяти лет.
Наконец Екатерина II вспомнила о японцах и велела отправить их в Японию, указав при том, что во главе такой маловажной экспедиции должен стоять и человек невысокого звания и чина. Вследствие этого тогдашний сибирский генерал-губернатор Пиль поручил сопровождать отправляемых на родину японцев поручику Лаксману, который и отплыл с ними из Охотска на транспорте «Екатерина».
Лаксман пристал к северной части острова Матсмая, или иначе острова Хокайдо[107], но тамошние японские власти были неправомочны вести с ним переговоры и предложили Лаксману отправиться в порт Хакодате.
Здесь японцы вступили с Лаксманом в переговоры, которые закончились особым постановлением японского правительства. В постановлении говорилось, что по японским законам иностранцам разрешается заходить лишь в один японский порт – Нагасаки, а всех, пристающих к японским берегам вне этого порта, надлежит брать в плен в держать в вечной неволе. Что же касается привезённых Лаксманом японцев, то японское правительство благодарило за это русское правительство, но притом объявило Лаксману, что если он хочет, то может увезти их обратно в Россию, так как по японским законам эти люди принадлежат тому государству, на землю которого их занесла судьба.
Лаксман отплыл назад, оставив японцев на берегу. Он пытался вступить и в торговые переговоры с японцами, но последние ограничились тем, что вручили ему письменное разрешение для одного русского судна прийти в Нагасаки, где посланцы русской царицы и смогут вести переговоры.
Затем, уже на памяти Василия Михайловича, в 1803 году, Александром I был послан в Японию камергер Резанов. Обер-секретаря Сената и попечителя Российско-Американской компании Николая Петровича Резанова Головнин знал и почитал его человеком деятельным и учёным. Именно по его мысли снаряжены были русские корабли «Нева» и «Надежда» в первую кругосветную экспедицию, которой начальником он же и был назначен. Крузенштерн и Лисянский – опытные мореходцы – командовали этими кораблями.
Резанов имел также поручение от царя обозреть и устроить американские владения Российской империи, посетить Японию и завязать с японцами отношения. Однако посольство его результатов не дало. Японцы снова запретили русским приближаться к японским берегам и даже своих потерпевших кораблекрушение соотечественников разрешили возвратить только через голландцев, с которыми долгие годы вели торговлю через Нагасакский порт.
Резанов вернулся в Охотск и отправился в Петербург уже сухим путём, но по дороге тяжело заболел и умер. Эта смерть скрыла от современников Резанова многие подробности его плавания к японским берегам. Одно было известно Василию Михайловичу: Резанов уже по возвращении из Японии снарядил два корабля под командой Хвостова и Давыдова – морских офицеров, состоявших на службе у Российско-Американской компании – и поручил идти к берегам Сахалина, куда ещё пятьдесят лет назад были завезены русские поселенцы, привести жителей острова в подданство России и водрузить на острове флаг Российской державы.
Поручение было выполнено Хвостовым и Давыдовым в том же году, но уже после смерти Резанова. При этом на Сахалинский берег снова были высажены русские поселенцы, пожелавшие там остаться. Затем Хвостов прошёл на своём корабле к Курильским островам и, обнаружив на одном из них японские селения, сжёг их, как самовольно построенные.
Но об этом деянии Хвостова Василий Михайлович был только наслышан. За точное известно лишь было, что Хвостов и Давыдов по возвращении в Охотск были взяты начальником этого порта капитаном Бухариным под стражу, но бежали оттуда в Якутск через леса и горы, без троп, с превеликим трудом и мучениями.
Размышляя иногда обо всём этом и стараясь найти связь между обстоятельствами, приведшими Резанова к неудаче, Василий Михайлович приходил порою к заключению, которое ему самому казалось необычным.
– Не кажется ли тебе, Пётр, – спросил он однажды у Рикорда, когда все офицеры «Дианы» по обыкновению собрались у него, – что будь Резанов и лучшим дипломатом, он всё же не смог бы прийти к иному окончанию дела с японцами?
– Нет, я не мыслю так, – отвечал Рикорд. – Камергер был, сдаётся мне, просто-напросто неудачным посланником.
– А мне сдаётся, – возразил Головнин, – что причина его неудачи другая: несчастнейшее для нашего отечества сражение под Аустерлицем да общие успехи Бонапарта в Европе.
Рикорд был крайне удивлён этими словами:
– Какое дело этим бедным дикарям до Наполеона и Европы, коей они не хотят у себя видеть? И от кого они могли бы узнать о положении нашего оружия?
– Не называй, Пётр, дикарями народ, где грамота и кисть живописца известны даже среднему жителю, как о том рассказывают нам путешественники. А что до наших дел в Европе, то голландские купцы и шкиперы весьма часто заходят на своих кораблях в Нагасаки. Полагаю, что они исправно осведомляют японцев обо всём, о чём мы с тобою здесь и не ведаем…
– Нет, не могу я поверить, – говорил Рикорд, – чтобы так далеко, на край света, катилась Наполеонова слава.
– Далеко! – сказал Головнин – И всё ж это пределы единого нашего отечества, России. И громы, что гремят на западных пределах его, летят и сюда, на восток. Давеча у начальника области я читал свежую почту из Петербурга. Весьма забавно называть её свежей. Но могу сообщить, господа, что Людовик Бонапарт отказался от престола королевства Голландского. Наполеон объявил Нидерланды токмо наносом французских рек и Амстердам – третьим городом своей империи.
– Что нам за дело здесь до Нидерландов? – заметил мрачно мичман Мур, сидевший, как всегда, поодаль от всех. – Наполеон никогда не посмеет расторгнуть союз с нами.
Василий Михайлович посмотрел на Мура и задумчиво сказал:
– Всё может быть, мичман, всё может быть. Однако все мы хотели бы, чтобы жалование нам платили серебром, а не ассигнациями, которые стоят сейчас только двадцать пять копеек за серебряный рубль. Вот следствие союза с Наполеоном и участия нашего в континентальной блокаде. А что, если для нашего отечества придут тяготы более страшные, чем эти? Ибо следует помнить, что тот, кто уже владеет Европой, захочет владеть и остальным миром, сделав оный игралищем своего властолюбия.
Всегда тихий и добродушный Хлебников вдруг поднялся со своего места и в волнении прошёлся по комнате.
– Что касается меня, Василий Михайлович, – сказал он, – то я бы желал в этот самый час быть не здесь, на Камчатке, а там, где можно было бы встретиться с наполеоновскими солдатами.
– Однако, господа, до грома ещё далеко, – шутливо сказал Рикорд, подбрасывая в камелёк последнее полено, – а дров уже нет. Вместо грома я слышу только шум бурана, что снова собирается запереть нас в этой дыре на три дня. Да слышу ещё крики нашего Тишки, который вот уже два года бранит всех ездовых собак на Камчатке.
Все рассмеялись.
В самом деле, дверь отворилась, и с огромной охапкой берёзовых поленьев вошёл Тишка. В комнате распространился приятный запах свежего дерева, снега и мороза, который принёс с собою Тишка, ездивший на собаках за дровами далеко, вёрст за двадцать от посёлка, а ближе по малолесью дров тут было не достать.
Здесь, на Камчатке, Тишка стал похож на завзятого охотника-камчадала и так же ловко, как они, носил их одежды, сшитые из сивучьих шкур, правил нартами, спал на снегу, когда метель застигала его с Василием Михайловичем в дороге. И даже камчатские ездовые собаки, злобные и своевольные звери, слушались его лучше, чем других каюров[108].
Однако он не уставал их бранить и сражаться с ними, чем всегда приводил Василия Михайловича в весёлое состояние духа. Вот и сейчас, увидев Тишку, его красное от мороза лицо, зоркие глазки, весело глядевшие из-под огромного сибирского малахая, он отбросил в сторону всякие мысли о Наполеоне и Нидерландах и повеселел, как все остальные.
– Что с твоими собаками, Тишка? – спросил он. – Привёз на них дрова?
– А то нет разве? – отвечал Тишка. – Только всё равно пропасти на них нет! – и он плюнул с досады. – Всю скотину порезали. Ни курицы, ни поросёнка из-за них во всём поселении не найдёшь. И что это за сторона такая, где мужики на собаках ездят? Ужели Расея?
Все захохотали. Засмеялся даже мрачный Мур, весь вечер просидевший в углу.
– Расея, Тишка, Расея, – ответил, смеясь, Василий Михайлович. А Тишка, вдруг сняв малахай и подняв палец кверху, сказал: – Послушайте-ка, как запели мои соловьи.
Все прислушались. Сквозь толстые стены дома доносился всё нарастающий, томящий душу звук, давно знакомый всем местным жителям. Василий Михайлович накинул на плечи доху и вышел на улицу. Вслед за ним вышли и остальные. Посёлок уже спал. Людей не было видно. А звук всё разрастался, поднимаясь к холодному зеленовато-синему небу, усыпанному звёздами. То выли собаки, встречая полночный час. В каждом дворе, в каждом стойбище, окружавшем посёлок, сидели они, привязанные к кольям, вбитым в землю, или к молодым ёлочкам, и, подняв морды к небу, выли, будто звали кого-то в свидетели своей тоски.
Моряки стояли и слушали. Большая луна стояла высоко в небе, освещая гавань и ближние горы, откуда дул ветер, предвещая к утру буран. Но небо ещё было чисто, и «Диана» во льду была хорошо видна. Мачты её поднимались ввысь, и по ним снизу вверх пробегали живые искры, рождённые лунным светом. Прямо над неподвижным кораблём горела Полярная звезда, всегда зовущая мореплавателей в путь.
И моряки смотрели на неё с надеждой и ожиданием.
Глава 3К Курильским островам
Наступил наконец день, когда «Диана» после долгой камчатской зимы вновь оделась парусами.
Прорубив лёд в Петропавловской гавани, Василий Михайлович Головнин под вечер 25 апреля 1811 года вывел свой шлюп в Авачинскую губу и через несколько дней был уже в открытом море.
Это плавание в большей мере, чем другие, волновало Василия Михайловича, ибо он был не только искусным капитаном, но и учёным-путешественником, для которого наука была превыше всего. Море же, по которому он шёл теперь, было ещё мало известно мореплавателям, а острова, к которым он направлялся, ещё не были описаны никем. И рассказать о них было заманчиво для учёного.
Василий Михайлович решил начать описание Курильских островов от пролива Надежды меж островами Машуа[109] и Рашуа[110], где уже побывал Крузенштерн, и продолжать эту опись к югу, до самого Матсмая. Потом, миновав северную сторону этого острова, следовать вдоль восточного берега Сахалина, чтобы закончить лето описаниями Татарского берега и островов Шантарских.
Предстояло много трудов.
Свежий ветер сопутствовал плаванию. «Диана» шла хорошо, неся все паруса. Великий простор холодного моря лежал впереди. И даль была холодна и ясна. Но море не радовало глаза яркой синевой, как в южных широтах. Цвет его был бледнее, суровее. Чувствовалось, что Северный океан очень близок.
Но жизнью море было здесь так же богато, как и под горячим солнцем юга. Из воды то и дело высовывались головы тюленей, с крайним любопытством, свойственным этому зверю, поглядывавших на корабль. Дельфины ныряли за обоими бортами судна, неся на спинах детёнышей. Кружились в воздухе морские орлы[111], изредка падая на волну за добычей.
Курильские острова открылись взору мореплавателей длинной тёмной грядой. Лёгкий дым, как бы постоянный пар или куренье, стоял на краю горизонта, над смутным очертанием голых каменных гор.
Обратясь лицом к океану, они словно сторожили это море и лежащий за ним берег русской земли.
Первого мая «Диана» вошла в пролив Надежды. Здесь ей встретились сильные, спорящие с ветром течения, производящие страшную толчею, отчего волна поминутно теряет своё направление. Такие места моряки называют «сулоями». Их любят морские птицы, которые во множестве держатся здесь.
И верно: с «Дианы» можно было наблюдать огромные стаи топорков, старичков, чаек-говорушек. Однажды невысоко над самым шлюпом скользнул в воздухе северный альбатрос. У него было белое оперение всего тела и чёрные, очень острые крылья, красные лапы и жёлтый клюв. Вокруг корабля стадами плавали касатки.
«Диана» пошла к острову Кетою и обогнула его. Здесь птиц было мало, летали одни гренландские голуби-старички, из которых несколько молодых село на палубу, где они тотчас же были пойманы Тишкой. Однако мясо их оказалось невкусным и пахло рыбой.
Но не птицы занимали русских моряков. Перед «Дианой», плывущей вблизи острова, открылась неширокая полоса воды. Залив ли это, вдающийся в прибрежные горы, губа ли, промытая рекой, или узкий пролив, которым можно будет выйти на западный берег острова? Ещё ни один мореплаватель не заходил сюда.
Василий Михайлович осторожно повёл «Диану», и она вошла в неширокую полосу воды, углубляясь всё дальше и дальше. Ни подводные скалы, ни берег не преграждали ей путь, и к вечеру «Диана» вышла на западную сторону острова Кетоя.
В этот вечер Василий Михайлович испытал большую радость: «Диана» первой прошла через вновь открытый пролив. В волнении он нанёс этот пролив на карту и назвал именем своего корабля – проливом «Дианы». Так делал не один Головнин. Другой русский мореплаватель, Крузенштерн, тоже назвал открытый им пролив между островами Машуа и Рашуа именем своего корабля – «Надежды». Так сделал и француз Лаперуз, пройдя первым между островами Чирпой и Симусиром и дав проливу не своё имя, а имя своего фрегата – «Буссоль». Скромность приличествует истинному мореходцу. Пусть другие помнят и наносят на карту его имя.
«Где ты теперь, отважный Лаперуз? – подумал при этом Головнин. – Какой смертью погиб? Вот уже двадцать три года, как нет о тебе известий. Ужели отечество твоё забыло тебя настолько, что не может найти твоей могилы? Неужто сей жребий ожидает и нас? Как избежать его?»
Василий Михайлович позвал к себе корабельного кузнеца и велел ему выковать несколько медных дощечек и вытравить на них надпись, которая была бы издали приметна для глаза:
Nav: Jmp: Russ: Diana
An: Dom: 1811
И. В. Шлюп «Диана»
Капитан-лейтенант Головнин
«Пусть, – решил Василий Михайлович, – сия надпись будет знаком для всех, кто по нашим следам отправится нас искать, если гибель настигнет наш шлюп. Судьба мореходцев превратна.»
И на каждом острове, который посещала «Диана», он приказывал прибивать к дереву или к камню на берегу такую дощечку.
Подойдя к острову Кетою, Головнин послал обследовать его мичмана Мура и штурманского помощника Среднего. На берегу они увидели срубленное дерево и остатки потухшего костра. Должно быть, за несколько дней до них здесь кто-то был. У потухшего костра валялось много скорлупы от морских репок[112], которые составляют обычную пищу курильцев. За узкой прибрежной полосой сразу поднималась гора. Мичман Мур и Средний стали подниматься вверх по тропинке. На вершине горы они нашли остаток деревянного креста, в верхней части которого довольно чётко было вырезано русское слово «бог». Крест стоял над самой стремниной. У подножия его находилась малая заводь с прекрасным водопадом. И крест, и надпись говорили о том, что жили на острове русские, курильцы-христиане.
За горой, в небольшой долине, посланные нашли несколько юрт, которые и осмотрели с большим любопытством. В одном углу юрты они заметили санки, вроде русских, в другом и третьем – корзинки с пухом, множество орлиных перьев и лоскутья птичьей парки – короткой шубки, сшитой из шкурок птиц. Такую одежду можно было видеть на многих курильцах.
Прибрежные горы были покрыты кедровником-стланцем, у которого хвоя длиннее обыкновенного и чуть отливает голубизной, отчего склоны гор издали казались сизыми. Пройти по густому кедровнику было почти невозможно: он пружинил под ногами и цеплялся за колени, подобно ползучим травам. На земле, под кедровником, валялось множество прошлогодних шишек. В иных ещё оставались орехи. Они были мелки, но сладки на вкус и, растёртые на камне, могли насытить человека.
За горою начиналась равнина, покрытая травою, среди которой блестели жёсткие листья брусники и поднимались стебли голубицы – неприхотливой северной ягоды. Леса на острове вовсе не было.
Мур и Средний, обследовав остров, возвратились на корабль.
И «Диана», простояв ночь возле острова Кетоя, утром взяла курс на оконечность другого острова, расположенного рядом, над которым, точно дым, поднимался пар от горячих ключей. На берегу этого острова мореходцы увидели селение, в котором насчитали до тридцати юрт. Василий Михайлович приказал держать прямо к селению, и скоро с борта «Дианы» приметили простым глазом людей. Некоторые из них поднимались в гору с ношей за плечами. Двое держали длинные шесты, похожие на копья. Один из них что-то кричал, подняв копьё вверх.
Василий Михайлович приказал лавировать вблизи селения и на сей раз послал на берег мичмана Рудакова и штурманского ученика Новицкого.
Возвратясь на корабль, Рудаков и Новицкий рассказали, что на берегу они встретили двоих жителей. Оба были пожилых лет, роста небольшого, лицом и телом смуглые, волосом чёрные. Одеты были в парки: один из собачьего меха, другой – из птичьих шкурок. На головах у них были суконные колпаки, а на ногах – горловые торбасы, или бахилы, сшитые из горла морских львов. Оба говорят по-русски. Они сказали, что остров их называется Ушисир, а по счёту четырнадцатый с севера. Другие, лежащие к югу острова: Кетой, потом Симусир, Чирпой, Уруп, Итуруп, который русские назвали Александр, затем Чикота и Кунашир. А за Кунаширом лежит большой остров Матсмай, где живут японцы.
В самом селении Рудаков и Новицкий видели и курильских женщин, тоже одетых в птичьи парки. Женщины смуглее мужчин, и губы у них выкрашены в синюю краску. По словам одного из курильцев, говорившего по-русски и даже знавшего русскую грамоту, на острове живёт всего около тридцати человек. Но все разъехались на звериные промыслы. Уехал и старшина – тайон.
Жилища этих курильцев, как и на острове Кетое, состояли из земляных юрт, довольно чистых внутри, с дощатым полом и нарами для спанья. В пищу здешние курильцы употребляют птиц, тушки которых коптят дымом над очагом, а из шкурок их шьют парки или дохи на камчатский покрой. Из растений они употребляют в пищу сарану[113] и сладкие травы.
И здесь нигде не было видно леса. Каменные гольцы на горах ничем не веселили взора человека. Даже радостного для слуха звука воды, бегущей с гор меж камней, здесь не было слышно.
Жители приняли русских моряков ласково. При этом старший из курильцев спросил у Рудакова:
– А верно, русские ли вы?
– Да, мы русские, – подтвердил Рудаков.
Такой ответ понравился курильцам.
– Ежели вы русские, – сказал старик, – то просим принять от нас подарок.
Он ушёл в юрту и скоро вынес оттуда шкурку чернобурой лисы. Старик погладил её рукой и подул в мех. Нежный серебристый волос, раскрывшийся до самого корня, был мягче шёлка. Старик с поклоном передал Рудакову этот драгоценный дар своей скудной земли. А штурманскому ученику Новицкому, которым был на вид помоложе, он подал хвост от бобра. Остальным же русским, что были на корабле, старик просил передать от жителей острова триста тушек копчёной птицы.
– Потому что, – сказал при этом старик, – мы, курильцы, тоже крещёные, и имена у нас русские, и мы подданные того же белого царя.
Одарив жителей табаком и порохом, Рудаков и Новицкий возвратились на шлюп. Головнин подарки курильцев принял, приказав копчёную птицу разделить между матросами.
Потом он долго сидел у себя в каюте, записывая рассказ Рудакова и проверяя старые карты. Так он делал во всё время плавания у Курильских островов, посылая наиболее смышлёных офицеров на берег собирать сведения у жителей и сам беседуя с курильцами у себя на корабле. От них Василию Михайловичу удалось многое узнать о географии Курильских островов и исправить много ошибок в прежних картах.
Курильцы были столь смышлёны, что при виде карт и планов их островов тотчас же узнавали все обозначенные на них места, заливы, проливы и самые острова, называя их настоящие имена. Оказалось, что в описании Крузенштерна названия островов были приведены неверно. Василий Михайлович исправил карты и дал островам названия, которые были приняты самими курильцами.
Между прочим, от жителей Ушисира моряки узнали, что курильцы соседнего острова Рашуа тоже признают себя подданными России и возят ясак[114] на Камчатку. Летом они живут у себя на острове, а на зиму перебираются через пролив на Ушисир, где находятся горячие ключи, пар от которых поднимается высоко, подобно облаку, и виден путешественникам издалека. Тёплая вода, бьющая из этих ключей, привлекает к себе множество птиц и всякой другой дичины.
И действительно, нигде русские мореплаватели не видели такого количества птицы, как у высокой скалы, стоящей при входе в бухту. От пушечного выстрела с борта «Дианы» миллионы птиц поднялись в воздух и затмили небо. Крики спугнутых птиц оглашали воздух на большое пространство, а шум их крыльев был слышен даже на «Диане».
Курильцы с малых лет начинают охотиться на птиц. Особенно ценят охотники орлиные перья, которые можно сменять у японских купцов на сорочинское пшено, то есть рис, а также на халаты и табак. Охота на орлов, которую однажды наблюдали русские мореходцы, была весьма любопытна, но отнюдь не свидетельствовала об уме этой царственной птицы. Охотник садился в камышовый домик без крыши и начинал подбрасывать вверх привязанную за ногу живую чайку. Орёл, заметив птицу, бросался за нею в домик и здесь становился добычею охотника. Других птиц курильцы просто ловили на гнёздах, ибо здесь северная птица так редко видела человека, что совершенно не боялась его.
Наступила ночь. На «Диане» зажгли огни. Василий Михайлович вышел на палубу. Где-то недалеко шумел на камнях прибой. Вдали смутно виднелись очертания каменных гор. Поднявшийся к ночи ветер разогнал дневные облака, взошла луна. Василий Михайлович дивился красоте этой северной, не знакомой ему ночи.
Утром «Диана» подошла к юго-западной оконечности острова Рашуа. На берегу можно было видеть несколько юрт и ходивших между ними людей. Василий Михайлович послал на берег мичмана Якушкина. Жители и здесь встретили русских приветливо. Один из курильцев подал мичману бумагу с изображением российского герба. То была грамота, жалованная ещё в царствование Екатерины II иркутским губернатором жителям острова, в которой они признавались подданными Российской державы.
Селение состояло из девятнадцати юрт, разбросанных по склону горы. К северу от селения стояли два креста. Курильцы варили на кострах у своих юрт сивучье мясо. Одеты они были, как и все жители этих островов, в птичьи парки. Волосы их были заплетены в две косы, связанные на затылке. Из домашних животных в селении, кроме малорослых собак, ничего не было. У некоторых юрт сидели привязанные к кольям морские орлы.
На воде, у самого берега, стояли курильские байдары, похожие на камчатские. Курильцы строили их из выкидного леса. Остров имел вид голый, безлесый. Даже вблизи селений не видно было ни одного кустика. Росла только одна крапива да на мокрых местах – тощая осока и целебная трава черемша, которой спасались от цынги.
На следующее утро «Диана» двинулась дальше и подошла к двум небольшим островкам. Погода была ясная, и прозрачность воздуха, редкая в этих местах, позволяла хорошо видеть очертания обоих островков. Однако, подойдя ближе к проливу, мореходцы увидели, что оба эти островка составляют один остров. Штурманский помощник Средний, глядевший с салинга[115] в зрительную трубу, первый заметил это и сообщил Головнину.
Ни на одной карте этот остров не был означен. Он выглядел пустынным, безлюдным. Должно быть, никто на острове не жил. Только птицы носились над его утёсами, у подножья которых шипел и пенился прибой.
«Так открываются земли, большие и малые, – подумал Василий Михайлович. – И каждому камню имя даёт человек».
Он вспомнил зимний вечер на Камчатке, треск горящих берёзовых поленьев в камельке и задумчивые слова штурманского помощника Среднего: «Кто нас будет помнить, Василий Михайлович?» Подняв голову, он поглядел на салинг, где сидел Средний, по-прежнему внимательно следивший за очертанием берега. Головнин быстро прошёл в свою каюту и нанёс на карту берега нового острова и дал ему имя Средний. Неширокий пролив, что виден был с корабля, он тоже назвал проливом Средний.
При этом Василий Михайлович подумал: «Пусть, пусть знают географы всего мира и даже малые дети, которые в школе будут смотреть, на карту, имя этого мореходца, коего желанием была не жажда славы, но только скромное познание очертаний суши и морей».
Глава 4Первая встреча с японцами
«Диана» мирно продолжала своё плавание среди Курильских островов.
Стояли редкие для этого климата дни – погожие, ясные даже по утрам. Солнце рано сгоняло с воды туман, к полудню лучи его становились даже жаркими и рассыпали по мелким светло-зелёным волнам моря острый, горячий блеск. Ночи были звёздные, без облаков.
Василий Михайлович многие часы днём проводил на палубе, изучая через подзорную трубу изгибы берегов, делал промеры проливов и бухт, а вечером у себя в каюте заносил в журнал свои наблюдения и донесения офицеров, которых посылал на берег.
Казалось, никогда труд учёного и путешественника не доставлял Головнину такого удовлетворения, как в это плавание. Каждый новый залив, нанесённый на карту, каждое имя, данное вновь открытому островку, доставляли ему великую радость. Всё яснее становилась карта островов. Головнин до глубокой ночи засиживался над страницами корабельного журнала. Тишка едва успевал чинить перья для своего капитана и наполнять песком большую медную песочницу, стоявшую на письменном столе.
В один из таких погожих летних дней, когда море словно отдыхало от постоянного волнения, а даль была особенно глубока и прозрачна, «Диана» приблизилась к северной оконечности острова Итуруп, русское название которого было Александр.
Вершины невысоких гор спускались почти к самой воде и чётко рисовались на чистом небе. По серым каменистым склонам их кое-где сбегали к воде зелёные полосы леса.
Кто жил здесь сейчас? Василию Михайловичу было известно со слов старых курильцев, что хотя остров населяли русские курильцы, но лет десять назад на нём появились и японцы. Не сюда ли приходил Хвостов на своей «Юноне»?
Однако вопрос этот сейчас не так тревожил Головнина, как его заботило положение шлюпа: на «Диане» почти кончились запасы провианта, пресной воды и дров.
Кто бы ни жил на острове, необходимо было подойти к нему. Головнин глядел в зрительную трубу на лежащий перед ним каменистый берег, на песчаные отмели, на горы. Со шлюпа хорошо были видны шалаши на берегу, несколько вытащенных на песок больших лодок и бегавшие в беспокойстве люди.
Отняв трубу от глаза, Василий Михайлович обратился к стоявшему недалеко от него у борта Муру:
– Фёдор Фёдорович, возьмите шлюпку с четырьмя гребцами и вместе со Средним съезжайте на берег. Узнайте, почему суетятся курильцы. Успокойте их и постарайтесь получить сведения об острове.
Мур немедленно отплыл.
Море было спокойно, лучи солнца ритмично вспыхивали на вынимаемых из воды вёслах, которыми дружно работали засидевшиеся на судне матросы. Когда лодка была уже недалеко от берега, Головнин заметил, что навстречу Муру от острова отошла небольшая байдара с вооружёнными ружьями людьми.
«Не собираются ли жители острова причинить нам вред?»– подумал Василий Михайлович.
И тотчас же приказал вахтенному офицеру подвести шлюп ближе к острову и спустить на воду другую, вооружённую шлюпку, в которую сел сам с мичманом Якушкиным.
Матросы дружно налегли на вёсла, и обе шлюпки с «Дианы» подошли к берегу почти одновременно.
Когда Головнин вышел на берег, его встретила толпа японских солдат во главе с начальником японского гарнизона острова, одетым в тёмный халат с широкими рукавами, с короткой сабелькой, заткнутой за пояс. Солдаты были вооружены кто мечом, кто луком, а кто и ружьём с дымящимся фитилём в руках, что свидетельствовало о готовности японцев вступить в бой.
Головнин с удивлением, но внешне спокойно глядел на это странное воинство.
– Кто вы такие и зачем сюда пришли? – спросил у него по-японски начальник гарнизона.
Слова его перевёл ещё не старый курилец, который довольно хорошо говорил по-русски.
– Скажи ему, что мы – русские и на нашей земле скорее, чем он, можем задать такой вопрос. Но сейчас не об этом речь. Наш шлюп терпит нужду и пришёл сюда за дровами и водой.
Всё ли перевёл курилец начальнику гарнизона или только последние слова Головнина, это осталось для Головнина неизвестным, но он заметил только, что жёлтое, широкое лицо японца вдруг изобразило крайнюю ласковость. Он сразу предложил Головнину отправиться к главному японскому селению острова Урбичу, где можно найти и дрова, и воду, и даже дал письмо к тамошнему начальнику.
Василий Михайлович готов был последовать этому совету, но случайное обстоятельство изменило его план. Разговорившись с курильцем, знавшим русский язык и назвавшимся Алексеем Максимовым, российским подданным, крещённым в православную веру, Головнин узнал, что японцы боятся, как бы русские не сожгли их селения, и тогда ему, Алексею, и другим курильцам, как русским подданным, пришлось бы расплачиваться за это своей жизнью. И тут же Алексей стал просить, чтобы русские, в случае нападения на японцев, взяли их, курильцев, с собою.
Василий Михайлович поспешил успокоить курильцев, собравшихся на берегу, около его шлюпки, что он не собирается нападать на японцев. А если Алексей хочет, то он может взять его к себе на корабль в качестве переводчика. Алексей охотно согласился на это и сел в шлюпку к Головнину.
На палубе шлюпа курилец держался спокойно и степенно, не выказывая никакого удивления ни перед пушками, ни перед ружьями, ибо хорошо знал, что удивление недостойно охотника. Больше всех понравился ему Тишка, который подарил курильцу старую трубку Головнина.
Алексей посоветовал Головнину идти за дровами и водой не в Урбич, где дров мало, а пресной воды и совсем нет, а на соседний остров Кунашир, тоже захваченный японцами. Головнин решил последовать этому совету.
Под вечер «Диана» подошла к длинной, узкой косе, образовавшей одну из сторон гавани острова Кунашира, и стала на ночь в проливе на якорь.
Было начало июля. Наступила тёплая ночь, напоминавшая петербургские ночи того короткого периода лета, когда цветут липы и когда вечерами можно ходить в одном мундире. Ветер стих. Море лениво шумело у низких берегов, чётко рисуя в полутьме их очертания белой пеной прибоя.
На обоих мысах гавани вспыхнули огни сигнальных костров, оповещавших о прибытии неизвестного судна. В селении на острове не светилось ни одного огонька. Слышался отдалённый лай собак. На шлюпе под рострами скрипел сверчок, может быть, приплывший сюда из самого Петербурга.
Утром, при сильном тумане «Диана» вошла в гавань. Тотчас же из японской крепости, оказавшейся на берегу, раздалось два пушечных выстрела, но ядра не долетели до шлюпа.
Выстрелы привели многих офицеров «Дианы» да и самого Головнина в большое удивление: значит, здесь японцы устроились ещё прочнее!
– Василий Михайлович, прикажите послать им парочку ядер в отдар, – предложил Мур, стоявший на вахте.
– Нет, сего не надо делать, – отвечал Головнин. – Я не имею повеления от правительства вести войну с японцами, хотя они и заняли наши острова, находящиеся за дальностью от русских берегов без надзора и надлежащей защиты.
Из крепости больше не стреляли.
– Вот видите, – сказал Головнин. – А если бы мы им ответили, произошёл бы настоящий бой, на что мы отнюдь не разрешены государем.
С борта «Дианы» теперь хорошо была видна японская крепость. Со стороны моря она была занавешена какой-то полосатой и широкой тканью, что вызывало не только удивление, но и насмешки матросов.
– Холсты сушат ихние бабы, что ли? – спрашивали они, громко смеясь. – А может, для того завесились, чтобы люди не видели, что у них там делается? Разве занавеской от ядер прикроешься?
Местами в промежутках между кусками ткани стояли щиты со столь грубо намалёванными пушками, что даже издали их нельзя было принять за настоящие. Над зданиями крепости развевались японские флаги.
«Диана» бросила якорь в двух верстах от крепости.
Головнин приказал спустить на воду командирскую шлюпку и, взяв с собою штурманского помощника Среднего, четырёх гребцов и курильца Алексея в качестве переводчика, направился к берегу, уверенный в том, что, несмотря на пущенные сгоряча ядра, его здесь примут не хуже, чем приняли жители Ново-Гебридских островов.
Глубокое чувство человечности, которое постоянно было в душе Василия Михайловича, его мысли о природе и о подлинном назначении человека, которые не покидали его, когда он шёл вдоль берегов Европы, объятой войной, томился в плену у англичан на мысе Доброй Надежды, мирно беседовал с жителями на острове Тана, не оставляли его и здесь, в виду этой странной крепости, за валом которой прятались ещё неведомые ему японцы.
И он был спокоен, ибо пришёл сюда как учёный и путешественник, который терпит нужду и которому отказать в помощи никто не может. Но на сей раз он ошибся. Подпустив его шлюпку на пятьдесят саженей к берегу, японцы стали палить в неё сразу из нескольких пушек.
«Они хуже дикарей», – подумал Головнин и приказал повернуть обратно.
На помощь ему уже спешили гребные суда с вооружёнными матросами, которые выслал Рикорд. К счастью, надобности в них не оказалось: японские ядра, очевидно пущенные вслепую, даже близко не пролетели от шлюпки.
Подойдя к борту «Дианы», Головнин крикнул Рикорду:
– Пётр Иванович! Пошли им от нас ядро!
Но едва успели канониры навести заряженную пушку на крепость, как он отменил свой приказ.
– Нет, стойте! Надо же узнать, чего они хотят – Попытаемся сначала объясниться с ними знаками.
Поднявшись на борт, Головнин собрал военный совет, чтобы обсудить, как лучше снестись с японцами, которые уже перестали стрелять. Все были крайне возбуждены.
Рикорд предложил опустить на воду перед крепостью кадку, разделённую вертикальной перегородкой на две половины. В одной из них поставить стакан с пресной водой и положить несколько поленьев дров и горсть риса в знак того, что шлюп нуждается в воде и пище. А в другую половину кадки опустить несколько испанских пиастров, как монету, имеющую хождение по всему миру, кусок алого сукна, которое так любят жители Востока, и немного хрусталя и бисера – в знак того, что русские готовы за всё платить деньгами или отдарить японцев товарами.
Так и было решено. На другой день пустили на воду бочку недалеко от крепости. Вместе с сукном и хрусталём в неё положили и искусно нарисованную Муром картину, на которой были изображены гавань, крепость и шлюп. На «Диане» пушки были нарисованы бездействующими, а из крепости палили вовсю.
Эту картинку велел нарисовать Василий Михайлович, желая таким образом упрекнуть японцев в вероломстве.
Лишь только бочка была спущена на воду, как японцы подхватили её и увезли в крепость.
На другой день, приказав на всякий случай приготовить шлюп к бою, Головнин подошёл к крепости ближе чем на пушечный выстрел. Но японцы, казалось, не обращали на «Диану» никакого внимания. Крепость по-прежнему была завешена полосатой тканью, и вблизи её не видно было ни одного человека.
Василий Михайлович снова созвал военный совет. Все высказались за то, чтобы военных действий без крайней нужды не начинать, ибо на то нет повеления правительства. И «Диана» снова отошла от берега и стала немного поодаль от крепости.
Головнин послал вооружённые шлюпки под командой Рикорда в ближайшее приморское селение, чтобы запастись там водою и дровами, а также закупить хоть немного рыбы и риса. Когда Рикорд со своей командой садился в шлюпки, Василий Михайлович сказал ему:
– Ежели в селении никого не окажется, то нужное всё же возьми, ибо провизия у нас на исходе. А плату оставишь испанскими пиастрами или вещами. Сам же я со шлюпом буду держаться подле берега под парусами и открою огонь, ежели японцы надумают тебя задержать.
В посёлке не оказалось ни одного человека. Вода была гнилая. Рикорд взял немного дров, рису и сушёной рыбы, оставив взамен сукно, деньги и бисер, что стоило гораздо больше, чем взятые им товары.
На другой день подобранная японцами кадка оказалась на своём прежнем месте, и Головнин тотчас же послал за нею. В кадке оказалось письмо, написанное по-японски, и две картинки. На обеих были изображены гавань, крепость и «Диана», бочка, плавающая на воде, идущая к ней шлюпка и на заднем плане – восходящее солнце. На одной картинке крепостные пушки стреляли, а на другой – обращены дулами назад.
Рассмотрев картинки, Головнин сказал своим офицерам:
– Я понимаю сие так, что японцы не желают иметь с нами никаких сношений. И ежели в первый раз они позволили поставить перед крепостью бочку, то во второй раз будут палить.
Все с этим толкованием согласились, хотя письмо, написанное по-японски, прочесть не могли.
Прошла ещё одна ночь. Наутро шлюпки с «Дианы», под командой Рудакова, снова пошли за водой. Когда русские высадились на берег, к ним направился вышедший из крепости курилец. Он двигался так медленно, словно шёл на перебитых ногах, поминутно останавливаясь и одной рукой беспрерывно крестясь, а другой размахивая большим деревянным крестом.
Рудаков пошёл навстречу курильцу. Низко кланяясь и продолжая креститься, тот остановился против русских. Алексей, которого Рудаков взял с собою, спросил у курильца, как его зовут и что он может сказать русским.
Курилец ответил, что зовут его Кузьмой, что он жил несколько лет на острове Рашуа среди русских курильцев. А послали его японцы к русским для того, чтобы сообщить, что сейчас сюда прибудет японский начальник.
Вскоре из ворот крепости вышел низенький японец, одетый в нарядный тёмный халат. Он учтиво поклонился Рудакову и, обратившись к Алексею, сказал, что японцы готовы поделиться с русскими всем, что имеют, но просил Рудакова подойти поближе к крепости, чтобы переговорить с главным начальником. Рудаков, не имея полномочий на такие переговоры, отказался следовать приглашению японца, обещая, однако, обо всём донести своему капитану.
Курильцы, бывшие с этим японцем, рассказали Алексею о том, что появление «Дианы» вызвало большое смятение среди японцев, которые поспешили отправить своё имущество в горы на вьючных лошадях. А палили они от страха, думая, что русские на них нападут. Но когда увидели оставленные ими в рыбацком селении деньги и вещи, то совершенно успокоились.
На другой день вахтенный офицер доложил Головнину, что на воде появилась японская лодка, с которой подают какие-то знаки кораблю. Головнин сейчас же приказал спустить шлюпку и пошёл навстречу японцам. При виде шлюпки японцы спешно погребли к берегу, спустив на воду кадку, в которой оказались не только оставленные в рыбачьем посёлке деньги, сукно и бисер, но даже и те вещи, которые были взяты из бочки в первый раз.
– Должно быть, японцы считают нашу цену недостаточной, – решил Головнин и велел доложить в бочку ещё двадцать пиастров и несколько шёлковых индийских платков. Покончив с этим, он собирался уже возвратиться на шлюп, как заметил, что японцы машут ему с берега белыми веерами, предлагая подойти поближе. Василий Михайлович тотчас же повернул к крепости и высадился вблизи неё с одним лишь матросом и курильцем Алексеем. Остальным матросам было приказано держать шлюпку на воде, не допуская к ней японцев.
На берегу Головнина встретил низкими поклонами японский чиновник, сообщивший, что его зовут Оягода. Его сопровождали два офицера. Тут же были ещё два японца и человек десять курильцев. Оягода и офицеры были в богатом шёлковом платье, в латах, и у каждого было по сабле и кинжалу за поясом. У Головнина при себе была сабля да по карманам спрятаны шесть малых пистолетов.
Оягода держал себя не только учтиво и ласково, но даже заискивающе, подобострастно и всячески уговаривал русского капитана подождать начальника крепости, который скоро должен выйти.
Действительно, скоро из ворот крепости вышел японец в богатом шёлковом одеянии, в латах и при полном вооружении. Его сопровождали два оруженосца, из которых один нёс длинное копьё, а другой – шлем с изображением луны, похожий на русский венчальный венец.
Взглянув на японца, Василий Михайлович едва удержался от улыбки: так смешон и нелеп был вид этого человека. Потупив глаза в землю и подбоченясь, как для танца, японец едва переступал, широко расставляя ноги.
Головнин приветствовал его по-военному. Японец в ответ поднёс левую руку ко лбу и низко наклонил голову, подавшись всем телом вперёд и в то же время касаясь другой рукой своего колена.
Японец спросил Василия Михайловича через Алексея, он ли начальник пришедшего к острову корабля, зачем пришёл и куда намерен отсюда идти. Головнин сказал, что его шлюп возвращается из восточных российских владений и зашёл сюда за водой и провизией, а потом пойдёт дальше, в Петербург. Японец опустил глаза и ласково зашептал, втягивая в себя воздух:
– Как зовут вашего государя?
– Его императорское величество Александр Первый, – ответил Василий Михайлович.
– Александр… – повторил японец, довольно отчётливо произнося это имя. – А знаете ли вы Резоното (Резанова), который к нам приходил? – продолжал он свои расспросы.
Его вопросы и ответы Головнина старательно записывались обоими японцами, сопровождавшими начальника крепости. Присев на корточки, японцы быстро-быстро водили кисточками по листам тонкой белой бумаги.
Беседа продолжалась. Из ворот крепости вышел вооружённый человек; он нёс в руках лакированную подставку в виде маленького столика, на котором стояли крохотные фарфоровые чашечки с тёплой рисовой водкой – сагой[116]. Опустив столик на землю около Василия Михайловича, японец не ушёл, а примкнул к толпе своих, уже успевшей образоваться у ворот крепости.
Вслед за этим японцем появился другой, тоже вооружённый, нёсший на подставке чай. Он опустил свой столик рядом с первым и тоже остался. За ним появился третий вооружённый – с икрой, четвёртый – с табаком, пятый – с трубками. Поставив свои подносы на землю, они присоединились к свите своего начальника. Скоро вокруг Головнина образовалось плотное кольцо из вооружённых людей.
Василий Михайлович не мог не заметить этого, но не показывал вида и спокойно пил чай, курил лёгкий, душистый японский табак, шутил с японцами. И лишь от времени до времени, поглядывая на свою шлюпку, нащупывал пистолеты, спрятанные по карманам. Затем, считая, что уже пора перейти к делу, он заговорил о том, что ему нужно продовольствие и дрова. Но его собеседник вдруг заявил, что он не начальник крепости, и предложил ему для переговоров отправиться в самую крепость.
Головнину это показалось подозрительным. Он поблагодарил японца за приглашение, но идти в крепость отказался, сказав, что спешит на шлюп. Японец не удерживал Василия Михайловича. Он даже подарил ему на прощанье белый веер и произнёс маленькую речь.
Алексей пытался перевести слова японца и при этом толковал что-то о кресте, но Василий Михайлович не понял его. По дороге же к шлюпу ему вдруг пришло в голову, что ведь японец, возможно, предлагал ему перекреститься в знак того, что русские пришли с добрыми намерениями.
Глава 5Вероломное нападение японцев
На следующий день подозрения, вызванные вчерашним поведением японцев, рассеялись, тем более что накануне вечером мичман Якушкин съезжал на берег и был хорошо принят. Японцы прислали с ним на корабль много свежей рыбы и весьма учтиво просили приехать к ним в гости и самого капитана русского корабля. Это ещё более утвердило Василия Михайловича в отсутствии каких-либо злых намерений у японцев.
Человек бесстрашный, опытный в морском деле офицер, он мог отлично распорядиться боем, мог одним ударом абордажного топора свалить врага, что когда-то и доказал на палубе корсара, или прыгнуть к шведам в шлюпку, или, спасая свой корабль в сражении, спуститься в горящий трюм, чтобы залить калёное ядро врага, но, приходя к чужим народам как учёный и путешественник, он относился к ним доверчиво и дружелюбно. И ни цвет кожи человека, будь она белая, жёлтая или чёрная, ни особенности волос на его голове, – курчавые ли они и собраны в пучки, или прямые и мягкие, как у Тишки, – не дают права на утеснение одного народа другим.
Человек склонен к добру всюду: и в его родных Гульёнках, среди низких соломенных изб, вроде той, где жила птичница Степанида вместе с Тишкой и Лушкой, и на острове Тана среди первобытных шалашей, в которых жил чернокожий Гунама со своими сыновьями, – всюду народ добр! А если он и бывает плох, то лишь потому, что плохи его правители да учреждения, коими он управляется.
И сейчас, в это ясное июльское утро, когда и от безоблачного неба и спокойного моря и от прибрежных гор веяло тишиной и миром, Василий Михайлович думал: «Если вчерашние дикари, а может быть и людоеды, могут понять добрые намерения человека, то как же не поймут их японцы, народ хоть и неведомый нам, но восприявший столь древнее просвещение Китая. Неужто люди, которые приглашают чужеземца в гости, могут замыслить против него что-нибудь недоброе?»
Оставив всякие опасения, Василий Михайлович велел спустить на воду свою капитанскую шлюпку, чтобы ехать на берег. При этом он запретил своим спутникам вооружаться и сам оставил в каюте пистолеты, что накануне брал с собой.
– В гости не ездят с оружием! – сказал он.
При себе у офицеров были только полагавшиеся по форме сабли, да Хлебников, человек предусмотрительный при всяких обстоятельствах, в последнюю минуту всё же сунул себе в карман маленький одноствольный пистолет.
Кр оме Хлебникова, Василий Михайлович взял с собой мичмана Мура, курильца Алексея и четырёх матросов первой статьи: своих старых приятелей – Михайлу Шкаева и Спиридона Макарова, да ещё Григория Васильева и Дмитрия Симанова. Тишка тоже хотел ехать и даже начал спускаться в шлюпку, но Василий Михайлович приказал ему остаться на судне.
Было восемь часов утра 11 июля 1811 года.
На берегу Головнина встретили Оягода и два вчерашних японца, которые просили русских немного подождать, пока в крепости всё будет готово к приёму гостей.
Чтобы окончательно устранить возможность каких-либо подозрений или сомнений со стороны японцев в добрых намерениях русских, Василий Михайлович приказал матросам вытащить до половины на берег свою тяжёлую шлюпку.
Оставив при ней лишь одного матроса, Василий Михайлович велел остальным троим нести за ним в крепость стулья для сиденья, несколько штук алого сукна и хрустальную чашу, предназначенные в подарок японцам.
Наконец ворота крепости распахнулись, и Оягода предложил гостям следовать за ним. И тут им прежде всего бросилось в глаза множество находившихся в крепости людей, среди которых одних солдат, вооружённых фитильными ружьями, луками и копьями, было человек четыреста.
Одетые в кимоно с широкими рукавами, они молча сидели тесными рядами, опустив глаза в землю, вокруг просторной площади, на которую выходили крепостные ворота, и столько же курильцев, вооружённых луками и стрелами, окружали палатку из полосатой бумажной ткани, стоявшую немного в стороне от ворот. Курильцы тоже почему-то старались не смотреть на гостей, словно это было им запрещено.
– Сколь торжественно нас принимают, Василий Михайлович! – удивился Хлебников.
– Каждый народ по своему обыкновению выражает гостеприимство, – отвечал Головнин и первым вошёл в полосатую палатку.
Здесь против входа в неподвижной позе сидел на стуле японец в искусно расшитом цветами шёлковом халате, в полном воинском снаряжении. За поясом у него торчали две небольшие сабли в ножнах из кожи акулы. Через плечо спускался длинный жёлтый шнур, на одном конце которого была укреплена кисть такого же цвета, а другой конец был привязан к стальному жезлу, видимо служившему эмблемой его власти. Жезл он держал в руках.
То был главный начальник. За ним на полу, на корточках, сидели его оруженосцы. Второй японец, очевидно, рангом пониже, помещался со своими оруженосцами по левую руку первого. И стул его был несколько ниже, чем у главного начальника.
По сторонам начальников, вдоль стен палатки, на цыновках сидели, поджав под себя ноги, по четыре чиновника, лица которых ничего не выражали. У них тоже были сабли, а поверх халатов надеты латы.
При входе гостей оба начальника встали. Головнин поклонился им. Японцы ответили ему своим поклоном, очень низким и учтивым, точно так же, как вчера кланялся Оягода. Затем гостей пригласили сесть на приготовленную для них скамью. Но Головнин и его офицеры сели на принесённые с собою стулья, ибо Василий Михайлович должен был показать, что по рангу они ничуть не ниже японцев, восседающих на стульях. Матросов японцы усадили на скамейку позади офицеров.
Когда было покончено с приветствиями, слуги принесли и поставили перед гостями лакированные деревянные подставки с чаем. Чай был хороший, душистый. Пили его без сахара, дабы не портить вкуса столь прелестного напитка. Чашечки были маленькие и без блюдцев. Потом принесли табак. Гости закурили.
Василий Михайлович в первые минуты с любопытством наблюдал за японцами. Затем начался разговор. Японец, сидевший на самом высоком стуле, стал задавать Головнину вопросы о чинах – его собственном и его офицеров, об их именах, о названии судна, на котором они пришли, откуда и куда идут, зачем пришли к острову Кунаширу. Переводчиком служил тот же курилец Алексей.
Затем японец сделал приятное лицо и ласково спросил, очевидно, имея в виду Николая Александровича Хвостова:
– А почему Николай Сандреич напал со своими кораблями на наши селения?
Василий Михайлович понял, что этот вопрос имеет для него особенно важное значение, и потому сказал Алексею, стараясь выражаться самыми простыми и понятными для него словами:
– Передай японцам, что он сделал это своевольно и за своевольство был наказан русскими властями.
Но как перевёл курилец его слова японцам, Василий Михайлович не мог знать. Алексей между тем продолжал, обращаясь к Головнину:
– Начальник ещё спрашивает, сколько у тебя людей.
«Ого, о чём спрашивает!» – подумал Василий Михайлович, нахмурясь, и сказал, что на борту у него достаточно народу. Вряд ли курилец Алексей даже знает такое число. Японец спокойно выслушал этот ответ и по-прежнему ласково спросил:
– Есть ли у вас в здешних местах ещё корабли такой величины, как тот, на котором вы пришли?
И этот вопрос весьма не понравился Василию Михайловичу. «Лукавый народ», – подумал он снова и ответил с улыбкой: – О, много! И в Охотске, и на Камчатке, и в Америке. Японец опустил глаза, затем шумно втянул в себя воздух. Головнин вдруг понял, что допустил какую-то ошибку.
В то время как шли переговоры, Мур, наскучив сидеть в бездействии, встал и выглянул за полотнище палатки, но тотчас же возвратился на своё место и с тревогой шепнул Головнину:
– Василий Михайлович, солдатам во дворе раздают обнажённые сабли…
– Это вам, надо быть, показалось, – отвечал Головнин, занятый разговором с японцами.
Но Мур не ошибся. Во дворе действительно шли какие-то приготовления. Вскоре второй японец, что сидел пониже, встал и вышел из палатки, затем возвратился и что-то сказал первому.
Тот встал со стула и тоже хотел выйти.
Считая, что приём окончен, Василий Михайлович поднялся и на прощанье спросил, когда японцы смогут доставить на шлюп съестные припасы для команды. Но японец, почему-то начавший проявлять признаки волнения, снова опустился на стул и неожиданно приказал подавать обед, хотя для этого было ещё очень рано.
Снова появились слуги. Каждый из них нёс маленький столик, покрытый лаком и искусно разрисованный. На столиках стояли крохотные чашечки из прозрачного фарфора, в которых лежали кусочки рыбы, приготовленные в соусе из зелени, засахаренные овощи, варёный рис, заменявший хлеб. В таких же чашечках подали тёплую сагу, очень приятную на вкус. Блюд было много.
Когда с этими бесчисленными блюдами, каждое из которых можно было проглотить за один раз, было покончено, японец снова встал и хотел выйти из палатки. Головнин тоже встал и сказал, что ему пора ехать на свой корабль.
Тогда японец, волнуясь всё сильнее, в третий раз опустился на свой стул и с неожиданным и уже не скрываемым раздражением сказал, что ничем снабдить русских не может до повеления матсмайского губернатора. А пока не получит ответа на своё донесение губернатору, он требует, чтобы один из русских офицеров остался в крепости заложником.
Возмущение и гнев охватили Василия Михайловича. Он крикнул Алексею:
– Скажи им, что этого никогда не будет!
Японец, видимо без перевода понявший ответ Головнина, заговорил громко и злобно, упоминая «Резоното», временами вскакивая и хватаясь за саблю. Но всю его длинную речь Алексей перевёл одной короткой фразой:
– Начальник говорит, что если хотя одного из нас он выпустит из крепости, то ему самому разрежут брюхо.
Медлить нельзя было больше ни одной минуты.
– За мной! – крикнул Головнин и, обнажив саблю, бросился во двор, проложив себе дорогу через толпу вооружённых людей, окружавших палатку.
Мур с Хлебниковым и матросы последовали за ним. Японцы с громкими криками вскочили со своих мест и устремились за бегущими. Во дворе крепости к ним присоединились солдаты.
Несмотря на подавляющее численное превосходство, японцы не осмеливались напасть на кучку почти безоружных русских. Они бросали им под ноги вёсла, поленья, всё, что попадалось под руку. Однако никто из моряков не упал. Головнин и матросы бежали к воротам крепости. Во дворе загрохотали ружейные выстрелы, пули засвистели над головами бегущих.
Выбежав за ворота, Головнин бросился к берегу. Но, взглянув на свою шлюпку, на мгновенье остановился. Отчаяние, гнев, досада на самого себя охватили Василия Михайловича…
Шлюпка была вытащена на берег по его собственному приказанию. А морской отлив, точно помогая японцам, обнажил песчаное дно на несколько саженей.
Какое детское доверие проявил он к этим вероломным людям! Какое ужасное заблуждение руководило им в этот несчастный день!
Головнин ухватился вместе с матросами за борта шлюпки, стараясь спустить её на воду. Но даже все вместе они не могли этого сделать.
Видя беспомощное положение русских, японцы, потрясая оружием, окружили их огромной толпой, оглушительно крича и наступая со всех сторон. У русских же не было никакого оружия, и толпа смыкалась вокруг них всё теснее.
Особенно неистовствовал один одноглазый японец. Держа саблю над головой обеими руками, он бросился на Головнина. Тот, защищаясь, взмахнул своей саблей, но сзади его схватили за руку, и тотчас несколько японцев навалились на него и повалили на землю.
Хлебников выхватил свой пистолет, но выстрелить не успел: какой-то японец ударил его палкой по руке, выбив из неё оружие.
Безоружные матросы яростно защищались кулаками, отбрасывая наседавших на них со всех сторон японцев, но те лезли сплошной стеной и, в конце концов, одолели их.
Японцы схватили Василия Михайловича за руки и потащили к крепости. По дороге один из них несколько раз ударил его железной палкой по плечу, но в эту минуту физической боли Головнин не чувствовал…
Из крепости началась беспорядочная стрельба по шлюпу.
Что же делалось в это время на «Диане»?
Увидев в зрительную трубу, что Головнин с сопровождавшими его офицерами и матросами скрылся в воротах крепости, Рикорд, не ожидая ничего дурного, спокойно начал готовиться к приёму японских гостей, которые, по правилам международной вежливости, вскоре должны были отдать визит.
Вдруг около полудня до его слуха донеслись из крепости звуки выстрелов и крики толпы. Подбежав к борту и снова наведя на берег зрительную трубу, он увидел Василия Михайловича бегущим с обнажённой саблей в руке, в сопровождении своих спутников, к шлюпке.
– Ко мне! Сюда! Смотрите, что там делается! – крикнул Рикорд.
Все находившиеся на палубе бросились к борту и увидели, как японцы схватили матроса Васильева, отбивавшегося веслом, обезоружили его и понесли на руках в крепость.
Рикорд приказал немедленно поднять паруса, сняться с якоря и приблизиться к крепости, полагая, что японцы устрашатся вооружённого судна. Но глубина залива, к горести его и всей команды, не позволила подойти близко к берегу.
Японцы первые открыли огонь. Со шлюпа стали отвечать, стреляя по крепости и селению. «Диана» до вершины мачт окуталась пороховым дымом. В подзорную трубу было видно, как от русских ядер разлетелось в щепки несколько лафетов японских крепостных пушек. Но сама крепость была неуязвима для шестифунтовых ядер «Дианы». Дав около двухсот выстрелов, Рикорд приказал прекратить огонь.
Якушкин и Филатов просили высадить десант в двадцать пять человек, обещая разгромить японцев. Тишка, бледный и растерянный, ходил за Рикордом, умоляя отпустить его на берег к капитану. Рикорд, стараясь сохранить спокойствие, терпеливо объяснял молодым офицерам, что их просьба бессмысленна, что их выступление принесёт лишь новые жертвы. Тишке же он сказал:
– Уйди, не надрывай мою душу! Какую пользу можешь ты дать своему капитану, когда я сам терзаюсь бессилием помочь ему!
Глава 6Муки пленников
Меж тем пленников привели в крепость и втолкнули в ту самую палатку, в которой их только что вероломно принимали как почётных гостей.
Ни первого, ни второго начальников здесь не было, – всем распоряжались другие японцы, из тех, что давеча сидели на корточках вдоль стен. Но тупого и глупого выражения на их лицах уже не было: они имели вид рачительных чиновников, исполняющих своё дело не за страх, а за совесть. Они выстроили пленников в ряд, несколько раз пересчитали их и записали каждого на листочках бумаги, извлечённых из бездонных рукавов своих халатов. Затем велели связать пленникам руки за спиной и повели сквозь толпу ещё продолжавших возбуждённо галдеть японских солдат.
Головнин, шедший первым, оглянулся. Его товарищи молча следовали за ним. Их лица ещё хранили следы возбуждения и борьбы и в то же время были печальны и мрачны.
По щеке Шкаева текла кровь. Эта тонкая струйка крови больше, чем всё остальное, заставила Василия Михайловича снова воспрянуть духом и зажгла в нём первую искру борьбы, которая уже больше не угасала. Он поклялся сделать всё, что было в его силах, чтобы спасти своих несчастных товарищей, если нужно – отдав за это собственную жизнь.
Пленников привели в большой деревянный сарай, находившийся за крепостным валом. Там их поставили на колени и начали вязать верёвками толщиною в палец, причиняя мучительную боль.
Головнин успел заметить, что матроса Макарова среди захваченных в плен нет. Не убит ли он? Это ещё больше увеличило тяжесть, лежавшую на его душе.
Между тем японские солдаты под руководством чиновников продолжали своё дело. Связав пленников толстыми верёвками, они принялись вязать их ещё тонкими, что было мучительнее, так как они глубже впивались в тело.
Но как ни больно было Василию Михайловичу от верёвок, однако мысль его напряжённо искала выхода из ловушки, в которую он с товарищами попал.
Заметив, что солдаты вязали пленников совершенно одинаковым образом, делая совершенно одинаковые петли и узлы, он подумал: «Этот способ, надо быть, подробно разработан законами, кои жестоки в этой стране. Нам предстоят великие мучения».
Руки пленников были скручены так, что локти почти сходились за спиной, а кисти были связаны вместе на груди. На шею были накинуты и в локти продеты петли, от которых шли длинные концы. Их, как вожжи, держали солдаты.
При малейшей попытке к бегству, стоило лишь натянуть такой аркан, и руки начали бы ломаться, а петля вокруг шеи перехватила бы дыхание.
Но и этого японцам показалось мало. Они туго-натуго перевязали своим пленникам тонкой бечёвкой ноги выше колен и под икрами, совершенно приостановив обращение крови.
Затем японцы перекинули свободные концы верёвок через матицу[117] сарая, натянули их так, что пленные не могли пошевелиться, и тогда не спеша, смело обыскали их. После этого японцы уселись в кружок на пятки и, не торопясь, закурили свои крохотные медные трубочки на длинных чубуках.
Под такой пыткой пленников продержали около часу. Потом солдаты, несколько ослабив верёвки, стягивающие ноги, повели пленников в поле, а оттуда – к лесу, который начинался на ближних горах. При этом каждого из них держал за конец аркана особо приставленный к нему человек, а сбоку шёл ещё вооружённый солдат. К горам вела каменистая тропа. Идти по ней со связанными ногами было очень трудно. Пленники падали. Но их поднимали и снова ставили на ноги. Взобравшись на первую возвышенность, они увидели море и на нём свой шлюп, сверкавший на солнце лебединой белизной своих распущенных парусов.
Вид его великой болью пронзил сердце Головнина. А когда шедший за ним Хлебников сказал: «Василий Михайлович! Взгляните в последний раз на нашу «Диану»!» – то оба они заплакали.
Больше они не оборачивались, чтобы не видеть ни «Дианы», ни моря, которое было безмятежно-спокойно, как небо, с которым оно сливалось на горизонте. Природе не было дела до того, что творилось в их душах.
Когда отошли на довольно большое расстояние от крепости, послышалась пушечная пальба.
Головнин ясно отличал выстрелы своих пушек от крепостных. Перестрелка хотя и возбудила в душе его необыкновенное волнение и даже мелькнувшую на мгновенье надежду спастись, но всё же он прекрасно знал, что шестифунтовые ядра его орудий не могут причинить никакого вреда земляным валам крепости, а несколько десятков матросов, даже при полном самоотвержении, бессильны против многочисленного японского гарнизона.
Сейчас больше всего он боялся, чтобы шлюп не загорелся от неприятельских ядер или не сел на мель в мелководном заливе, а экипаж его, подобно им самим, не попал в плен к японцам. В таком случае горестная участь пленников никогда не стала бы известной их отечеству.
Василий Михайлович мысленно взывал к благоразумию своего друга Рикорда, с которым судьба так жестоко разлучила его.
Верёвки, которыми были связаны пленники, всё сильнее заставляли себя чувствовать. Головнин был особенно туго связан, и шея его была так перетянута, что, пройдя несколько вёрст, он начал задыхаться. Лицо его опухло и почернело. Он едва мог говорить. Тогда матросы и Хлебников стали знаками просить японцев ослабить верёвки, которыми был связан Головнин. Но японцы были так напуганы пальбой, что бежали, не оглядываясь, и только подгоняли своих пленников.
Японцы не думали об их страданиях. Зато, переходя через самый малый ручей, брали русских под руки, опасаясь, как бы кто из них не бросился в воду. Должно быть, им было приказано доставить пленников живыми.
Выбившись из последних сил, Головнин потерял сознание. Японцы начали лить на него воду. Он пришёл в себя, но из носа и изо рта у него шла кровь. Штурман Хлебников лёг на землю, заявив, что пусть его убьют, но он не тронется с места, пока его капитан не будет развязан. И все пленники по его примеру повалились на каменистую тропинку. Да, пусть их лучше убьют!..
Японцы растерялись, о чём-то начали совещаться меж собой и, наконец, ослабили на Василии Михайловиче верёвки.
После этого двинулись дальше. Вдали блеснуло море, по-прежнему спокойное и пустынное, а за ним виднелись далёкие и смутные очертания какой-то земли. То был пролив и за ним остров Матсмай. Когда дошли до пролива, пленников ввели в низкий каменный дом и дали им по чашке рисовой каши. Сапоги со всех сняли и по-прежнему перетянули туго-натуго ноги верёвками.
– Эх, и народ же эти японцы! – сказал Шкаев, глядя на суетившихся вокруг него солдат. – Связанных и то боятся!
Между тем японцы, очевидно уже считая себя в безопасности от всяких случайностей, уселись в кружок на полу среди комнаты и стали пить чай и курить, не забывая, однако, каждые четверть часа подходить к связанным и проверять крепость верёвочных пут.
Вдруг к пленникам ввели Макарова, которого товарищи, да и сам Василий Михайлович уже считали погибшим.
– Макаров, друг мой, – сказал с волнением Василий Михайлович, – если бы у меня были свободны руки, я обнял и поцеловал бы тебя. Что с тобой было?
Макаров рассказал, что солдаты привели его не в сарай, а в казармы, где не было, должно быть, опытного тюремщика, поэтому его связали менее бесчеловечным образом, и его путь до встречи со своими был не столь тягостен, как их.
Наступил вечер. Стража зажгла тусклый бумажный фонарь.
В помещении было душно, верёвки всё глубже врезались в тело, руки и ноги опухли, порою мутилось сознание.
– Друзья мои, – тихо сказал Головнин, – как освободить мне вас, моих злополучных товарищей, коих бедствием я один причина?
О себе у него не было мыслей в ту минуту.
– Эх, Василий Михайлович… – послышался откуда-то из полутьмы голос матроса Симанова. – Сделал ты ошибку! Себя и нас загубил. Как же ты доверился этим проклятым нехристям?
– Если бы мы не попали в крепость да были при оружии, разве мы дались бы им в руки? Да ни в жисть! – сказал Шкаев.
– Правильны твои слова, Михайло, – откликнулся матрос Васильев. – Зря доверились мы японцам. Не стоят они веры. Хуже дикарей!
– Напрасно, ребята, так говорите, – громко сказал Хлебников матросам. – Каждый судит о людях по себе. Хороший человек думает, что другие тоже хороши.
– Это так, – согласился Макаров. – Теперь надо думать, как выйти из беды, а не виноватить Василия Михайловича. Ему ещё тяжелее нашего.
Один Мур молчал. Неизвестно было, о чём он думает.
Настала ночь. Спасительный сон готов был прийти на помощь истомлённым людям, но мучительная боль во всём теле позволяла забыться сном лишь на короткие минуты. Изредка в темноте Василий Михайлович слышал подавленный стон Мура, тревожное сонное бормотанье Хлебникова да глубокие вздохи матросов. Всякие разговоры прекратились.
В полночь стража засуетилась и стала собираться в дорогу. Принесли длинную широкую доску, положили на неё Головнина и привязали к ней верёвками. Потом, как носилки, подняли доску на плечи, как бы примериваясь нести пленников, и снова опустили на пол.
Думая, что наступил час разлуки, пленники стали прощаться с Василием Михайловичем.
– Прощай, Василий Михайлович! – едва сдерживая рыдания, сказал Шкаев. – Прости, что молвили тебе горькое слово.
– Прощай, Василий Михайлович. Прости нашего брата-матроса за глупые слова, – повторил вслед за ним Макаров.
И все один за другим, несмотря на боль, причиняемую тугими верёвками, подползали к своему капитану и прощались с ним, как с покойником, уже не сдерживая слёз.
По счастью, прощанье оказалось преждевременным. Японцы подняли Головнина на плечи и направились к выходу.
Они принесли его на берег моря и положили на дно большой лодки. Через несколько минут таким же способом туда доставили по очереди Мура, Хлебникова, Симанова и Васильева, погрузив их в одну лодку с Головниным, а остальных вместе с Алексеем – в другую. Между пленниками уселись вооружённые солдаты, затем всех вместе закрыли цыновками, как мёртвый груз, и отвалили от берега.
На рассвете следующего дня лодки пристали у небольшого селения на острове Матсмай. Тут их перегрузили в другие лодки и пошли вдоль берега бечевой. Так шли, меняя лямщиков, беспрерывно весь день и всю следующую ночь, и ещё день, и ещё ночь.
Идти пришлось густо населённой частью острова, где берег был усеян строениями.
Рыбаки и крестьяне, что встречались пленникам на пути, были приземисты, рослых совсем не было среди них. Широкими скулами и тёмной кожей походили они на айнов, но бороды Василий Михайлович ни у кого не заметил. Только у глубоких стариков.
Прошло ещё несколько дней.
Во время остановки в одном селении жители его собрались поглазеть на пленников, которых везли с такими предосторожностями. Разглядывая их, они переговаривались между собой.
– Алексей, что они говорят? – спросил Василий Михайлович у курильца.
– Они болтают, – отвечал тот, – что мы, должно, шибко нехороший люди, если так повязаны верёвками.
– А вон тот старичок, что стоит с корзиной, о чём он просит начальника стражи?
Алексей прислушался к словам старого японца, который, кланяясь, что-то тихо и почтительно говорил начальнику. У старика на самом конце подбородка торчало несколько седых волос, сквозь которые просвечивала тёмная, иссохшая кожа. На голове его была широкая, грубо сплетённая из соломы шляпа. Это был простой рыбак из ближайшего селения.
– Он принёс кушать, – сказал Алексей, – и просил начальника разрешить нам поесть.
Действительно, старик принёс в большой корзине целый завтрак с сагой и стал потчевать пленников, которые были этим сильно тронуты.
Глядя на старика, Головнин подумал: «Нет! Не должно терять веры в человека, хотя бы муки твои были нестерпимы, и смерть угрожала тебе. Народ есть народ. Он везде одинаков».
После остановки лодки снова взяли на бечеву и пошли дальше вдоль берега. День выдался ясный, безветренный. Горизонт очистился от лёгкого утреннего тумана. На дальнее расстояние были видны горы, берега, в том числе и берега острова Кунашира и той самой бухты, в которой японцы так вероломно схватили русских мореходцев. Но «Дианы» за мысами не было видно, и Головнин был этому рад: её вид лишь усилил бы его страдания.
Как-то незадолго до заката солнца путники остановились перед кучкой шалашей, в которых жили курильцы. Обе четырёхсаженные лодки, в которых везли пленников, были вытащены на берег, и собранные в огромном числе курильцы с криком поволокли их по земле не только вместе со связанными пленниками, но и с сидевшими среди них караульными на вершину горы, сквозь кусты и лес, прорубая дорогу топорами.
Это было так нелепо и дико, что русские пленники, будучи сами в несчастье, всё же с глубоким сожалением смотрели на курильцев.
Между тем курильцы, потные, тяжело дышащие, втащив лодки на гору, сели было передохнуть, но японцы что-то крикнули им, они поднялись и потащили лодки к берегу небольшой, но глубокой речки, где лодки снова были поставлены на воду.
– Привыкли, должно быть, на человеке ездить, – вздохнул Шкаев. – Даже сидеть было тошно. Так бы встал да и пошёл, если бы не верёвки.
– Это верно, – сказал Головнин, – чего только с подневольным народом не можно сделать! Они не жалеют человека.
Эти горы явились каким-то рубежом. Перевалив через них, японцы сделались как будто менее жестоки со своими пленниками. Очевидно, лишь здесь они почувствовали себя в безопасности от ядер «Дианы».
Глава 7Восемь пленников и двести конвоиров
Чем дальше от гор убегала река, по которой плыли лодки с пленниками, тем шире и полноводнее становилась она. Кончились опасные перекаты, через которые японцы, работая шестами и вёслами, проводили свои лодки с таким искусством, что заставили удивляться русских. Плыли ещё шесть дней. Теперь уже не было задержки из-за препятствий. Быстрые воды горной реки как будто спешили доставить несчастных пленников куда-то, чтобы скорее пресечь их страдания.
Но японцы были не так милосердны. Лодки вошли, наконец, в большое озеро и плыли этим озером и другими, меньшими озёрами всю ночь и весь следующий день, а пленники продолжали лежать, связанные по рукам и ногам. Верёвки всё сильнее врезались в тело, но конвоиры отказывались ослабить их. Русские моряки терпели нечеловеческие муки, но по-прежнему переносили их с твёрдостью и мужеством. Только Мур однажды воскликнул:
– Зачем терпеть такие муки, ежели впереди нас всё равно ждёт смерть!
– Не след, Фёдор Фёдорович, падать духом, – сказал ему на это Головнин, лежавший на дне лодки рядом с ним. – Не теряйте надежды, ибо она есть добрая спутница жизни!
Наконец, когда конвоиры увидели, что дальнейшего пути их пленники в таком состоянии могут не выдержать, они ослабили верёвки и в одном селении позволили измученным людям погреться у костра.
На другой день двинулись дальше. Лодки были оставлены. Предстояло путешествовать сухопутьем. Японцы предложили нести пленников на носилках, но на это согласился лишь курилец Алексей, у которого болели ноги. Матросы все наотрез отказались от такого способа передвижения и заявили, что пойдут пешком, рассчитывая, что тогда японцы волей-неволей должны будут освободить им ноги от верёвок и возвратить сапоги. При этом Макаров сказал своему конвоиру:
– Хочешь не хочешь, японец, а сапоги ты мне теперь отдашь! Это, брат, казённое имущество. Сапоги – не твои деревяшки.
Головнин стал рядом с матросами и тоже отказался от носилок. Хлебников и Мур последовали его примеру.
На этот раз начальник конвоя почему-то особенно старательно занялся порядком шествия. Он долго объяснял что-то солдатам, те суетились, бегали, хватали пленников за руки, расставляли их, очевидно, в указанном начальником порядке. Наконец все приготовления были окончены и шествие открылось.
Впереди шли два японца из ближайшего селения, с длинными палками в руках – проводники, указывающие дорогу. За ними следовали три солдата, шедшие в ряд. За солдатами – Головнин со связанными руками, справа от него – солдат, слева – работник с зелёной веткой в руках, которой он отгонял от пленника комаров и мух, сзади – другой работник, державший концы его верёвок. За Головниным смена из шести курильцев несла носилки, в которых он отказался ехать, а рядом шли другие шесть курильцев, готовые сменить первых, когда те устанут.
В таком же окружении вели Мура и Хлебникова, за ними матросов и, наконец, несли на носилках Алексея, который, видимо, первый раз в жизни путешествовал таким способом. Конвой замыкали три солдата и множество прислужников, которые несли пожитки конвойных и съестные припасы.
Всего в этом шествии, сопровождавшем восьмерых пленников, участвовало до двухсот человек, и у каждого из них на поясе болталась деревянная дощечка, в которой было указано, к кому из пленников он приписан и что должен делать.
«Вот страна, где не знают, куда девать людей», – подумал Головнин, глядя на это шествие.
А матрос Шкаев сказал японцу, который отгонял от него мух:
– Чего ты крутишь надо мной веткой, как лошадь хвостом? Что мне мухи, когда у меня руки уже гниют от верёвок!
Но вскоре пленники убедились, что Шкаев был не совсем прав: тучи комаров стали носиться над головами путников, впивались в лицо, забивались в уши, нос и рот, лезли в глаза людям, у которых были связаны руки. Даже зелёные ветки, которыми махали японцы, мало помогали пленникам, ибо комары всё же жалили в лоб, в шею, в губы, через одежду, в отверстия швов. Веки распухали от их укусов и причиняли тяжёлые муки.
Всё же, когда ветер, порою прилетавший с моря, отгонял комаров и идти становилось легче, Василий Михайлович с любопытством приглядывался к селениям, мимо которых проходили. Его всегдашняя пытливость не покидала его даже здесь. «Где их скот и поля?» – подумал он.
Овец совсем не было видно. Редко можно было заметить корову или свинью. Только куры бродили у маленьких домиков. Не видно было широких, как в России, полей, по которым ветер гоняет светло-зелёные, подобные морским, волны. Поля здесь были маленькие, больше – огороды, и на них от зари до зари сидели на корточках люди, копавшиеся в земле. Комары ели их не меньше, чем пленников, и у некоторых поселян можно было видеть на головах горшки, в которых дымилась сухая трава. Лошадей встречали редко. Порою по дороге появлялись продавцы удобрения, которые разносили свой пахучий товар в вёдрах, на коромыслах, заставляя встречных затыкать носы.
Ночью пришли в город Аткинс, где пленники были встречены воинской командой с бумажными фонарями в руках. Очевидно, здесь уже узнали каким-то образом об их приближении. Пленников поместили в крепости, так же завешенной полосатой тканью, как и на острове Кунашире. Каждому выдали постель, одеяло и обрубок дерева с выемкой для шеи, заменяющий по японскому обычаю подушку, накормили ужином из тёртой редьки, но на ночь по-прежнему связали ноги.
И в эту ночь никто из них не отдохнул. Пленники с непривычки не могли уснуть на приспособлении, которое употреблялось в других странах при казни через отсечение головы.
Поутру пленников снова погнали вперёд.
Кормили их в дороге три раза в день. Вместо хлеба давали варёный рис, вместо соли – по кусочку солёной редьки, похлёбку из этой же редьки, иногда дикого лука и черемши, лапшу, крохотный кусочек варёной рыбы. Как-то дали суп с грибами и по куриному яйцу, сваренному вкрутую.
На одной из остановок их догнал посланный вдогонку из Кунашира японец и принял начальство над отрядом. Это был простой солдат, но императорской, а не княжеской службы, и потому конвоиры, солдаты княжества Намбу, относились к нему с большим почтением. Новый начальник конвоя держал себя гордо и даже ел отдельно от других японцев. К счастью, он оказался более самостоятельным в своих действиях, чем его предшественники, и на другой же день приказал развязать пленникам кисти рук, оставив стянутыми лишь локти, что уже позволяло есть без посторонней помощи.
Конвоиры не только не допускали пленников к воде, чтобы они не попытались утопиться, но и старательно оберегали их здоровье, очевидно не забывая наказа доставить узников куда следует целыми и невредимыми. Поэтому, не обращая внимания на страдания, причиняемые их пленникам верёвками, солдаты даже через мелкие ручьи не позволяли им переходить самим, чтобы не промочить ног и не простудиться, а заставляли их переезжать на спинах прислужников. Мало того: поначалу они даже не позволяли им собирать попадавшуюся по дороге дикую малину и землянику, которые, по мнению конвойных, могли повредить здоровью.
– Не странно ли то, что, оберегая наше здоровье, японцы так плохо нас кормят, словно хотят уморить с голоду, – сказал как-то Хлебников Василию Михайловичу.
– А мне думается, что они и сами едят не лучше, – отвечал Головнин. – Народ здесь, по всему судя, бедный.
– Ежели он беден, – продолжал Хлебников, – значит слаб. Как же они могли напасть на русский корабль и посмели захватить нас в плен? Ужели не побоялись возмездия Российской державы?
– Я и сам о том думаю, – признался Головнин, – но объяснить пока не могу.
– Ужели, – снова спросил Хлебников, – они ведают что-либо о наших делах в Европе, как вы однажды сказывали?
– Может быть, наоборот, они вовсе ничего не ведают о силе нашего отечества, – ответил Головнин и быстрее зашагал вперёд.
Так продолжал двигаться в неизвестном направления этот печальный кортеж. Между тем раны на руках пленников уже начинали угрожать им антоновым огнём[118]. Тогда начальник конвоя, при остановке в одном большом селении, пригласил японского лекаря, который переменил узникам повязки, присыпав загноившиеся места каким-то белым порошком, и наложил пластырь лилового цвета, после чего пленники, почувствовав большое облегчение, могли спокойно спать, не испытывая таких сильных болей.
«А лекари их искусны в медицине, – подумал Головнин. – Откуда это? Не опыт ли то древней медицины Китая или Тибета?»
При остановках в селениях поглазеть на пленников собиралось множество народу. Тут были и старики, и молодёжь, мужчины, женщины, дети. Они с любопытством и наивностью полудикарей рассматривали невиданных, не похожих на них людей, к тому же опутанных верёвками, босых, полураздетых, которых солдаты вели на арканах.
На одной из днёвок конвоиры, узнав от Алексея, что картинку, положенную в кунаширской гавани в кадку, рисовал Мур, попросили его изобразить на бумаге корабль, на котором русские пришли в Кунашир. Мур сделал прекрасный рисунок. В награду за это ему ослабили верёвки в локтях. А жители селения, узнав, что среди русских есть художник, завалили его заказами, прося написать на память на принесённых ими веерах кто русскую азбуку, кто японскую русскими буквами, кто цифры, кто русские имена. Заказов было так много, что Василий Михайлович в шутку сказал:
– Сдаётся мне, что Фёдор Фёдорович скоро сам будет просить, чтобы ему снова связали руки.
Страсть японцев к надписям и картинкам была столь велика, что приводила Василия Михайловича в удивление.
– Это добрый знак, – сказал он Муру. – Рисуйте, Фёдор Фёдорович, сколько хватит сил. Искусство смягчает нравы. Это подаёт нам некоторые надежды.
И Мур продолжал рисовать, но так как он один не мог управиться с таким количеством заказов, то сначала ему стал помогать Хлебников, который тоже недурно рисовал, а затем и сам Головнин. Однако Василий Михайлович рисовать не умел, поэтому просто что-нибудь писал на веерах, которые некоторые жители порою приносили по десять штук сразу.
Один из японцев показал Головнину веер, на котором было написано по-русски: «Ах, скучно мне на чужой стороне! Иван Бибиков». Этот Иван Бибиков был в Японии с поручиком Лаксманом лет двадцать назад, но веер с его надписью имел такой вид, словно был принесён прямо из лавки. Японец хранил этот веер завёрнутым в нескольких листах тонкой бумаги и едва позволял до него дотрагиваться. Рассматривая веер, Василий Михайлович подумал: «Благодаря случаю мы узнаём, через столь много лет, что был здесь русский человек Бибиков. Не то ли может случиться и с нами, которым судьба, может статься, готовит конец в неизвестности от наших соотечественников?»
Он сказал своим товарищам:
– Может быть, и наши надписи прочтут наши соотечественники когда-нибудь через много лет и узнают о нас. А посему не будем отказывать японцам в их просьбах.
На следующей остановке пленников ждала целая толпа обывателей с веерами, аккуратно завёрнутыми в бумагу. Здесь каким-то непостижимым образом уже знали о том, что приближающиеся русские охотно оставляют памятки о себе. Таким образом, за всю дорогу пленникам пришлось расписать несколько сот вееров. За это они получили столько же учтивых поклонов по-японски, а изредка и с одариванием каким-либо лакомством или горстью душистого японского табака.
По мере приближения к городу Хакодате, – теперь уже выяснилось, что пленников ведут именно в этот город, – содержание их становилось менее суровым. Их уже развязали, но трубки ещё боялись давать, чтобы они не умертвили себя при помощи чубуков. Поэтому курить по-прежнему приходилось из рук конвойных.
– Что же их заставляет так бояться нашей смерти?! – воскликнул с великим возмущением Хлебников, которому особенно не нравилось это курение из рук грязных конвоиров. – Разве будет человек сам убивать себя, пока в нём ещё жива надежда, как в нас?
– Надо думать, они судят о нас по себе, – сказал Головнин. – Испанские миссионеры пишут вот, что японцы, особливо знатные самураи, часто распарывают себе брюхо, ежели император, или князь, или даже менее знатный начальник выразит им своё неудовольствие.
– Что же, они так презирают жизнь, что по всякому пустяку выпускают себе кишки?
– О нет, – отвечал Василий Михайлович. – Это происходит, вероятно, потому, что они боятся гнева своих князей и начальников больше смерти. А император почитается у них за божество.
– В таком разе они должны быть хорошими солдатами, – мрачно заметил Мур.
– Может статься, когда-нибудь и будут, – согласился Василий Михайлович. – Но вспомним, Фёдор Фёдорович, – и он улыбнулся, – что нас, восьмерых русских пленников, связанных по рукам и ногам, ведут двести солдат и прислужников и даже курить заставляют из чужих рук.
Вскоре к собирателям всяких рисунков, автографов и надписей присоединилось множество якобы просто любопытствующих японцев, и едва усталые пленники успевали расположиться на отдых, как они начинали шнырять среди них, кланяться и расспрашивать о самых разнообразных вещах. При этом все ответы пленников старательно записывались кисточками на листках бумаги. В такую же точно бумагу они тут же шумно сморкались и бросали её на землю. Но более всего находилось любителей по собиранию русских слов, будто каждый японец составлял для себя словарь.
Была ли это на самом деле простая человеческая любознательность, желание, вопреки всяким запрещениям, познакомиться с нравами и языком чужеземцев, случайно попавших к ним, но Василию Михайловичу это показалось иной страстью, и потому он сказал своим товарищам:
– Мне мыслится, что японцы делают сие не из любопытства, а по приказанию начальства. Посему будем соблюдать осторожность в наших ответах. Помните это, друзья!
Глава 8Японская тюрьма
Чем дальше пленников вели на юг, тем чаще встречались на их пути селения. Уже близко был Хакодате. Вскоре оттуда было прислано трое чиновников, чтобы с торжеством ввести русских пленников в город.
Старший из присланных назывался Я-Манда-Гоонзо. Это был японец с лошадиными зубами, какие Василий Михайлович замечал у многих японцев, и с ласковой улыбкой, которая тотчас же появлялась на его лице, лишь только он замечал, что на него смотрят. С ним был молодой человек с подчёркнутой приятностью в обращении, и третий, старик, с величайшим вниманием слушавший всё, что пленники говорили между собой.
«Что это значит? – думал Головнин. – Прирождённая приветливость японцев или учтивость, рекомендуемая правилами воспитания?»
Он несколько раз пытался уяснить это для себя, но безуспешно, пока один словоохотливый японец не объяснил ему однажды на привале:
– Благородный японец всегда хочет сделать приятное своему собеседнику. И если человек старше тебя по годам или выше тебя по рождению и чину, как, например, буньиос или начальник, к которому ты пришёл в гости, громко смеётся, слушая твой рассказ, то знай, что он очень недоволен тобой и что ему вовсе не весело.
После этого Головнин стал ещё осторожнее в своих сношениях с японцами, хотя Гоонзо был неизменно ласков и охотно беседовал с пленниками.
– Сейчас вам уже лучше, – говорил он им. – Верёвки на вас ослабили, вас стали лучше кормить, вам дали по тёплому халату и одеяла для спанья. Правда? А в Хакодате будет ещё лучше. Там вас поместят в хороший дом, который уже приготовлен и убран к вашему приёму. Верёвки с вас снимут совсем и содержать будут очень и очень хорошо. Многие из японских господ будут знакомиться с вами и приглашать вас к себе в гости.
Вместе с чиновниками из Хакодате прибыл и офицер службы князя Намбуского. За ним, как знак его достоинства, слуга нёс копьё с лошадиным хвостом. Этот офицер принял команду над конвоем. Он тоже был тих и ласков. Появление столь большого количества ласковых и учтивых людей стало приводить Василия Михайловича в сильное удивление и даже беспокойство.
Наконец пленники увидели город Хакодате, а за ним Дзынгарский пролив[119]. Долгий, мучительный путь, протяжением более тысячи вёрст, близился к концу. Было начало августа.
С утра конвойные стали готовиться к торжественному входу в город: надели новые одежды, облачились в латы, украсили головы военными шляпами. А пленников снова связали… Навстречу шествию из города высыпали огромные толпы любопытных. Для такого случая жители тоже разоделись в богато расшитые шёлковые халаты, а иные явились даже верхом на лошадях.
Двигаться пленникам пришлось среди народа, стоявшего плотной стеной по обеим сторонам дороги, и шествие это имело такой вид, будто вели не обманом захваченных мирных соседей, а побеждённых в бою свирепых врагов. В самом городе любопытных было ещё больше, так что конвойные с трудом расчищали дорогу.
Вот и дом, о котором так много говорил сладкоречивый Гоонзо… То была тюрьма. Здание скрывала от глаз глухая деревянная стена с железными рогатками, доходившими до самой крыши. А стена была обведена земляным валом, обвешанным столь хорошо знакомой пленникам полосатой тканью.
– Тюрьма! – обронил кто-то из узников одно единственное слово.
– Да ещё японская! – добавил Хлебников.
И в сердцах русских с новой силой закипели возмущение и гнев.
Пленники поравнялись с караульным домом, от которого до самых ворот тюрьмы были выстроены в два ряда солдаты в полном воинском убранстве и при оружии: один с ружьём, другой с луком и стрелами, третий с копьём.
Пленников ввели во двор. И тут перед их взорами предстало во всём своём ужасе предназначенное для них жилище. Они увидели большой, почти совершенно тёмный сарай, в котором находилось несколько клеток, подобных птичьим, но построенных из толстых брусьев.
Японцы выстроили пленников вдоль стен их будущей тюрьмы и принялись обсуждать вопрос об их размещении. При этом один из японцев приблизился к Головнину и спросил его:
– Господин Хаварин, кого из матросов желаете вы иметь при себе? Господин Муро, а вы кого желаете?
Оба обрадовались, полагая, что японцы не намерены заключать их порознь, и Головнин поспешил ответить:
– Я желал бы присоединить к нам и третьего нашего товарища, господина Хлебникова.
Но с этим японцы не согласились. Они загнали пленников в тюрьму, причём Головнина, Мура и матроса Шкаева повели в одну сторону, а остальных – в другую.
Узников ввели в тюремный коридорчик. Здесь с них сняли сапоги и освободили от верёвок, потом велели войти в крохотную клетку, отделённую от коридорчика деревянной решётчатой дверцей. Головнин, вошедший в клетку первым, оглянулся, рассчитывая увидеть за собою Мура и Шкаева, но их не было…
Японцы молча захлопнули дверцу, повесили на ней замок, вышли из коридора и заперли его таким же образом. Василий Михайлович остался один. И тут, впервые в жизни, он впал в отчаяние, дав волю своим чувствам, ибо никто уже не мог видеть его. Ни сильная боль, которую всё ещё причиняли ему израненные верёвками руки и ноги, натруженные до крови во время долгого пути, ни даже унижение, какое испытал он, когда пленники, окружённые стражей, проходили на арканах мимо любопытной толпы, не причиняли ему таких страданий, как одна неотступная мысль, что он и его товарищи заживо погребены в этой тюрьме навсегда.
Кто проникнет сюда через те преграды, которыми окружил себя этот странный, неведомый европейцам народ? Страна была замкнута для всего мира.
И в эту минуту ему показалось, что будь он в плену у жителей Ново-Гебридских островов или погребён в ледяных пустынях Севера, он не был бы столь далёк от просвещённого человечества, как здесь, на окраине многолюдного города, шум которого доносился до его тюрьмы.
Силы оставили Головнина, и он впал в беспамятство. Долго так лежал он, пока не пришёл в себя и не почувствовал, что кто-то пристально на него смотрит. Василий Михайлович поднял голову. У небольшого зарешёченного окна сарая стоял ещё не старый, простого вида японец, который подавал ему знаки приблизиться к оконной решётке. Головнин встал и подошёл к окну. Человек протянул к нему руку, в которой было зажато два пирожка, и показал знаками, чтобы тот взял и поскорее съел их, пока не видит стража.
Головнину было совершенно не до еды, но поступок неизвестного ему человека так растрогал его, что он, сделав над собой усилие, съел эти крохотные сладкие пирожки, чтобы не обидеть того, кто рисковал из-за своего великодушия.
Вскоре пришёл страж и принёс обед. Головнин отказался от еды и отослал всё назад. Так же он поступил и с ужином. Он то ложился на пол, то ходил по своей клетке, думая лишь об одном: как уйти отсюда? Он готов был погибнуть, но пусть смерть придёт к нему на свободе, в бою или на море, только не здесь, в плену, в тюрьме.
Василий Михайлович внимательно осмотрел своё узилище. Клетка была низка и тесна – не более двух квадратных саженей. В стенах её было два окна с деревянной решёткой и с раздвижными бумажными ширмами. Одно окно выходило к какому-то строению, отстоявшему на два шага от стены сарая, из другого были видны горы, поля, часть Дзынгарского пролива и за ним – далёкий берег острова Нифона[120]. Волею веяло с той стороны. Казалось, что японцы умышленно не закрыли этого вида от глаз узника, чтобы усилить тоску по свободе и тем сделать его заключение ещё мучительнее.
Посреди каморки стояла деревянная скамья такой величины, что на ней можно было лежать, лишь поджав ноги. На полу было постлано несколько рогожек.
«Вот и все мои мебели…» – с горькой усмешкой подумал Василий Михайлович.
Однако произведённый им осмотр несколько ободрил его; всё говорило о том, что бежать отсюда можно. При помощи простого ножа было нетрудно в течение трёх-четырёх часов перерезать деревянную решётку в окне и вылезти во двор, а там уже не составляло особого труда перелезть через забор и спрыгнуть на земляной вал, окружавший тюрьму.
Но где было взять нож? И самое главное: если уйти из тюрьмы, то что можно сделать одному, не зная ни языка, ни страны? И каким ужасным испытаниям тогда подвергли бы японцы несчастных товарищей беглеца! Мысль о товарищах заставила Василия Михайловича отказаться от бегства в одиночку.
Но где Мур, Хлебников, где матросы?
Это не давало ему покоя. Весь день он шагал по своей клетке, стараясь довести себя ходьбой до состояния полного изнурения, чтобы упасть затем на жёсткое ложе и забыться сном.
К ночи явились тюремщики. Один из них принёс ватное одеяло – совершенно новое; другой – спальный халат, но до того грязный и зловонный, что Головнин тут же швырнул его в угол, и японцы поспешили подхватить его и убраться восвояси.
Наступила ночь, полная тревожных мыслей.
До слуха Василия Михайловича не доносилось ни единого звука большого города, лежавшего за тюрьмой. Только лениво брехали собаки да без конца трещали деревянными дощечками ночные сторожа. С такими же трещотками всю ночь ходила стража вокруг тюрьмы, и через каждые полчаса солдаты внутреннего караула заходили с фонарями смотреть, что делают их узники.
Под самое утро, когда едва обозначился прямоугольник тюремного окна и Василий Михайлович забылся тяжёлым, чутким сном, когда человек сам не знает, спит он или нет, Головнин услышал крик петуха и человеческие голоса. Ему почудилось, что неподалёку говорили по-русски.
Василий Михайлович вскочил и бросился к окну, выходившему в сторону соседнего строения. Он понял, что там разговаривает Мур со Шкаевым. Прислушавшись, он смог разобрать, что Мур рассказывал Шкаеву виденный им ночью сон.
Тут проснувшиеся караульные начали шуметь, занимаясь своими делами, и продолжения разговора Мура со Шкаевым Василий Михайлович слышать уже не мог. Но он был несказанно рад и тому, что двое его товарищей оказались в таком близком соседстве с ним.
Когда солдаты принесли ему воды для умывания, ему очень хотелось узнать от них, что за строение находится рядом с его тюрьмой, но он опасался, что после этого Мура со Шкаевым могут перевести куда-нибудь подальше от него, и не спросил.
Позднее принесли завтрак, но он отказался от него, ибо по-прежнему не мог есть. Около полудня явился японский чиновник по имени Ямамото, не старый ещё человек, с такими же лошадиными зубами, как и у Гоонзо, а с ним переводчик Вахаро-Кумаджеро, ещё какой-то японец и курилец Алексей. Ямамото справился у Головнина о его здоровье, указал на пришедшего с ним японца и, приятно осклабившись, сказал:
– Это лекарь Того. Он прислан господином матсмайским губернатором, чтобы иметь попечение о здоровье русских офицеров и матросов.
Перекинувшись несколькими словами с Алексеем, Василий Михайлович узнал, что Хлебников находится вместе с Самановым, Макаровым и Васильевым, а он, Алексей, отдельно. У всех каморки тесные, грязные и совершенно без окон. Под вечер Ямамото, оказавшийся первым чиновником в городе после градоначальника, вновь пришёл с Кумаджеро и Алексеем и заявил Головнину, что если ему скучно сидеть одному, то он может взять к себе кого-либо из матросов, и предложил указать, кого именно.
– Мои матросы для меня все равны, – отвечал обрадованный таким предложением Головнин. – Пусть они будут здесь со мною по очереди, начиная хотя бы с Макарова.
Макаров был переведён в клетку Головнина, и пока он удивлялся, как у Головнина хорошо, Василий Михайлович спросил Ямамото:
– Всегда ли вы будете нас держать так, как теперь?
– Heт, – отвечал тот, не моргнув глазом. – После вы будете жить вместе, а потом вас отпустят в ваше отечество.
– Скоро ли сведут нас в одно место?
– Нет, ещё не скоро, – отвечал японец, тоже не задумываясь.
После случая с Гоонзо Василий Михайлович уже знал цену подобным уверениям, тем не менее упоминание об отечестве несколько успокоило его.
«Может статься, что этот Ямамото и не врёт, – подумал Головнин, – ведь сказал же он, что мы ещё не скоро будем жить вместе».
После этого, впервые с момента прибытия в Хакодате, Василий Михайлович захотел есть. И он ел с жадностью, но весь ужин состоял из рисовой каши с тёртой редькой без всякой приправы, щепотки мелко нарезанного зелёного лука и кусочка солёного огурца.
А на другое утро в тюрьму пришёл переводчик Кумаджеро и торжественно объявил:
– Капитан Хаварин, начальник города желает видеть русских…
Глава 9Тюремный дневник из нитки
Прошла ещё одна ночь, прежде чем пленников отвели к гимниягу (начальнику) города. И эта вторая ночь в тюрьме была для Головнина не намного спокойнее первой.
Хотя разговор с Ямамото – Лошадиные зубы, как прозвали его матросы, – и успокоил до некоторой степени Василия Михайловича, но теперь мысли его обратились к «Диане», к товарищам, оставшимся на шлюпе. Его тревожило: ушли ли они от берегов Кунашира или вступили в бой с японцами и сами попали в плен? Мысли об этом не давали ему уснуть.
Наконец после обеда в тюрьму явился Ямамото и объявил, что сейчас пленников поведут к начальнику города. Их вывели во двор, и, прежде чем выстроили в ряд, Головнин успел обнять и расцеловать Хлебникова и бывших с ним матросов – так он был рад, что они живы и здоровы, что он снова их видит. Затем каждого из них по поясу обвязали верёвкой, свободный конец которой, как и раньше, оказался в руках особого стража.
Шествие открыли два старика с длинными палками, на концах которых были насажены небольшие топорики, напоминавшие русские секиры. За стариками шли в ряд три намбуских солдата с саблями за кушаками. Вслед за солдатами вели на верёвке Головнина. С ним рядом шёл императорский солдат в халате и шароварах, завязанных у щиколотки чёрным шнурком. За Головниным вели Мура, Хлебникова и матросов с Алексеем. Шествие замыкали ещё три намбуских солдата.
Узников вели, видимо, умышленно очень медленно, по одной из самых длинных улиц города, чтобы показать их жителям, которые, как и в первый раз, стояли стеной по обеим сторонам, смотрели из окон, из дверей домов, даже с крыш.
Был жаркий, солнечный день. В толпе зевак было много женщин под плоскими японскими зонтиками, с цветами и лентами в волосах, скреплённых длинными металлическими шпильками, блестевшими на солнце. Как женщины, так и мужчины были в одних лёгких кимоно. Но в то время как на мужчинах было не более одного халата, на женщинах их было по нескольку штук, а так как было жарко, то, не снимая лишних кимоно, они только сбрасывали их с плеч, высвобождая руки, и их разноцветные одежды были подобны лепесткам цветов. А поверх кимоно талии модниц были перетянуты широкими шёлковыми поясами – «оби», красота и богатство вышивки которых являлись предметом гордости их обладательниц.
Среди толпы бегали дети, которые были одеты точно так же, как и взрослые, только халатики их были расшиты ещё ярче и более крупными узорами. К пленникам иногда подбегали мальчики и девочки, у которых на спине можно было видеть их братьев и сестёр, ещё не умевших ходить. Маленькие няньки совершенно свободно чувствовали себя со своей живой ношей, прикреплённой к их спине широкой лентой. Они бежали за пленниками, заглядывая им в лицо без особого страха, лишь с живым любопытством. Но, увидев матроса Симанова, который из всех русских был лишь один рыжий, они вдруг рассыпались в разные стороны с криками: «Они! Они!» – что значит по-японски чёрт.
В нарядной и пёстрой толпе шныряли почти совершенно нагие кули[121] и разносчики дурно пахнущих человеческих удобрений, продавцы детских лакомств и сластей, приготовленных из редьки с сахаром, фокусники, акробаты и невыносимо грязные жрецы буддийских храмов, звонившие в свои колокольчики. Простолюдины были голы до пояса, и у многих на груди и на спине видна была искусная татуировка, изображавшая птиц, деревья и даже целые картины.
Повсюду раздавался стук неуклюжей деревянной обуви вроде сандалий, которые носили и дети, и женщины, и старики.
Почти у каждого дома, мимо которого проходили пленники, они видели садики с маленькими кривыми деревцами, через каждую лужу, изображавшую пруд, был перекинут горбатый мостик из бамбука.
У мужчин были выбриты как лица, так и темя. Волосы же вокруг темени были собраны в пучок и на самой маковке туго перевязаны тонким белым шнурком. У многих японцев были такие же лошадиные зубы, как у Ямамото.
Некоторые из богато разряженных японцев восседали на малорослых сытых лошадках, а в одном месте в толпу, к удивлению пленников, затесалась даже старомодная европейского образца карета с позолотой, на огромных колёсах, запряжённая четырьмя небольшими бурыми бычками, которые, не обращая внимания на толпу, мирно жевали свою жвачку.
В конце улицы пленники приблизились к замку, обведённому земляным валом и палисадом. Их ввели на просторный двор, где прямо против входа торчало жерло медной пушки на колёсном станке, покосившемся на одну сторону. Отсюда их ввели во второй двор, где вдоль стены, на рогожках, сидели пожилые солдаты, напоминавшие в своих халатах скорее деревенских старух, чем воинов.
Василий Михайлович этому не удивился, ибо знал, что в Японии звание солдата пожизненное и наследственное, и пока солдата носят ноги, он состоит в рядах императорского или княжеского войска.
Пленных офицеров посадили на скамью, а матросов и Алексея на рогожи, и сказали, что нужно обождать. Только через час в окне ближайшего дома появилось гладко выбритое лицо японца и последовал короткий возглас:
– Капитан Хаварин!
Конвойные поспешили ввести Василия Михайловича в здание, где принял его внутренний конвой.
Здание одной своей половиной походило на сарай, где не было ни пола, ни потолка и под ногами была насыпана морская галька. Во второй же половине был пол, высоко поднятый над землёй, устланный искусно сплетёнными соломенными цыновками. В окнах вместо стёкол была вставлена промасленная бумага, сквозь которую проходил тусклый, рассеянный свет. Задняя стена этого зала была раздвижная, расписанная цветами и птицами. В верхней части её была изображена в натуральную величину столь искусно написанная ветка цветущей яблони, что издали казалась живой, протянувшейся сюда с воли.
«Кто сей дивный художник?» – подумал с удивлением Василий Михайлович.
Но, переводя взгляд с ветки яблони на другие стены здания, Василий Михайлович тотчас же забыл о японском искусстве. Во всю ширину одной из стен были развешаны кандалы разных видов, верёвки, дубинки, плети, щипцы, зажимы и всё другое, что требовалось для пытки.
Поражённый видом этих страшных орудий, он даже не сразу заметил присутствие людей, которые молча и неподвижно сидели на полу, поджав под себя ноги и опустив глаза. Один из них восседал на некотором возвышении. По сторонам его, несколько позади, сидели два писца, перед которыми лежала бумага. Тут же, среди японцев, окружавших начальника города, Василий Михайлович увидел и Ямамото.
Знатные японцы были одеты в обычные чёрные кимоно, имея за поясом кинжалы. Кроме того, у каждого с левой стороны лежало по сабле.
Вслед за Головниным привели Мура, Хлебникова и матросов с Алексеем, которых расставили около Головнина сообразно японскому положению о рангах: повыше чином – слева, пониже – справа.
Переводчик Кумаджеро показал пленникам на японца, сидевшего впереди других, и почтительно пролепетал, закрыв глаза и наклонив голову, что это гимниягу – самый главный начальник города. Головнин и его офицеры поклонились начальнику, на что тот отвечал небольшим наклонением головы, по-прежнему не поднимая глаз.
После этого он полез за пазуху, вынул оттуда лист бумаги и, заглядывая в него, стал задавать вопросы Василию Михайловичу о чине, фамилии и имени. Алексей, не зная, как перевести слово отчество, спросил:
– Какой хвост у твоего имени?
Василий Михайлович невольно засмеялся. Засмеялся из учтивости и гимниягу.
Затем вопросы посыпались один за другим и были самого разнообразного свойства, порою удивляя своей неожиданностью: живы ли ваши отец и мать, как их зовут, есть ли братья, сколько их, имеются ли у них дети? Из какого города родом и во сколько дней из этого города можно доехать до Петербурга? Какие должности офицеры исполняют на корабле, в море, и что они делают, находясь на берегу, и велика ли в таких случаях вверяемая им команда?
Все вопросы и ответы Головнина аккуратно записывались писцами с поразительной быстротой. Писцы всё бегали и бегали кисточками по лежащим перед ними листам бумаги, а Василий Михайлович, переводя порою взгляд с их кисточек на стены, где висели кандалы и плети, думал: «Должно быть, бумага и пытки дружно живут в этой стране. Грамота не пошла им на пользу».
Начальник недовольно спросил:
– Капитан Хаварин, вы все служите на одном корабле, а родом из разных городов. Как это может быть?
Василий Михайлович сразу понял этот вопрос, который мог показаться с первого раза глупым, и насторожился.
Должно быть, гимниягу хотел выяснить, не являются ли пленные русские офицеры командирами отдельных частей войск и не прибыли ли они в Японию для разведки, за которой последуют военные действия.
Василий Михайлович спокойно ответил:
– Мы служим не городам, а нашему отечеству и государю.
– Так… – японец кивнул головой.
Затем он велел показать Головнину карту, которая оказалась искусно сделанной копией с русского академического глобуса, и просил показать на ней путь «Дианы».
Допрос затянулся на несколько часов.
Пленники возвратились, наконец, в свою темницу, и тишина её после долгого и утомительного допроса показалась почти отрадной. За время отсутствия пленников японцы успели соединить коридор Головнина с коридором при клетушке Мура, а посредине устроили место для поста внутренней стражи.
– Японца говорила, – сказал Алексей Василию Михайловичу, – теперь хочешь шуми громко, хочешь тихо, как хотела.
«Наверно, собираются подслушивать, что мы будем говорить между собою, – решил Василий Михайлович и, вспомнив лукавые вопросы японцев и карту, срисованную с русского глобуса, подумал: – Они неплохие шпионы».
Потянулись унылые тюремные будни, когда один день так походит на другой и неволя становится более ужасной, чем любая казнь.
Утром рано приносили воду для умывания, потом завтрак, состоявший из нескольких кусочков солёной редьки, солёного огурца, рисовой каши без всякой приправы. Затем являлись Ямамото и Кумаджеро с лекарем Того, которые спрашивали, не нуждаются ли в чём-нибудь пленники. Однажды штурман Хлебников, который тяжелее других переносил неволю, ответил на этот повторявшийся каждый день вопрос:
– В свободе!
…По ночам Василию Михайловичу снились кошмарные сны: то ветка цветущей яблони, под которой его пытают железом, то лошадиные зубы Ямамото. А иногда ему снилось море, его бескрайные просторы и волны, блестевшие, как шёлк, и лёгкий ветер, треплющий гюйс на мачте. И это тоже было страданием, ибо он просыпался в тюрьме. Сон уже больше не приходил к нему. Он не спал по нескольку ночей кряду. Под скамьёй его жил сверчок, и Василий Михайлович, по ночам слушая его трюканье, завидовал сверчку, что он может уйти отсюда.
«Почему они нас не убивают? – думал он. – Боятся ли русской державы или им нужно что-нибудь выпытать от нас? И что делается сейчас в нашем отечестве?»
Мур заболел: у него появились боль в груди, кашель, жар. Лекарь Того прописал ему лекарство из кореньев и трав. Но Мур жаловался на плохое питание, говоря, что при такой пище никакие лекарства не приносят пользы. И однажды впал в такое раздражение, что стал кричать на Того. Лекарь терпеливо выслушал его крик, затем стал пятиться к двери, кивая головой, и скрылся.
В тот же вечер пришёл в тюрьму Отахи-Коски, который был вторым чиновником в городе. Он спросил у Мура:
– Что русские едят во время болезни?
– Что назначит лекарь, – мрачно отвечал Мур.
– Однако, что обыкновенно?
– Ну, курицу варёную…
Тогда Отахи-Коски с серьёзным видом стал подробно расспрашивать, как русские приготовляют суп из курицы. Всё сообщённое Муром записал и обещал непременно это сделать. Этот же самый Отахи-Коски через несколько дней пообещал узникам и мяса, и масла, и молока, говоря, что русские такую пищу очень любят. Но прошла неделя, а ничего обещанного пленники не видели. Когда Мур напомнил Отахи-Коски о его посулах, тот насмешливо ответил:
– Да, да, я обещал, но коровы ещё ходят в поле…
В те дни, когда пленников не водили на допрос, у них в тюрьме по целым дням торчали Кумаджеро и Того. Они приносили с собою бумагу, тушь, кисточки и начинали записывать русские слова, составляя лексикон. Для этого они таскали всякую всячину и спрашивали, как это называется по-русски. Их любопытство было назойливым и подозрительным.
Но более всего японцы и здесь доставляли хлопот пленникам своей любовью к автографам, которые они заставляли писать и на листках бумаги, и на веерах. Собиранием автографов занимались и знатные чиновники, и простые караульные солдаты, иногда сразу приносившие по десять-двадцать вееров.
– Торгуют они вашим писаньем, Василий Михайлович, – сказал однажды Макаров, сидевший теперь вместе с Головниным в одной клетке. – Писните что-нибудь такое, чтобы у них от того в носу закрутило.
И Василий Михайлович «писнул»… Когда один из знатных японских чиновников обратился к Головнину в третий раз с просьбой написать «что-нибудь получше» на его веере, то он написал: «Если здесь будут когда-нибудь вооружённые русские, то они должны знать, что семерых их соотечественников японцы захватили обманом и коварно посадили в тюрьму, как преступников, без всякой причины. Несчастные, они просят земляков своих отомстить за них достойным образом». И подписался: «Капитан-лейтенант Головнин».
– Что это такое? – вкрадчиво спросил японец.
– Русская песня, – ответил Василий Михайлович. – Берегите её, и когда в другой раз здесь будут русские, покажите им.
Но японец оказался не столь глупым, как можно было предполагать. Приложив исписанный Головниным веер в знак благодарности ко лбу и низко поклонившись, он отправился в клетку к Хлебникову и попросил его перевести написанное. Когда Хлебников прочёл написанное на веере, его ударило в пот от волнения. Он не знал, что ему делать, и вертел веер в руках с таким видом, будто на нём надпись была сделана на незнакомом ему языке. Японец же в это время наблюдал за ним, не спуская глаз. Наконец Хлебникова осенило сказать:
– Это очень старинная русская песня, написанная на древнерусском языке, который знают у нас только очень образованные люди, а я не изучал.
Японец удовлетворился ответом и ушёл. Головнин же, узнав о том, что произошло в клетке Хлебникова, дал сам себе слово больше никогда таких надписей не делать, чтобы не подводить товарищей.
Однажды в конце августа явился Отахи-Коски, столь любивший поиздеваться над пленниками, с большой группой японцев. Это заставило русских насторожиться. На сей раз Отахи не хихикал, не улыбался, не расточал ласковых взглядов, а был весьма серьёзен и деловит. Он остановился в коридоре при клетке Головнина, за ним вошли солдаты и полуголые кули и разостлали на полу принесённые с собой рогожи. Вслед за тем дверь коридорчика распахнулась, и Головнин увидел, что несколько японцев несут на плечах… его собственный сундук, стоявший у него в каюте на «Диане»…
Василий Михайлович несколько секунд молча смотрел на столь знакомые ему вещи, и вдруг ужасная мысль обожгла его: «Диана» погибла! Либо японцы завладели ею силой, либо буря разбила судно и выбросила на берег. Иначе как могли оказаться эти вещи в руках японцев?»
В глазах у Василия Михайловича потемнело. Он зашатался и прислонился к стене. Но хитрый Отахи, видя, какое впечатление произвёл на Головнина вид вещей, не спешил объяснить их появление здесь.
– Откуда это? – наконец спросил Головнин взволнованным голосом.
Отахи, помедлив ещё немного, объяснил, что перед уходом русского шлюпа из Кунашира эти вещи были свезены на берег и оставлены там. Тогда Головнин, забыв о коварстве японцев, о тюрьме, о плене и обо всём на свете, громко крикнул Муру:
– Фёдор Фёдорович, радуйтесь! «Диана» ушла из Кунашира! Участь наша будет известна отечеству!
Однако из тех вещей, которые находились в принесённых чемоданах и сундуке, Отахи ничего не разрешил взять пленникам.
– Так зачем вы принесли всё это сюда? – удивлённо спросил Головнин.
– Чтобы капитан Хаварин и его товарищи могли видеть свои вещи, – отвечал Отахи.
И вслед за тем он приказал носильщикам закрыть чемоданы, и их снова унесли. Но всё же появление этих вещей со шлюпа, как первая добрая весть с «Дианы», было столь радостным событием для Василия Михайловича, что ему захотелось запомнить день и час, когда это произошло. Но ни бумаги, ни карандаша не было.
Меж тем старая привычка учёного и путешественника наблюдать, запоминать и записывать в журнал события дня не оставляла Головнина. И он сделал себе такой журнал из нитки, на которой навязал столько узелков, сколько дней прошло со дня прибытия пленников в Хакодате. Для отметки приятных событий он решил привязывать к соответствующему узелку белую ниточку, выдернутую из манжет, для горестных – чёрную шелковинку из шейного платка, а для безразличных – зелёную из подкладки своего мун дира.
Делая каждый день по узелку и затем время от времени перебирая их и закрепляя в памяти события, отмеченные нитками, можно было хорошо запомнить их. И первая белая ниточка была привязана Василием Михайловичем именно к тому узелку, который соответствовал дню 25 августа 1811 года, то есть когда он узнал о судьбе своей «Дианы».
Вскоре пленников снова повели к начальнику города на допрос. Снова стояли они перед японским гимниягу, за спиной которого виднелась на стене ветка цветущей яблони, а по бокам висели орудия пытки. На этот раз допрос был короче. Гимниягу спросил:
– Кто дал повеление кораблям Хвостова напасть на японские селения? Зачем он сжёг эти селения и что сталось с японцами, которых он увёл с собою, и зачем пришёл из Петербурга ваш корабль?
Василий Михайлович спокойно ответил гимниягу:
– Суда Хвостова и Давыдова были торговые, а не императорские. Они принадлежали Русско-Американской компании. Офицеры эти не состояли на службе нашего государя. А что касается взятых Хвостовым двух японцев, то, как ведомо мне, они были отвезены им в Охотск, где проживали на воле. Затем, захватив лодку, уплыли неизвестно куда.
Гимниягу, пытливо посмотрев в спокойное лицо русского капитана, приказал отвести пленников снова в тюрьму.
Глава 10Тучи сгущаются
Всё чаще стали водить пленников на допрос к начальнику города Хакодате, всё чаще ставили их на пёструю гальку перед цветущей веткой яблони, и всё чаще приходила им в голову одна и та же печальная мысль, которую Мур с каким-то озлоблением выразил однажды словами:
– Нам угрожает смерть, ибо японцы принимают нас не за учёных путешественников, а за лазутчиков, подосланных к ним для военных целей. Они не оставят без мести злосчастных действий Хвостова. Они считают Сахалин и острова Курильские своей землёй. И никто не сможет защитить нас.
– Пусть нас убьют тогда, – отвечал Хлебников. – Предпочитаю смерть неволе.
Василий же Михайлович с прежней твёрдостью, не покидавшей его в самые тяжёлые минуты, говорил своим товарищам:
– Не следует отчаиваться! Мы – моряки российского флота. За нами стоит великая держава, и японцы не пожелают вступить с нею в спор. Нам следует лишь доказать японцам, что они ошибаются, принимая нас за врагов. Помните, что все мы на «Диане» не раз бывали на краю гибели, но не погибли. Друзья наши, что на свободе, не дадут нам погибнуть и теперь!
И он не ошибся. Однажды начальник города, снова призвав к себе пленников, протянул Василию Михайловичу листок бумаги и попросил прочесть написанное в нём всем русским. Головнин взял письмо, пробежал первые строки, и руки его задрожали. То было письмо от Рикорда, оставленное им вместе с сундуком на берегу. Головнин начал читать письмо глухим от волнения голосом:
«Боже мой! Доставят ли вам сии строки и живы ли вы? – писал Рикорд. – Сначала общим мнением всех оставшихся на шлюпе офицеров утверждено было принимать миролюбивые средства для вашего освобождения. Но в самую сию секунду ядро с крепости пролетело мимо ушей наших на дальнее расстояние через шлюп, отчего я решил произвести наш огонь. Что делать? Какие предпринять средства? Малость наших ядер сделает мало впечатления на город. Глубина залива не позволяет подойти ближе к берегу, а малочисленность наша не даёт высадить десант.
Итак, извещая Вас о сём, мы предприняли последнее средство – поспешить в Охотск, а там, если умножат наши силы, то возвратимся и не оставим здешних берегов, пока не освободим вас или же положим жизнь за Вас, почтенный начальник, и за вас, почтенные друзья!
Если японцы позволят Вам отвечать, то предписывай, почтенный Василий Михайлович, как начальник. Мы всё сделаем на шлюпе.
Все до одного человека готовы жизнь положить за вас.
Июля 11-го дня 1811 года. Жизнью преданный Пётр Рикорд. Жизнью преданный Павел Рудаков. И проч. и проч.».
Василий Михайлович кончил чтение письма уже дрожащим голосом, и слёзы блеснули в его глазах. Заблестели они в глазах и всех узников.
Японцы молча, пытливо наблюдали за русскими, как бы стараясь по выражению их лиц и поведению прочесть то, что было написано на непонятном для них языке. Только один Отахи-Коски смеялся, глядя на взволнованные лица пленников.
Гимниягу потребовал, чтобы Головнин с помощью Алексея и Кумаджеро перевёл содержание письма. Но Василий Михайлович счёл нужным сделать неполный перевод, кое о чём умолчав вовсе, а некоторым фразам придал иной смысл. Выслушав перевод, гимниягу сказал:
– Пусть капитан Хаварин скажет: что он ответил бы на это письмо, если бы ему разрешили?
– Чтобы шлюп ничего не предпринимал, а шёл в Охотск и донёс обо всём случившемся правительству, – ответил Головнин.
– А зачем вы пришли к нашим берегам, когда японцы запретили это через Резанова? Ведь мы же объявили ему, что только Нагасакский порт открыт для иностранцев, что в других местах мы будем чужие корабли жечь, а команды брать в плен и держать в вечной неволе.
Василию Михайловичу очень хотелось сказать, что русские пришли вовсе не к японским, а к своим берегам, но он сдержался и спокойно ответил:
– Мы пришли не для войны и не для торга. Нет такого места на земле и нет такого берега, у которого корабль, терпя бедствия или недостаток в чём-либо необходимом, не мог бы обратиться за помощью к жителям той земли, если только они не дикари.
– Так, так, – сказал гимниягу, кивая головой, и вдруг спросил, как бы из праздного любопытства: – Пусть скажет капитан Хаварин, зачем он вручил вот эту дощечку нашему старшине на Итурупе, а на Кунашире оставил в пустом селении другую.
Василий Михайлович посмотрел на предмет, который протянул ему японец. То была одна из медных дощечек, которые он велел выковать корабельному кузнецу, когда однажды вспомнил о печальной судьбе отважного Лаперуза.
Головнин ответил, не задумываясь:
– В пустынных местах мы прибивали такие дощечки на деревьях, дабы оставить след о нашей экспедиции, если буря разобьёт наш корабль, и гибель постигнет нас.
Гимниягу усмехнулся, не скрывая недоверия к словам русского капитана:
– А в Нагасаки нам говорили голландцы, что подобные дощечки европейцы оставляют на тех островах, которыми они собираются завладеть.
«Что ещё они знают через голландцев? – с грустью подумал Головнин. – Какие вести привозят они им из Европы? Рок воистину угрожает нам судьбой Лаперуза и Кука, хотя мы в плену и не у дикарей».
Глава 11Земля и небо против пленников
Положение пленников с каждым днём становилось всё печальнее. Из всех долгих допросов, какие учинял им гимниягу города Хакодате, одно было ясно Василию Михайловичу: что японцы видят в них тайных военных лазутчиков. И он всё чаще думал: «Отныне жребий наш будет либо мучительная смерть, либо вечная неволя, что в тысячу раз хуже смерти. И даже если удастся нам доказать японцам их заблуждение, то откажутся ли они от своей угрозы брать всех пришедших к ним чужеземцев в плен, корабли их сжигать, а самих пленников предавать мукам вечного заточения? Непонятен и загадочен этот народ, замкнувшийся из боязни перед всем чужестранным. Да знают ли здесь, что такое Россия, простирающаяся через два материка от их жалких островов до глубины Европы! Да и что я сам ведаю сейчас о своём отечестве, на которое вся наша надежда?»
И действительно, запертые в тесные клетки, затерявшиеся в глубине страны, которая сама была замкнута на тысячу замков, как тюрьма, узники были отрезаны от всего мира, и никакие вести не могли дойти до них.
И даже света, простого света, какой дарит солнце каждому живущему, почти не было в их клетках. Глаза болели от полумрака, лица обросли густой щетиной, на пальцах выросли длинные ногти, которые особенно мучили Василия Михайловича. Он не раз просовывал руки сквозь деревянную решётку, прося караульных освободить его от этого украшения, но напрасно.
Однажды, когда стража не могла его слышать, он сказал Муру:
– Нам более нечего ждать, Фёдор Фёдорович. Наше спасение только в бегстве. Вы согласны бежать?
– Да, – отвечал Мур, – но как нам уйти, когда нельзя даже собраться вместе, чтобы поговорить.
– Вы правы. Нельзя нам что-либо предпринять, доколе всех нас не сведут воедино. Но думать о сём надлежит и денно и нощно. Я думаю о том, думайте же и вы.
На это Мур ничего не ответил.
На другой день, когда переводчик Кумаджеро и лекарь Того по обыкновению занимались с узниками составлением русско-японского словаря, курилец Алексей, пользовавшийся правом свободного передвижения по тюрьме, несколько раз заходил в коридорчик при клетушке Головнина, многозначительно поглядывая то на него, то на японцев, и, наконец, воспользовавшись тем, что стражи не обращали на него внимания, бросил сквозь решётку свёрнутую бумажку, на которую Василий Михайлович поспешил наступить ногой. В бумажку эту была вложена записка, написанная рукой Хлебникова, и… обыкновенный гвоздик.
«Благодарение богу, – сказал сам себе Василий Михайлович, – может быть, и Хлебников без сговора помышляет о бегстве…»
Записка была, очевидно, нацарапана вложенным в неё гвоздём. Головнин смог разобрать лишь отдельные слова: «Бог, надежда… камчатский исправник Ломакин… Алексей… курильцы… будьте осторожны…»
Нет, это касается не только побега. Но что означает это странное послание: новый ли неожиданный удар судьбы или сумасшествие Хлебникова, так тяжело переносившего неволю?
Когда вечером Алексей снова очутился у клетушки Василия Михайловича, тот с тревогой спросил его:
– Что значит твоя записка?
– После всё узнаешь… – мрачно ответил Алексей и ушёл.
Этой ночью Головнин не сомкнул глаз. Миновало несколько тревожных дней, пока узников опять не повели на допрос. Тут, по дороге, Хлебников, наконец, объяснил ему значение своей записки. За год до появления «Дианы» у Курильских островов японцы захватили на одном из них группу русских курильцев, в числе которых находился и Алексей. Курильцы эти приплыли сюда для меновой торговли, но на учинённом им допросе убоялись признаться в том, что нарушили запрещение чужеземцам приставать к японским берегам, и заявили, что их послал камчатский исправник Ломакин высмотреть японские селения и крепость.
К этому перепуганные насмерть курильцы добавили, что на другой год, то есть как раз в то самое время, как «Диана» появилась у острова Итуруп, к островам должны прийти из Петропавловской гавани семь судов, из них четыре корабля в Матсмай, а три в Итуруп. Измыслив эту сказку, курильцы думали отвлечь от себя беду. Теперь же Алексей, открыв эту тайну, по своей наивности решил просить Хлебникова, чтобы тот уговорил товарищей подтвердить, что курильцы действительно были подосланы Ломакиным.
Сообщение Хлебникова сильно встревожило Василия Михайловича. Отныне Алексей сделался опасным для русских. С ним приходилось хитрить.
– Если мы так сделаем, как ты хочешь, – сказал Головнин Алексею, – то мы погубим самих себя. Ведь ты же знаешь, что вас никто к японцам не подсылал.
Алексей ничего не ответил, но с тех пор стал держаться дальше от русских, и это дало им повод думать, что отныне в лице курильца они приобрели непримиримого врага. В эти дни Василий Михайлович вплетал в свой дневник одну чёрную нитку за другой. Беды сыпались со всех сторон. Казалось, всё было против горсточки русских пленников.
Наступила осень. Дни стояли короткие, по-осеннему прозрачные, и Василий Михайлович видел через окно тюрьмы, как в чистом воздухе плыли, извиваясь, как змеи, длинные нити паутины. Однажды вечером, когда узников вывели во двор, он увидел звёзды, мучительно напоминавшие ему о прошлом, о свободе. Но среди них таинственным блеском светилась новая обитательница неба, яркая хвостатая комета.
Василий Михайлович попытался использовать для облегчения участи пленников даже появление этой небесной странницы и потому спросил у Кумаджеро: не считают ли японцы сию комету наказанием небесным за несправедливости и жестокости против русских?
На это хитрый японец со своей обычной улыбкой на устах ответил:
– В том году, когда приходил на своих кораблях Хвостов, на небе была такая же самая звезда. И теперь, при вашем прибытии, мы видим подобную же звезду. Что скажет на это капитан Хаварин?
Василию Михайловичу оставалось лишь посмеяться над самим собою.
Через некоторое время среди караульных неожиданно начались разговоры о скорой отправке русских в Матсмай, главный город острова.
«И то хорошо, – решил Головнин. – Хоть какая ни на есть перемена. Может быть, оттуда будет легче бежать».
Всем выдали тёплое платье и даже обувь из вещей, которые были оставлены Рикордом на берегу. При этом матрос Симанов вместе с фуфайкой случайно получил и складной нож, привязанный к ней по матросскому обыкновению. Это крайне удивило всех. Как осторожные японцы могли пропустить нож, когда не давали пленникам даже ножниц для стрижки ногтей?
«Не с умыслом ли японцы пропустили сей нож, чтобы потом придраться и взыскать с нас за него?» – предположил Головнин, однако всё же сказал Симанову:
– Спрячь так свой нож, чтобы его не нашли. Будет время – он всем нам может пригодиться.
Вскоре во двор тюрьмы принесли уже знакомые пленникам по путешествию в Хакодате носилки и объявили, чтобы они готовились к путешествию в город Матсмай. Каждому выдали бумажный лакированный плащ от дождя, соломенную шляпу с широкими полями и дорожные соломенные лапти, которые предложили надеть поверх сапог.
«Почему они так боятся дождя?» – удивлялся Василий Михайлович.
И, увидев однажды, как толпа японцев, щёлкая своими деревяшками, бросилась бежать по улице, едва только на краю горизонта показалась туча, он спросил о причине столь поспешного бегства у Кумаджеро, к которому уже привык обращаться с подобными вопросами.
Кумаджеро ответил:
– Богатые бегут от дождя потому, что боятся испортить свои кимоно, красиво расшитые цветами. Наши кимоно трудно стирать. Их нужно сначала распороть, потом снова сшить. А бедные кули бегут от дождя, потому что у них нет одежды, они ходят почти голые, и им холодно от воды.
Василий Михайлович рассмеялся, услышав столь простое объяснение этого любопытного вопроса.
Накануне отправления узников посетили главнейшие городские чиновники. Обходя клетки, они с любопытством останавливались около каждой и кланялись, а Кумаджеро от имени каждого из них объявлял, что такой-то пришёл проститься, что он желает русским здоровья, благополучного пути и счастливого окончания дела.
Вслед за тем каждого обласканного таким образом узника обвязали по поясу верёвкой и вывели на аркане во двор. Около полудня тронулись в путь. День был тёплый и такой ясный, что на огромное расстояние можно было видеть человека, идущего по дороге с палкой в руках, и парус, напрягшийся от ветра, и белую пену морского прибоя, набегающего на берега острова.
Кроме конвоя и работников, державших в руках арканы, пленников сопровождали переводчик Кумаджеро, лекарь Того. Зрителей по пути собралось великое множество. От самого Хакодате пошли берегом прямо через крепость, где стояли батареи, защищавшие вход в гавань, и это причинило Головнину и всем пленникам немалое беспокойство и огорчение. Раз японцы не боятся показывать чужестранцам свои укрепления, значит, и не собираются когда-либо выпустить их из своей страны. Это сознание легло тяжёлым камнем на сердца узников.
Глава 12Буньиос Аррао-Тодзимано-Ками и его вопросы
Был последний день сентября, когда пленников привели в город Матсмай. Осень стояла тёплая, как наша весна. Такая же ясность в воздухе, как в день их выхода из Хакодате, позволяла видеть далеко разбросанные вокруг города японские селения, бедные поля, низкорослые сосны и зелёный дубовый кустарник.
Пленников поместили в тюрьму, такую же, как в Хакодате, обнесённую двойным высоким частоколом, где их ждали такие же клетки. Эта тюрьма по-японски называлась оксио. Офицеров заперли в одну клетку, а матросов и Алексея – в другую. В оксио было темно, как ночью. Небольшое окошечко, через которое проникал свет, было лишь с одной стороны здания.
– Мне сдаётся, – печально заметил Хлебников, – что сегодня мы в последний раз видели солнце.
Головнин ничего не ответил, так как и сам был сильно угнетён обстановкой тюрьмы, ещё более безотрадной, чем в Хакодате. Молчал и Мур, мрачность которого с некоторых пор всё усиливалась.
Осмотрев своё новое жилище, пленники установили, что и само здание тюрьмы, и частокол, окружавший его, и караулки для солдат – всё было совершенно новое, только что отстроенное. Об этом свидетельствовали и кучи свежей древесной щепы, ещё лежавшие среди двора. Очевидно, оксио строилось только для русских пленников. И это обстоятельство, как и то, что все тюремные постройки были сделаны из прекрасного леса и стоили, очевидно, не дёшево, заставляло думать о том, что пленников скоро освобождать не собираются.
Здание тюрьмы находилось между оврагом с обрывистыми скатами, по дну которого протекала небольшая речка, и земляным валом, окружавшим губернаторский замок. Головнин, не оставлявший мысли о побеге, сразу отметил это для себя.
Наступила ночь. В оксио зажгли бумажный фонарь со светильней, наполненной рыбьим жиром. Он освещал лишь ближайшие предметы, оставляя всё остальное в непроницаемой тьме. Пленники были так подавлены новыми безотрадными впечатлениями и так утомлены многодневной ходьбой, что почти не разговаривали между собою. Но лишь наступила ночь, как солдаты князя Дзынгарского, державшие наружный караул, через каждые полчаса стали делать обход оксио с фонарями, отбивая время своими трещотками из тонких сухих дощечек.
От княжеских солдат не хотели отставать и императорские, стоявшие во внутреннем карауле. Через такие же промежутки времени они делали обходы клетушек, в которых находились пленники, и каждый раз через решётку пересчитывали их, громко переговариваясь между собой. Лязганье замков и затворов, шум шагов, треск дощечек, голоса перекликающихся солдат – всё это не давало пленникам ни минуты покоя.
Двойной чёрной ниткой Головнин отметил в своём журнале 30 сентября 1811 года – день прибытия в город Матсмай.
Затем потянулись дни за днями в ожидании нового допроса, на сей раз уже у самого губернатора, человека знатного и, как слышали пленники, близкого к императорскому двору.
Наконец пришёл день, когда их повели в губернаторский замок. Хотя в тюрьме пленников не щадили, совершенно не давая им спать по ночам треском бамбуковых трещоток и бесконечными проверками, но на улице, во время шествия, над каждым из них работник держал зонтик, ибо шёл дождь, и даже самую дорогу выстлали досками, так как было грязно. Однако, несмотря на дождь, по пути шествия русских стояли толпы любопытных.
Чтобы добраться до замка, пришлось пройти три двора. В последнем из них конвойные сняли с себя оружие и соломенные сандалии и оставили их у ворот, и пленникам велели разуться. После этого их ввели в огромное деревянное здание, которое по внешнему виду никак нельзя было назвать дворцом. Пленников выстроили перед входом в зал, занимавший всю внутренность этого здания. Передняя стена зала была раздвинута, и пленники увидели всё это обширное помещение изнутри, освещённое осенним солнцем. Стены зала частью были раззолочены, частью искусно расписаны ландшафтами, на которых много раз повторялось изображение вулкана Фузи-Яма – свидетеля вечности, взирающего со своей заоблачной высоты на юдоль земной человеческой жизни. Вершина вулкана была покрыта снегом. А рядом с вулканом, на скале, поросшей низкими соснами, была изображена священная птица – журавль – цвета свинца, с белой косицей, напоминающей волосы старца.
Куда ни обращал свой взор Василий Михайлович, повсюду он видел чудесно нарисованные изображения цветов, листьев лотоса, зверей и птиц.
Одна же картина, написанная на чёрном шёлке и изображавшая воздушный бой журавля с орлом, была исполнена с такой силой, что Василий Михайлович долго глядел на неё, забыв о том, что ожидает здесь его и его товарищей.
По обеим сторонам зала на полу сидели японские чиновники, которые шутили и смеялись, делая вид, что не замечают приведённых на допрос русских.
Но вот один из них поднял указательный палец и произнёс:
– Ш-ш-ш!..
Наступила глубокая тишина. За ширмами послышались шмыгающие шаги, и в зал вошёл скромно одетый японец. У входа он привычным движением опустился на колени, коснулся пола ладонями рук, низко склонил голову и замер в такой позе. За ним, не спеша, высоко держа голову, вошёл другой, дородный и высокий человек в дорогом чёрном шёлковом кимоно с гербами, вышитыми на рукавах. За поясом у него был кинжал. За вошедшим следовал оруженосец с его саблей, которую он держал эфесом вверх, через платок, чтобы не касаться ножен голыми руками.
Столь торжественно появившийся в зале японец и был буньиос, губернатор Матсмая, Аррао-Тодзимано-ками. Пройдя на своё место, буньиос опустился на пол, и оруженосец поспешил положить губернаторское оружие с левой стороны от него. В ту же минуту все японцы опустили головы почти до пола и замерли в таком положении на несколько секунд.
Буньиос ответил довольно низким поклоном, затем выпрямился, положил руки на колени и перевёл взор на пленников. Русские встали и сделали ему европейский поклон. Буньиос кивнул им головой и приветливо улыбнулся, как старый знакомый.
Потом всё пошло, как и в Хакодате. Губернатор достал из-за пазухи лист бумаги, и начались вопросы: об имени, летах, матерях, детях, братьях. Ответы требовались ещё более подробные, чем в Хакодате. Но пленники запаслись терпением и на все вопросы отвечали спокойно и обстоятельно.
Затем буньиос спросил:
– За каким делом русские пришли в Японию?
Не успел ещё Василий Михайлович обстоятельно ответить на столь важный вопрос, который являлся причиной всех их страданий, как буньиос неожиданно спросил:
– Как русские хоронят умерших? Какие знаки ставят над могилой? Есть ли разница в погребении богатых и бедных?
Головнин был удивлён и обеспокоен таким любопытством знатного японца. Но всё же и на эти вопросы ответил терпеливо и подробно. Тогда буньиос спросил:
– Не имеют ли русские офицеры какой-нибудь просьбы?
Василий Михайлович ответил твёрдым и громким голосом:
– Если вы люди, вы должны понимать, чего мы желаем. Мы взяты обманом и содержимся в самом жестоком заключении!
Буньиос слегка наклонил голову, словно в душе был совершенно согласен с пленниками и являлся их лучшим другом. Но Василий Михайлович уже не верил ласковым жестам японцев.
– Напишите на бумаге, – сказал буньиос, – где вы желаете жить: в Матсмае, в столичном городе Эддо, в каком-либо другом месте Японии или хотите возвратиться на родину.
На это Головнин отвечал:
– У всех нас, русских, находящихся здесь, только одно желание: возвратиться в своё отечество. Если это не может быть исполнено, то мы хотим умереть.
– Да, да, мы хотим возвратиться в своё отечество или умереть! – подтвердили один за другим и остальные пленники.
Очевидно, эти слова, в которых звучал не страх перед наказанием или даже перед смертью, но боль и тоска по далёкой отчизне и твёрдое желание свободы, произвели на губернатора сильное впечатление, ибо он перестал ласково улыбаться, пытливо посмотрел на русских, словно только сейчас увидел их перед собой. Затем он произнёс с большим чувством весьма длинную речь. Даже молчаливые японцы, сидевшие на пятках, были как будто тронуты его словами.
Алексей, прослушав губернатора, начал было переводить его речь, но тут же признался, что буньиос говорил так много, что он и половины не сумеет пересказать.
– Тогда говори, что можешь, – сказал Головнин.
– Буньиос говорит, что японцы такие же люди, как и другие, – начал Алексей, – что у них такое же сердце, а потому русские не должны их бояться. Буньиос рассмотрит их дело и будет стараться, чтобы они ни в чём не нуждались и были здоровы… Поэтому он просит, чтобы русские не печалились и берегли себя. Если они имеют в чём нужду – в платье или в какой особенной одежде, то чтобы, не стыдясь, просили.
Как ни мало верил теперь Василий Михайлович речам и обещаниям японцев, но слова Аррао-Тодзимано-ками всё же немного утешили его. Этот дородный и спокойный на вид человек чем-то отличался от многих японцев, которых встречал за время своего плена Василий Михайлович. То ли знатность его, богатство и сила, кладущие на внешность человека особый отпечаток, отличали его от других, то ли, быть может, это был один из тех приближённых к императорскому двору людей, которые уже чувствовали необходимость для своей страны в сближении с соседями и понимали, что замкнутость и отчуждённость японцев лишь приносят им вред.
Как бы то ни было, после допроса отношение к пленникам стало мягче и кормить их стали лучше. Часто давали им рыбу и угощали мясом кита и сивуча, что у прибрежных японских жителей считалось лучшими блюдами. А с наступлением холодной погоды всем выдали по большому тёплому халату, по две медвежьи шкуры и устроили скамейки для спанья.
Но и этим заботы губернатора о русских пленниках не кончились.
Однажды Кумаджеро объявил, что буньиос приказал сшить русским платье по любому, желательному для них, образцу.
– Передайте губернатору, что мы благодарим его превосходительство, но в платье не нуждаемся, – отвечал Василий Михайлович.
На это Кумаджеро отвечал твёрдо и решительно:
– Нам нет никакого дела до того, нуждаетесь ли вы или нет. Если буньиос желает сделать подарок, то отказываться от него вы не должны!
Пришлось согласиться, и Головнин от имени своих товарищей выразил желание, чтобы платье шили по образцу фризового капота, присланного Хлебникову со шлюпа. Явившийся портной стал обмерять пленников деревянным футом, мучил их целый день, и в результате вскоре в тюрьму двое работников притащили по охапке платьев.
Для офицеров оно было сшито из толстой бумажной материи – момпы, похожей на байку, вишнёвого цвета, на вате, а для матросов – из простой бумажной ткани. Все костюмы были одного покроя, но не походили не только на хлебниковский капот, а не имели ничего общего ни с шинелью, ни с сюртуком, ни с тулупом.
Однакож все эти заботы и благодеяния буньиоса давались пленникам недаром. Время от времени их по-прежнему водили к губернатору. Но допроса по их делу он не чинил, а больше интересовался самыми разнообразными вещами, вроде того, бывают ли в Европе такие же сильные грозы, как в Японии или нет.
Беседы затягивались иногда на несколько часов. Казалось, губернаторское любопытство не имело пределов, и это было самое мучительное для узников. Буньиос неизменно увещевал пленников, чтобы они не предавались отчаянию, а молились богу и терпеливо ожидали решения своей судьбы. А через минуту вопросы начинались сызнова…
«Уж не решил ли он написать доклад для своего правительства о России?» – думал иной раз Василий Михайлович.
Однажды от имени всех пленников он заявил буньиосу:
– Лучше убейте нас, но не мучьте таким способом!
Аррао-Тодзимано-ками ответил на это со своей обычной ласковостью:
– Пусть капитан Хаварин не сердится. Японцы не хотят принуждать русских к ответам. Они спрашивают их только как друзей.
И снова стал задавать свои бесчисленные вопросы. Узнав, что Мур умеет хорошо рисовать, он попросил его нарисовать царскую шляпу. Потом спросил: какие птицы водятся около Петербурга? Что стоит сшить в России такое платье, как на пленниках? Из какой шерсти делают сукно в Европе? Из овечьей? А какая она, эта овца? Овец совсем нет в Японии. Пусть господин Мур нарисует овцу.
Затем губернатор попросил, чтоб Мур нарисовал ему русскую лошадь, мула, осла, козла, карету, сани.
Иногда он спрашивал, сколько портов в Европе, сколько кораблей. В ответ можно было назвать любое число, но тогда следовало хорошенько его запомнить, ибо японцы все ответы тут же записывали своими кисточками.
Много хлопот доставили вещи и книги, свезённые Рикордом на берег. Приходилось рассказывать, из чего каждая вещь сделана, где стоит – дома, в Петербурге, или в каюте на корабле и для чего она служит. Но особенное беспокойство доставил Головнину обыкновенный учебник физики, оказавшийся среди его книг. Аррао-Тодзимано-ками во что бы то ни стало захотел узнать, хотя бы вкратце, основы физики и законы солнечного света.
«Ужели и этого не знают даже столь просвещённые люди в Японии, как Аррао-Тодзимано-ками? – удивился Василий Михайлович. – Как же мне это объяснить, не зная их языка?»
В конце концов, пришлось законы преломления солнечного луча объяснять при помощи дикого курильца Алексея.
Но как ни странно, буньиос понял объяснение Головнина, не выразив особенного удивления перед чудесными законами естества. Выслушав всё, он спросил:
– А сколько пушек стоит во дворце вашего императора?
– Ни одной, – ответил Василий Михайлович.
И тут изумлению Аррао-Тодзимано-ками не было границ. Он долго качал головой, потом сказал:
– Это очень большая неосторожность со стороны русского государя!
Василий Михайлович в ту минуту от души и громко посмеялся над словами просвещённого буньиоса. А позже Мур заметил ему по поводу этого весьма мрачно:
– Не следовало бы вам, Василий Михайлович, смеяться в лицо столь важному человеку. Народ сей странен и внушает мне немалый страх.
– А мне нисколько, – отвечал Головнин. – Что с вами, Фёдор Фёдорович? Я знал вас офицером, не ведающим страха в море. Что же вам здесь может угрожать, кроме смерти?
– Есть вещи и хуже смерти, – сказал вдруг Хлебников. – Это вечная неволя…
– Вот это правда! – согласился с ним Головнин. – Сего страшиться нам надо, а не смерти.
Глава 13Томительные дни
Потянулись томительные, долгие, однообразные дни плена.
В октябре выпал снег и лежал теперь не только на горах, но и во дворе тюрьмы, у высоких земляных валов и частоколов оксио. Однако ни холод, от которого часто страдали узники в своих тесных клетках, и ни вечная полутьма, царившая в тюрьме, где горели только светильники с рыбьим жиром, и ни верёвки, которых всё ещё не снимали с узников, когда водили их по улицам на допрос, не причиняли Василию Михайловичу столько страданий, сколько мысль, неожиданно высказанная в минуту отчаяния всегда тихим и терпеливым штурманом Хлебниковым: вечная неволя!
И чем ласковее становился буньиос Аррао-Тодзимано-ками, одаривавший пленников то рисовыми конфетами, искусно сделанными в виде рыбок и морских ежей, то ларцами, искусно покрытыми разноцветными лаками, тем чаще Василий Михайлович думал о бегстве. Думал он об этом пока наедине с собой.
В одну из ночей, когда сон бежал от его глаз, за стенами оксио раздались удары бронзового колокола, и по всему городу поднялся резкий треск барабана. Василий Михайлович соскочил со своей жёсткой постели и бросился к дверям клетки. Колокола звонили в разных местах города, в их звоне звучала тревога. Треск барабанов становился всё оглушительнее. У решётки появилась охрана.
Василию Михайловичу показалось, что наступила ночь их казни.
Но Кумаджеро, прибежавший вместе со стражей, пояснил, что это пожар, который до оксио не дойдёт. Однако в щелях здания показался свет.
– Разве весь город горит? – спросил Головнин.
– Нет, – ответил Кумаджеро, – зачем весь город? Два дома горят. Но наши жители очень боятся пожара. Однако это ничего, – добавил он как бы в утешение. – Мы берём свои кимоно, чашки, цыновки и даже стены домов, которые у нас раздвигаются, и уносим подальше, к знакомым. Сегодня мы горим, а завтра опять живём в новом доме.
Василий Михайлович посмеялся над своей тревогой и снова улёгся на жёсткую постель, стараясь заснуть, так как завтра предстояло много потрудиться. Вот уже больше недели, как он вместе с Хлебниковым и Муром, по желанию буньиоса, составляет бумагу для императорского правительства в Эддо, в которой подробно излагается дело русских пленников и история появления Хвостова у берегов острова Итурупа, поскольку это было им ведомо.
То была нелёгкая работа. Писать приходилось, выбирая лишь такие слова, какие могли перевести Кумаджеро и курилец Алексей, которому в эти дни было разрешено посещать русских в любые часы. Но пленники больше не доверяли ему и старались говорить при нём таким языком, чтобы курилец их не понимал, для чего часто употребляли иностранные слова.
Но сколь ни тёмен был этот дикий охотник, он скоро заметил это. Странная перемена вдруг произошла в нём. Обычно невозмутимое и спокойное лицо курильца всё чаще являло признаки сильнейшего волнения. Однажды он сказал Василию Михайловичу с большим огорчением:
– Капитана, зачем от меня хоронишься? Разве я не такая человека, как русские? Я не хуже всякого русского знаю бога!
Василий Михайлович был крайне удивлён. Он часто думал об этом тихом, запуганном человеке, лишившемся дома и семьи вместе с пленниками. С большим смущением Василий Михайлович выслушал его горестные слова, не зная, что отвечать, ибо в одно и то же время он не хотел обидеть Алексея, может быть, незаслуженным подозрением и боялся быть с ним откровенным.
– Что с тобой, Алексей? – спросил его Головнин. – Ты же сам сказал японцам, что русские подослали ваших курильцев на Итуруп выглядывать и высматривать.
– То неправда! Пускай меня японцы мучают, пускай голову рубят, но я на правде стоять буду, капитана! – воскликнул он вдруг. – Сколько мне жить на земле: десять лет, двадцать лет или одна года? Это ничего не стоит. Шибко нехорошо будет, если душа моя не пойдёт на небо, а будет болтаться где попало на своё мученье. Пиши, пожалуйста, на свою бумагу, как я сказал.
Эту маленькую речь Алексей произнёс с такой твёрдостью, с таким чувством, с таким необычным для него красноречием, что Головнин сказал Хлебникову по-французски:
– Как хотите, Андрей Ильич, а я ему верю…
– Но поверят ли этому японцы? – отвечал по-русски Хлебников, понимавший французский язык, но не говоривший на нём. – Не подумают ли, что мы его подучили?
Алексей, с горящими от волнения глазами слушавший разговор, возразил:
– Пущай не верят. Мне всё равно. Хочу перед богом сказать всю правду. Пущай меня убьют, за правду подохну!
Бедняга так разволновался, что в глазах у него показались слёзы. Василия Михайловича это так тронуло, что он сказал, по-прежнему по-французски:
– Подумаем, Андрей Ильич, как объяснить японцам обман, не обвиняя в ложном показании этого человека.
Но Алексей не стал дожидаться. При первом же удобном случае он сам заявил Кумаджеро, что товарищи его обманули японцев, сказав, будто они были подосланы русскими, в то время как приехали для торговли. Кумаджеро был так удивлён, что на мгновенье даже потерял дар речи, а затем возмущённо крикнул курильцу:
– Ты дурак или безумный? Ты знаешь, что тебе за это будет?
Но Алексей твёрдо стоял на своём, заявляя, что он говорит чистую правду, за которую готов умереть.
С большим волнением ждали пленники разрешения этой истории, ибо от поведения Алексея в значительной степени зависела и их судьба. Курилец продолжал держать себя твёрдо и мужественно. Когда пленников повели к буньиосу, он и там решительно отверг своё прежнее показание и сказал, что оно вымышленное.
Японцы были удивлены, говорили, что он себя губит, очевидно, полагая, что Алексей действует по наущению русских. Но Алексею удивлялись и сами русские. Что заставило этого тёмного человека так внезапно и так решительно стать на сторону своих товарищей по несчастию, рискуя собственной жизнью?
– В этом диком курильце, – сказал Василий Михайлович Хлебникову, – живут совесть и душа благородного человека. Здесь я вижу ещё одно доказательство того, что, сколь бы низко человек ни стоял в жизни, душе его свойственно проявлять величие и творить добро даже при наитягчайших обстоятельствах.
Благородное поведение Алексея придало пленникам новые силы. Снова они думали о свободе.
В эти дни Василий Михайлович вплёл в свой журнал длинную белую нитку. Такую же белую нитку вплёл он в свой журнал и в тот день, когда закончил, наконец, составление бумаги для правительства в Эддо и вручил её буньиосу.
Это произошло в торжественной обстановке в замке губернатора, в присутствии всех городских чиновников. Буньиос произнёс длинную речь, в которой сообщил узникам, что теперь он уже твёрдо надеется на благополучное решение их дела. Пусть только его разберут в Эддо. Он даже обещал пленникам перевести их из тюрьмы в новый, хороший дом и всячески облегчить их положение.
Буньиос поднял руку и сделал знак страже. В ту же минуту с пленников сняли верёвки, и все губернаторские чиновники начали их поздравлять. От чиновников не пожелали отставать и простые солдаты…
Возвратившись из губернаторского замка в тюрьму, пленники и там нашли приятную перемену: передние решётки у их клеток были вынуты, а клетки соединены широким коридором, во всю длину которого уже был настлан пол, покрытый новыми цыновками, так что получился настолько просторный зал, что в нём не только можно было всем встречаться, но и прогуливаться.
Кроме того, для каждого узника была приготовлена отдельная чашка, а на очаге стоял медный чайник с чаем, который можно было пить теперь когда угодно. Каждому было выдано по трубке и по кошельку с табаком. Вместо рыбьего жира в тюрьме зажгли свечи.
Но и этим не ограничились нежданные заботы буньиоса о пленниках: ужин подали уже не просто в чашках, как ранее, а на подносах. Посуда была новая и для офицеров лучшего разбора. Кушанье для всех было одинаковое, но несравненно лучше прежнего. И сагу уже не раздавали порциями, а поставили в посуде на стол, по-европейски, что особенно понравилось матросам.
Глава 14Переводчик Мураками-Тёске
Однако Головнин продолжал относиться с недоверием не только к словам буньиоса Аррао-Тодзимано-ками, но и к его делам. Привыкнув за четыре с лишним месяца своего тяжёлого плена к притворной ласковости и деланной учтивости японских чиновников и городских жителей и пытливо приглядываясь к этим людям, Василий Михайлович начинал понимать, что все эти губернаторы, первые и вторые после них чиновники и писцы, сидящие на цыновках, с их добрыми речами и поклонами, с их кисточками, быстро бегающими по бумаге, с их рисовыми конфетами в лакированных ларцах, не принесут узникам ничего хорошего.
Гимниягу будет писать и ссылаться на стрибиагу, стрибиагу – на буньиоса, буньиос – на сиогуна[122] или правительство в Эддо, а там ещё сам император… Не только семеро русских узников, но, видимо, множество и японского люда пропадает в этой многослойной сети, которой не разорвать без внешней силы. Но где она, эта сила?
Что сейчас делается в далёком отечестве – неве домо.
«Один лишь выход – бежать!» – снова думал Головнин.
То была смелая и дерзкая мысль, ибо кругом лежало море. Но не оно ли вечно служит дорогой морякам? Не оно ли вывело их уже однажды из другого плена? Нужно лишь терпение. Но способны ли к тому его товарищи? Ибо тяжкие страдания порою и против воли человека уносят силы, если исчезает надежда. Даже силачи Макаров и Симанов обмякли и выглядели стариками. Даже обычно тихий и добродушный Хлебников становился мрачным и молчаливым. Никто из них не верил буньиосу Аррао-Тодзимано-ками и ждал новых бед. Действительно, вскоре на столе пленников снова появилась похлёбка из редьки и кусочки солёных огурцов, вместо свечей опять стал гореть рыбий жир в бумажном фонаре. Снятые с пленников верёвки караульные снова принесли и повесили, на том самом месте, где они были раньше.
В эти дни Кумаджеро привёл к русским молодого человека, лет двадцати пяти, по имени Мураками-Тёске, и сказал Василию Михайловичу, что буньиосу Аррао-Тодзимано-ками угодно, чтобы пленники учили Тёске русскому языку. Это обстоятельство показалось Василию Михайловичу самым тревожным и подозрительным признаком. Не значило ли это, что японцы и впрямь готовят пленникам вечную неволю, пытаясь сделать из них своих учителей?
– А зачем то нужно буньиосу, если он хлопочет о том, чтобы возвратить нас в наше отечество? – спросил Головнин у Кумаджеро.
– Мы будем вдвоём с Тёске проверять ваше дело, – отвечал Кумаджеро. – Японский закон требует для каждого дела двух переводчиков.
Однако лукавая улыбка Кумаджеро и громкий смех, сопровождавший эти слова, подтверждали подозрения Головнина. Что было делать? Отказаться?
Но не значило ли это усилить подозрительность японцев и оставить всякие мысли о свободе? Буньиос мог снова рассадить пленников по отдельным клеткам. А между тем как важно было для побега всем пленникам быть вместе! Нужны время и терпение.
Стояла снежная и вьюжная зима. Ветры, налетавшие с Сахалинского моря, приносили метели. Снег падал, переставал на короткое время и снова падал, засыпая бревенчатые стены оксио до самой крыши. Приходилось ждать до весны.
– Нам следует, друзья, согласиться и на время стать учителями, – сказал Василий Михайлович товарищам, не желая пока открывать своих мыслей о побеге. – Но будем учить сего Тёске лишь тому, что полезно для нашего отечества. Я не вижу в том ничего плохого. Пусть узнают от нас то, что им следует знать о своих соседях.
И Тёске стал приходить в тюрьму с ящиком, наполненным словарями, составленными японцами, побывавшими в России, с толстыми тетрадями, где уже были записаны разные полезные сведения о Российском государстве.
Тёске был совсем не похож на переводчика Кумаджеро. Он оказался необыкновенно способным учеником. Запоминал любое русское слово с одного раза и так чисто выговаривал русские слова, что Василий Михайлович стал подозревать, не прикидывается ли их ученик не умеющим говорить по-русски. Тёске проводил в тюрьме целые дни, уходя лишь на обед, а в дурную погоду ему даже и обед приносили в тюрьму. Он скоро выучился читать по-русски и начал составлять русско-японский лексикон, записывая слова по алфавиту, что Кумаджеро даже не приходило в голову.
Глядя на Тёске, Василий Михайлович часто думал: не эти ли молодые люди устроят будущее японского народа, преобразуют его жизнь, разрушат старое, возведённое князьями, и приведут свой народ в семью воистину просвещённого человечества?
Тёске необычайно быстро выучился говорить по-русски, путая только род. Подвижной, любящий поболтать, он часто, греясь вместе с пленниками в их тюрьме у ямы с тлеющими углями, читал им стихи старых и новых японских поэтов, среди которых, к удивлению Василия Михайловича, было немало женщин.
Стихи были изящны, но, подобно японским картинам, говорили больше о деревьях и птицах, о тщете человеческой жизни. Однако Василий Михайлович с превеликим любопытством слушал их.
Однажды Тёске рассказал миф о том, как появился японский народ и его острова. По преданию тому, вся земля была под водой, на что небесный дух Танто-Само не обращал никакого внимания.
Наконец старший из его сыновей, Ками, получил от него дозволение привести землю в порядок и населить её. Для этого, взяв предлинную булаву, Ками стал измерять глубину морскую и нашёл, что она меньше всего в том месте, где теперь находятся японские острова. Тогда, сгребая землю в кучи, Ками образовал остров Нифон, снабдил его всеми произведениями природы и, разделив самого себя на два существа – мужское и женское, населил эту землю.
Братья Ками, увидев его работу, принялись делать то же самое в других частях света. Но так как они были не столь искусны, как Ками, то ни в образовании земель, ни в создании людей не могли достигнуть такого совершенства, как он.
– Поэтому, – сказал Тёске, японцы превосходят всех прочих жителей земного шара, и произведения Японии суть самые лучшие.
Василий Михайлович покачал головой и сказал;
– Мысль эта, Тёске, тщеславна и пагубна для твоего же народа. Если каждый народ будет считать другие народы хуже себя, то ничего доброго от того на земле не получится.
Но молодой Тёске не желал понять ни слов, ни мысли Василия Михайловича и глядел на своего учителя с выражением удивления и высокомерия.
Глава 15Что слышно из Эддо?
Время для русских пленников, как и для каждого человека, лишённого самого драгоценного в жизни – свободы, не спешило двигаться. Дело их вместе с чиновником, посланным буньиосом Аррао-Тодзимано-ками, давно уже уплыло в Эддо, а ответа всё не было.
– Что слышно из Эддо? – был первый вопрос, которым русские ежедневно встречали Кумаджеро и Тёске.
– Пока ещё ничего, – неизменно отвечали те, иногда, впрочем, уверяя, что дела идут хорошо и можно ожидать весьма счастливого конца.
В ожидании ответа из Эддо наступил 1812 год. В январе переводчики по секрету сообщили, что имеется повеление правительства перевести пленников в лучший дом, как обещал им буньиос, и что приказ этот губернатор намерен выполнить в японский Новый год, который в ту зиму приходился по григорианскому календарю на 1 февраля. Но минул февраль, а нового дома не было.
– Кумаджеро, где же ваш новый дом? – спрашивали узники у переводчика.
Кумаджеро прятал голову в плечи, щурился, втягивал в себя воздух, улыбался:
– Новый дом занесло снегом до самой крыши, а откопать некому, все заняты ловлей рыбы.
– Да ведь в городе пятьдесят тысяч жителей.
– А рыбы в тысячу раз больше, – смеялся хитрый японец.
В эти дни между русскими пленниками и японцами неожиданно вспыхнула война из-за бритья бород. Буньиос изъявил вдруг желание, чтобы узники, у которых за время плена отросли длинные бороды, побрились в присутствии стражи. Приказ буньиоса молодой Тёске и Кумаджеро передали Василию Михайловичу тоном, не допускающим возражений. На это Головнин спокойно, но решительно ответил:
– Скажите своему буньиосу, что русские моряки не позволят коснуться даже волоса в своей бороде, пока нога их не ступит на землю отечества.
Война эта продолжалась несколько дней, но пленники бород так и не сняли.
Наконец и сами переводчики перестали скрывать, что дела русских в столице идут не особенно хорошо.
– Теперь, – сказал однажды Тёске Василию Михайловичу, – отечество ваше от вас дальше, чем было до сих пор.
Головнин ничего не ответил ему, а ночью, когда стража ушла к себе и в оксио стало тихо, осторожно разбудил товарищей и сообщил им слова Тёске. Он решил более не скрывать своих мыслей о побеге и сказал:
– Надо уходить. Мы на острове, среди чужого народа. Но мы – моряки, и море для нас не препятствие. Был бы ветер попутный.
Хлебников первый отозвался на этот призыв.
– Бежать! Я сам думаю о том денно и нощно, – прошептал он. – Надежды больше нет.
Мичман же Мур мрачно молчал.
– А что вы скажете, Фёдор Фёдорович? – спросил его с тревогой Головнин.
– Мы много терпели, – с неожиданным раздражением сказал Мур, – надо потерпеть ещё. Надежд на побег мало. Если нас поймают, то закуют в вечные кандалы или отрубят головы на площади. Я не пойду.
Это было столь неожиданно для Василия Михайловича, что на минуту он лишился языка и молча глядел на Мура, не будучи в силах его понять.
«Кто это? – думал он. – Изменник или безумец, у которого долгий плен и страдания отняли мужество и силу воли?»
– Это не так просто, Фёдор Фёдорович, – наконец сказал он. – Если вы останетесь, то и нам нельзя бежать, ибо вам придётся за нас отвечать.
– Это дело вашей совести, – сказал Мур.
– Фёдор Фёдорович, – обратился к нему Головнин, – я знал вас мужественным офицером. Мы не раз стояли рядом на вахте, когда океан готовился нас поглотить. Так не лучше ли погибнуть в море от той стихии, коей мы всю жизнь свою посвятили и где ежегодно множество собратьев наших погибает, нежели вечно томиться в неволе и помереть в тюрьме?
Но все доводы Василия Михайловича, как и Хлебникова, были тщетны: Мур оставался непреклонным. Это было так тягостно для Василия Михайловича, что показалось ему тяжелее самого плена и тюрьмы, ибо приходилось таиться теперь не только от стражи, но и от собственного товарища.
Но всё же, не потеряв окончательно надежды убедить Мура, он стал вместе с Хлебниковым и матросами готовиться к побегу. Каждый утаивал от обеда немного каши или варёных бобов. Ночью они сушили это над ямой с углями и ссыпали в сшитые для таких запасов малые мешочки, которые при побеге можно было бы спрятать каждому на себе.
Наступала весна 1812 года, и узникам были разрешены кратковременные прогулки в тюремном дворе. Вскоре Тёске окончательно признался пленникам, что весьма сомнительно, чтобы их отпустили, ибо «вся столица Эддо», как он выразился, совсем не хочет этого. Тёске сообщил, что Хвостов, захвативший нескольких японцев с собою, высадил их в своё время на остров Лиссель с письмом на имя матсмайского губернатора. Это письмо со временем будет показано пленникам. Оно весьма неприятно для русских.
Весть об этом письме, содержание которого никто из пленников не знал и не мог знать, подействовало на Мура гораздо сильнее, чем все уговоры Василия Михайловича.
– Теперь я вижу, что вы правы, – сказал он. – Нам нет иного выхода, кроме бегства. Я уйду вместе с вами.
Василий Михайлович сразу повеселел. Обычная бодрость, доверие к людям вернулись к нему. Он стал думать теперь о том, что ему делать с курильцем Алексеем.
– Ежели мы уйдём от него тайно, – сказал он товарищам, – то японцы не поверят, что он не знал о нашем побеге и за умолчание об этом подвергнут его жестокому наказанию. Так поступить с ним жаль: до сих пор он страдал заодно с нами, да и взять его в побег было бы весьма полезно, ибо он всё же здешний житель. Но можно ли ему открыться?..
Долго спорили об этом, и на общем совещании узников было решено больше не скрываться от Алексея. На прогулке во дворе тюрьмы узники признались курильцу, что собираются бежать и предлагают ему участвовать в побеге. Алексей сначала испугался, побледнел и даже не мог выговорить в ответ ни слова, но затем, приободрившись, сказал Василию Михайловичу:
– И я с вами! Я такой же русский, как и вы. У нас одна бога. Худо ли, хорошо ли, а куда вы – туда и я. В море ли утонуть или японцы убьют – вместе всё лучше. Спасибо тебе, капитана, что не покинул меня!
Бежать было решено ночью, когда караульные уходят спать и запирают тюрьму на замок. Ждали благоприятной ночи.
И она вскоре наступила. Восьмого марта поднялся восточный ветер с туманом и дождём, что весьма благоприятствовало побегу. Однако вскоре небо прояснилось и ветер переменился, приняв западное направление. При таком ветре нельзя было переплыть пролив ни на вёслах, ни под парусами, поэтому решено было побег отложить.
С утра все узники были в сильном волнении, особенно Мур, который становился всё раздражительнее, беспокойнее и, наконец, неожиданно заявил, что он не уйдёт, ибо принял твёрдое решение ожидать своей участи в заточении.
Услышав слова Мура, Хлебников подошёл к нему, дрожа и сжав кулаки, словно готовясь ударить его. Но Василий Михайлович остановил штурмана, хотя и сам был бледен, и руки у него дрожали. Он сказал Муру:
– Печальную участь готовите вы себе, Фёдор Фёдорович.
– Я не ребёнок и в ваших советах не нуждаюсь! – отвечал Мур. – Я не хуже вас знаю, что мне делать!
С этого дня Мур резко изменил свои отношения с товарищами, начал избегать их, перестал с ними разговаривать, на обращённые к нему вопросы отвечал односложно или грубо, а то и совсем не отвечал.
И в то же время с японцами он сделался крайне почтительным, начал перенимать их обычаи, разговаривать и здороваться по-японски, приседая, касаясь ладонями коленей и низко кланяясь, что удивляло немало и самих японцев.
Вскоре губернатор разрешил узникам прогуливаться не только на тюремном дворе, но и по городу и даже за городом. Они решили использовать эти прогулки для побега.
Водили их гулять раз в неделю, на несколько часов, в сопровождении шести солдат императорской службы и четырёх конвойных, с переводчиком. Кроме того, с ними ходило несколько работников, которые носили чайный прибор, сагу, маты для сиденья, а нередко и весь обед, так как пленники порою ели в поле. Помимо этой стражи, от города назначался особый полицейский, который возглавлял отряд.
Отбиться от такого конвоя пленники считали делом нетрудным. Но куда было деваться после того? Надо ждать случая, когда на берегу попадётся оснащённая большая лодка, в которой можно будет бежать в море. Поэтому они норовили всегда гулять вдоль берега, таская за собой свои жалкие запасы каши и бобов.
Но Мур, видимо, понял, почему его товарищей так тянет к морю. Он постоянно упрашивал японцев не уходить далеко от города, ссылаясь на то, что у него болят ноги.
Гнев и злоба на Мура нередко поднимались в сердцах узников, но Василий Михайлович неустанно призывал их сохранять спокойствие и покамест терпеть.
Часто поэтому приходилось ограничиваться прогулками внутри города. Но и эти прогулки приносили некоторую пользу пленникам. Они ближе узнавали обычаи и страну. Это могло пригодиться и в побеге.
С особенным вниманием наблюдал Василий Михайлович японцев во время работы. Они ничего не делали без песен, и если гребли или передвигали тяжести, то непременно пели в такт движениям, как поступает рабочий люд повсюду.
Однако среди этого люда в японском городе толкалось в немало бездельников, которые кривлялись, пели, танцевали, а потом ходили с протянутой рукой среди зрителей. Особенно много было актёров, борцов и фокусников. Глашатаи на углах громко зазывали публику в театр. Один актёр развлекал народ тем, что показывал своё лицо, одна половина которого плакала, а другая в это время смеялась.
На базаре провизию закупали не женщины, а мужчины, и после каждой грошовой покупки купец и покупатель почтительно и долго кланялись друг другу. Шума на базаре не было.
Однажды пленники могли наблюдать торжественное путешествие буньиоса Аррао-Тодзимано-ками на ежегодное весеннее моление в храм в присутствии всех духовных лиц и чиновников города.
Губернатор ехал верхом на лошади, а сзади него шла пешком небольшая свита. К уздечке лошади вместо поводьев были прикреплены два длинных голубых шарфа, которые у самой морды лошади держали в руках конюшие, по одному с каждой стороны, а за концы ещё по одному; таким образом, губернаторский кортеж занимал в ширину почти всю улицу, оставляя по сторонам лишь узкие проходы, занятые толпой горожан, с восторгом взиравших на своего буньиоса.
Губернатор, одетый в свой обычный чёрный шёлковый халат с гербами на рукавах, без шляпы, сидел в богатом седле, положив ноги в деревянные лакированные и раззолоченные стремена в виде ящичков. Конюхи, державшие лошадь, всё время успокаивали её возгласами:
– Хай! Хай!
А сами между тем покалывали её заострёнными палочками, заставляя вскидывать головой, крутить хвостом, заключённым в голубой чехол, и горячиться, отчего губернатор, боясь упасть, сидел сгорбившись и вцепившись в гриву лошади обеими руками. Впереди шли в ряд несколько солдат, которые громко кричали:
– Сторонись! Сторонись! – хотя середина улицы была совершенно свободна.
За губернатором, впереди его свиты, следовали оруженосцы, которые несли в руках знаки его достоинства. Это означало, что буньиос следует в храм без всякого церемониала, как подобает смертному, собирающемуся вознести молитву к небу.
В заливе пленники видели много крупных и мелких судов. Все они были похожи на китайские джонки с низкой открытой кормой. На иных было только одно длинное, тяжёлое весло, прикреплённое сзади и двигавшееся подобно рыбьему хвосту. Ход и больших, и малых судов был так тих, точно народ этот никуда не спешил.
Насмотревшись на японские суда, Василий Михайлович спросил Тёске:
– Чего ради японцы строят столь нелепые посудины, на которых не только нельзя уйти далеко в море, но и небезопасно плавать у берегов?
– Наши правители, – ответил Тёске, лукаво улыбаясь, – не хотят, чтобы японцы ходили к чужим берегам и видели, как живут другие народы. Может быть, им тогда не будет нравиться, как мы живём, и захочется другого…
– Но сколько же гибнет людей на таких судах ежегодно!
– О, у нас народа хватит! – отвечал Тёске всё с той же улыбкой. – Правительство не боится, что утонет одна-другая тысяча японцев: народятся новые.
Глава 16Измена Мура
Наступил апрель. Солнце съедало снега. Перелётная птица тянула на север. Ночами над самой крышей тюрьмы гоготали гусиные стаи, днём в прозрачном небе плыли колыхающиеся в воздухе треугольники журавлей, громко трубя, стремительно проносились белые лебеди. Эти звуки весны острой болью отзывались в сердцах узников, напоминая каждому из них о том, что он лишён самого ценного в жизни – свободы.
Добродушный и смелый Шкаев, никогда не терявший терпения, и самый сильный из матросов, великан Макаров, часто на прогулках подходили теперь к своему капитану и молчаливыми взглядами как бы спрашивали его: «Когда же? Когда ты уведёшь нас из плена?» Иногда, как будто ни с того ни с сего, матросы начинали вспоминать недавнее плавание, лучше которого, казалось, ничего не было на свете. Вспоминали переход тропиков, вольные ветры, Тишку, просмолённую палубу «Дианы», её пушки, паруса, надрывая этим сердце Василия Михайловича.
– Где-то она теперь? – говорил Макаров. – Чай, зимовала в Охотске. Эх, и доброе же было судёнышко!
– Дюже доброе! – подтверждал Шкаев.
Даже хмурый Васильев и державшийся с ним в паре Симаков тяжело вздыхали. Мысли всех были там, за стенами тюрьмы. Только у одного Мура были закрыты глаза и уши для солнца, для весны, для зовов свободы.
В эти дни случилось одно приятное для пленников событие: их перевели в новый дом, о котором ранее говорил Тёске и сам буньиос Аррао-Тодзимано-ками. Новый дом был лучше и просторнее оксио и находился у самой крепости, между валом и высоким утёсом. Он стоял среди обширного двора, обнесённого высоким частоколом с рогатками. Двор был разделён таким же частоколом, во дворе был разбит садик. В половине, предназначенной для пленников, было несколько комнат, образуемых раздвижными ширмами, а в другой половине содержался караул из солдат князя Дзынгарского под командой офицера, который целыми днями следил за узниками. К дому была пристроена галлерея, из которой можно было видеть поверх забора Дзынгарский залив, берег лежавшего за ним острова Нифона и мачты судов, стоявших у берега, а через щели в заборе были видны и самые суда.
– Ну что ж, друзья… – сказал Василий Михайлович, осмотревшись в новой тюрьме. – Теперь мы можем наслаждаться видом неба, светил небесных и разных земных предметов, свободно прохаживаться по двору и пользоваться прохладой ветров и чистым воздухом. Пищу нам дают лучше прежнего, может быть для того, чтобы мы не вспоминали более о возвращении на родину… Утешают ли вас все эти блага? Возможно ли, чтобы русский человек забыл своё отечество и остался на чужбине, в неволе?
– Нет, Василий Михайлович, – ответили разом матросы. – Не хотим мы здесь оставаться!
– Так давайте же, друзья мои, дадим клятву уйти отсюда! – сказал Головнин слегка дрогнувшим голосом.
И все единодушно поклялись лучше умереть, чем оставаться в плену. Только один человек, к великому огорчению всех узников, в этом единодушном решении не участвовал. Это был всё тот же мичман Мур.
Однако наряду с приятной переменой в жизни пленников случилось и другое событие, которое встревожило Василия Михайловича и заставило торопиться с побегом, не ожидая лета.
Переводчик Тёске, то ли по легкомыслию своему и молодости, то ли просто по склонности к болтливости, сообщил Головнину, что буньиос получил из Эддо бумагу, в которой говорилось, что японское правительство не уважило просьбы буньиоса Аррао-Тодзимано-ками разрешить ему самому снестись с русскими кораблями, ежели те прибудут к японским берегам, чтобы вести переговоры о пленниках.
Наоборот, буньиосу приказано было поступить с русскими судами по прежнему повелению, то есть постараться причинить им всякий вред, и если удастся, то суда захватить и сжечь, а людей взять в плен. На остров же Кунашир был послан большой отряд войск, артиллерия и снаряды и велено укрепить и усилить оборону прочих приморских мест, где можно было ожидать появления русских судов.
Это известие заставило Василия Михайловича сильно задуматься. Что могло означать такое поведение японского правительства? Может быть, в Эддо знают больше, чем буньиос Аррао-Тодзимано-ками, если рискуют враждовать со столь сильной державой, как Россия, из-за семи пленников и готовы даже на военные действия? Какие вести привозят им из Европы в Нагасаки голландские купцы? Может статься, Хвостов, о котором японцы так много толкуют, тут совсем ни при чём? А может быть, и впрямь государь велит прислать сильную эскадру с Балтийского моря?
Думая так, Василий Михайлович не знал, что к этому времени огромные армии Наполеона были уже стянуты к Неману, что вся Европа говорила о близкой войне с Россией и что великая гроза собиралась над отечеством. Да и как могли это знать они, сидящие в японской тюрьме на далёком острове Матсмае?!
Одновременно пленникам стало известно, со слов тех же переводчиков, что вместо Аррао-Тодзимано-ками через два месяца в Матсмай приедет новый губернатор, и вместе с ним прибудут и японские учёные специально для того, чтобы заниматься с русскими науками и познакомиться с содержанием их книг, оставленных после ухода «Дианы». Всё это ещё раз подтверждало, что ни малейшей надежды на освобождение пленников нет. Бежать! – вот единственный выход.
Для бегства из тюрьмы как будто не было больших преград. Единственным и весьма серьёзным препятствием являлось изменническое поведение Мура, который теперь даже перестал называть себя русским, что ранее не уставал подчёркивать. Будучи сыном австрийского немца, женатого на русской, он даже стал уверять японцев, что родители его живут за границей, меж тем как у них была булочная в Петербурге, что было хорошо известно Василию Михайловичу.
Наконец Алексей тайно сообщил узникам, что Мур решил поступить на японскую службу переводчиком европейских языков и приглашал Алексея последовать его примеру. Узнав об этом, Василий Михайлович воскликнул с горечью и отвращением:
– Вот человек, не имеющий родины! А посему раб, достойный своей участи.
Приходилось теперь остерегаться не только тюремщиков, но и зорко следить за Муром, который, делаясь всё подозрительней, с мрачной настойчивостью сам неотрывно наблюдал за пленниками с явным намерением расстроить их побег.
Оставалось ждать подходящего случая. А пока пленники тайно, с большой осторожностью, запасались пищей, сушили рисовую кашу над углями и ссыпали в мешочки, которые постоянно таскали с собой.
Гуляя за городом, Шкаев нашёл огниво и старательно припрятал его, добавив к нему несколько кремней, похищенных у тюремной стражи. Лоскут старой рубахи, якобы случайно обронённой Василием Михайловичем в огонь и истлевшей, послужил пленникам трутом. Найденное во дворе заржавленное долото Василий Михайлович также припрятал, как величайшую драгоценность: из него можно было сделать наконечник для копья. В качестве оружия должен был послужить и заступ, который Макаров, увидев во дворе, до поры до времени засунул под крыльцо.
Хлебников из кусочков тонкой меди, сорванной со стены дома, и двух иголок, тайно взятых у конвойных, смастерил компас, намагнитив иголки трением о камень.
Между тем прогулки пленников продолжались. Однажды, гуляя по берегу, они заметили две небольшие лодки, вытащенные на сушу. В это время вдали проходила большая лодка под парусом. Василий Михайлович подал тайный знак товарищам, которые тотчас же окружили его.
– Мы можем сейчас отбиться от японцев, – сказал он тихо Хлебникову, – спустить малые лодки на воду, догнать большую и овладеть ею.
– А есть ли вёсла при лодках? – отозвался Хлебников.
Это было неизвестно. И пока они старались выяснить, большая лодка ушла.
Между тем Мур, издали наблюдавший за ними, видимо, догадался об их замыслах и стал просить конвойных прекратить прогулку, говоря, что у него болят ноги. Опечаленные пленники возвратились домой.
Вечером Алексей передал Василию Михайловичу, что Мур подговаривал его сообщить японцам о намерении русских уйти, угрожая, что в противном случае он сделает это сам. При этом Алексей сказал:
– Капитана, ты решила уйти? Если пойдёшь, не оставляй меня. Я тоже хочу с тобой.
Однако ни Василий Михайлович, ни матросы не решились на этот раз довериться Алексею. Головнин сказал ему:
– Пока никто из нас не собирается уходить. Да скажи и Муру, что мы ждём приезда нового губернатора и надеемся освободиться мирным путём.
На это Мур ответил тоже через Алексея:
– Они как хотят, а моя судьба решена: я останусь в Японии.
Со смешанным чувством презрения и удивления глядел Василий Михайлович на этого человека, который рядом с ним когда-то стоял на палубе «Дианы». Ужели страх быть убитым японцами мог так потрясти его душу?
– Фёдор Фёдорович, – сказал он Муру, – честь отечества и верность ему измеряется не окладом жалованья, получаемым нами от государства. Наступает час – и приходят иные испытания, в коих познаётся истинная цена человека.
Мур ничего не ответил. Но во взгляде его Василию Михайловичу почудилось выражение не то тоски, не то испуга. После этого он перестал соглядатайствовать.
Глава 17Беглецы в горах Матсмая
Цвели многочисленные матсмайские сады, делая землю молодой, радостной и прекрасной. За городом по зелёному травяному ковру горели солнечной россыпью жёлтые одуванчики – совсем как где-нибудь в Рязанской губернии. В цветах яблонь и вишен дружно, по-весеннему гудели пчёлы – тоже совсем как в России.
Апрель уже кончался, когда пленники, наконец, назначили день для побега. Накануне Василий Михайлович целую ночь не спал. Где-то недалеко на заре пела какая-то птичка, голосом своим напоминая Головнину пение соловья в гульёнковском парке, будя воспоминания о далёком, невозвратном детстве и о родной земле, которая сейчас казалась столь же далёкой, как детство. То был японский соловей – угуису. Он был немного меньше русского и такой же серенький, но пение у него было беднее и проще, без чудесных переходов и колен русского соловья. Всё же слушать его было приятно.
Василий Михайлович не мог дождаться часа побега. Утром от имени пленников он попросил начальника стражи показать им японский храм, который отстраивался после пожара на кладбище. Эта прогулка позволила ему высмотреть и заметить все нужные для побега тропинки. С прогулки узники вернулись в тюрьму лишь под вечер и, притворившись сильно уставшими, легли отдохнуть, чтобы усыпить бдительность стражи и Мура. Но никто из них, конечно, отдыхать и не думал. Всех тревожила мысль: удастся ли побег? Придёт ли свобода или снова тюрьма, на этот раз ещё худшая, с побоями, с пытками и, может быть, навеки? А может статься, что суждена им безвестная смерть на чужбине.
Вечером Макаров с Васильевым, пробравшись на тюремную кухню, похитили два ножа, а около полуночи Шкаев с Симановым вылезли во двор через уборную и спрятались под крыльцом.
Головнин велел сделать на постелях чучела спящих людей, и теперь участники побега ждали только, когда в городе протрещат барабаны, отбивающие полночь. С волнением они прислушивались к каждому шороху. В тюрьме всё было спокойно. Конвойные, как обычно, играли в шашки за своей решёткой, стуча костяшками и громко смеясь. Мур с Алексеем своевременно легли спать, видимо не подозревая о том, что затевается.
Наконец барабаны пробили полночь. Наружный патруль с фонарями, как всегда, обошёл двор и удалился в караульное помещение. Тогда Шкаев и Симанов вылезли из-под крыльца, прихватив с собою спрятанный там заступ, и начали рыть подкоп под стеной, воспользовавшись имевшейся там водосточной канавкой.
Для себя и для Хлебникова Василий Михайлович тоже соорудил чучела и оставил на своей кровати письмо, в котором сообщал японцам о полной непричастности курильца Алексея к побегу.
Когда солдаты внутреннего караула легли спать, пленники, по знаку Василия Михайловича, один за другим выбрались во двор тем же путём, что и Шкаев с Симановым. Пролезая под полом последним, Головнин был полон решимости в случае тревоги оказать сопротивление страже, пустив в ход долото, но живым не сдаваться.
Пробираться под полом было тяжело, ибо двигаться приходилось ползком и с такой осторожностью, чтобы самому не слышать собственного движения. Но и во дворе, и в тюрьме всё было спокойно. Слышался только хорошо знакомый всем свирепый храп курильца Алексея.
Наконец потянуло свежим ночным воздухом. Василий Михайлович вылез до половины наружу. В ту же минуту сильные руки подхватили его с обеих сторон, и он услышал над самым ухом горячий шёпот Шкаева:
– Сюда, сюда, Василий Михайлович! Вот она, дыра-то! Все уже там…
Головнин подполз к подкопу и стал пролезать под забор. Здесь сильно пахло сырой, только что раскопанной землёй. Вдруг острая боль пронизала всё его существо с такой силой, что на мгновенье даже затуманилось сознание. Он ударился коленом правой ноги обо что-то твёрдое.
Мысль, что теперь он не сможет бежать, ужаснула его. Но он сделал над собой усилие и быстро прополз под забором. И тут боль вдруг прошла, точно удара и не было.
Головнин поднялся на ноги, осмотрелся. Над головой горели спокойные, ясные звёзды. Ночной прохладный воздух приносил откуда-то запахи цветущих садов. Он был на свободе.
Хлебников звал его откуда-то из темноты радостным топотом:
– Сюда, сюда, Василий Михайлович! Скорее!
Беглецы почувствовали под ногами узкую тропу, которая вилась между тюремным забором и оврагом. Слабо протоптанная тропинка временами пропадала, её приходилось отыскивать при свете звёзд или нащупывая ногами. Но вот, наконец, добрались и до большой дороги. Это место Василий Михайлович хорошо заприметил во время давешней прогулки и быстро провёл товарищей на кладбище.
Здесь, стараясь подальше держаться от постройки, чтобы не обратить на себя внимания сторожей, беглецы сделали небольшую остановку и, укрывшись среди могил, стали совещаться, куда держать путь. Решено было направиться к горам, углубиться в них и идти пустынными местами по ночам, руководствуясь звёздами, а днём прятаться в лесу, чтобы замести следы; затем выйти на морской, населённый берег, завладеть подходящим парусником или простой лодкой и направиться к родным берегам.
Предстояло тяжёлое и опасное путешествие, которое могли предпринять только люди, решившие или добыть себе свободу, или умереть. Василий Михайлович знал, что весь обширный остров Матсмай покрыт горными кряжами, которые спускаются отлогими скатами к берегам, поэтому вся внутренняя часть острова, вероятно, необитаема.
Вёрст пять пленники прошли равниной, держа путь на Полярную звезду. Затем беглецы стали подниматься в гору. И тут Василий Михайлович снова почувствовал сильнейшую боль в ушибленном колене, которое начало быстро опухать. От боли он скоро выбился из сил. Товарищи должны были каждые полчаса останавливаться, чтобы дать хоть немного утихнуть боли.
– Идёмте, идёмте! – торопил их Головнин. – До рассвета мы должны достичь леса, иначе нас переловят, как цыплят… – И снова шёл, превозмогая боль.
Беглецы двигались где конными тропами (здесь не ездили на колёсах), где прямиком лезли в гору. Порою в ночной темноте натыкались на непреодолимую крутизну, долго наобум бродили, стараясь обойти неожиданное препятствие, и снова карабкались вверх.
Между тем положение Василия Михайловича с каждой минутой становилось всё тяжелее: опухшее колено болело всё сильнее, и боль уже начинала распространяться по всей ноге. Мысль, что, может быть, он скоро совершенно не сможет двигаться, приводила его мгновениями в отчаяние. Однако он всё же шёл. Беглецы поднялись до такой высоты, где местами ещё лежал снег. Приходилось обходить обширные снежные поля, ибо снег уже был зернистый и не держал человека.
Незадолго до рассвета вышли на большую дорогу, по которой жители возили вьюками лес в город. Неподалёку уже начинались сплошные горные леса. Василий Михайлович решил воспользоваться этим путём, чтобы до рассвета добраться до леса и там укрыться до ночи. Но не успели беглецы сделать и сотни шагов, как матрос Васильев, оглянувшись, вдруг тревожно прошептал:
– Глядите, глядите, за нами погоня! Верховые с фонарями!
С этими словами он бросился вниз в глубокий овраг. Все устремились за ним. Но склоны оврага были лишены какой-либо растительности, и спрятаться было негде. Между тем начинало светать. В овраге лежало много снега, на котором особенно чётко должны были выделяться чёрные фигуры людей. С минуты на минуту беглецы ждали, что верховые появятся на верхнем краю оврага. Но те не появлялись.
И вот наступил день, а беглецы, сбившись в кучу, беспомощно топтались в снегу на открытом месте. Тщетно искали они, где бы можно было укрыться. Наконец на противоположном склоне оврага Василий Михайлович заметил тёмное отверстие. Возможно, то был вход в пещеру.
– За мной! – скомандовал он и, преодолевая боль, стал быстро спускаться вниз.
Действительно, то был вход в пещеру, но у самого входа в неё с горы низвергался сильный, пенистый и шумный водопад, который выбил в снегу яму до земли глубиною сажени в полторы. Попасть в пещеру было весьма трудно. Это удалось лишь с помощью молодого деревца, росшего у самого входа в неё. Хлебников первый схватился за ствол дерева и прыгнул. За ним последовали остальные, рискуя, что деревцо вот-вот вырвется с корнем и прыгающий полетит в яму, вырытую водопадом, откуда возврата уже не могло быть.
Василий Михайлович мог попасть в пещеру лишь с помощью товарищей. Они втащили его туда с большим трудом. Стиснув зубы от боли, почти без чувств, он повалился на мелкий рассыпавшийся плитняк, которым была забита низкая пещера. С каменных стен её стекали струйки прозрачной горной воды. Беглецам едва удалось разместиться, да и то полулёжа, чуть не касаясь каменного свода головами. Дно пещеры было покато к выходу, и заполнявший его плитняк при малейшем движении сползал вниз, увлекая людей за собой. Поэтому приходилось лежать неподвижно.
В этом каменном мешке было холодно, как в леднике. Вскоре беглецов охватила дрожь, но они терпеливо лежали на влажных камнях, прислушиваясь к каждому шороху. Однако всё было спокойно: погони не было. У входа в пещеру шумел водопад, а из далёкого леса долетал едва уловимый стук топора.
Вдруг послышался звук катящихся с горы мелких камней. Беглецы насторожились, схватившись за ножи, а Василий Михайлович – за своё копьё, сделанное им из ржавого долота, насаженного на палку. Вскоре послышались осторожные, но быстро приближающиеся шаги.
– Погоня! – прошептал Хлебников.
Все ожидали увидеть японских солдат и держали наготове оружие, решив не сдаваться живыми. Но вместо солдат в просвете пещеры появился стройный силуэт красавца-оленя. Почуяв людей, он испуганно и громко храпнул и на мгновенье замер на месте. Но тотчас же, сверкнув большими чёрными глазами, расширенными от испуга, закинул на спину точёную голову с огромными ветвистыми рогами; тело его напряглось и мгновенно исчезло в лёгком броске. Лишь посыпавшиеся из-под его ног мелкие камни говорили о том, что это было не видение, а подлинный обитатель горных лесов.
– Напугал-то как, окаянный! – засмеялся Шкаев, первый пришедший в себя. – А хорош!
– Вот бы нам такую дичину на харчи! – вздохнул Макаров.
В пещере беглецы пролежали до вечера. Затем вылезли прежним путём, прыгая и держась за деревцо. Все дрожали от холода и были измучены до последней степени и ходьбой, и голодом, ибо берегли те жалкие крохи, которые удалось урвать от скудного тюремного пайка.
– Что-то теперь делается в тюрьме? Наверно, взялись уже за наших караульных да за Алексея-курильца, – предположил Симанов.
– Теперь мы бы ужинали… – вздохнул Васильев, любитель поесть, часто говоривший и в тюрьме о харчах.
– Ай по редьке соскучился? – с укоризной в голосе спросил его Шкаев.
Васильев не ответил.
Василий Михайлович сидел на земле и смотрел вверх, отыскивая Полярную звезду. Во всё небо уже горели звёзды, но теперь они были неприветливые, холодные, чужие.
– Куда будем путь держать? – спросил Хлебников.
– По-прежнему на север, – отвечал Василий Михайлович, с трудом поднимаясь и морщась от боли в ноге.
Начали подниматься на высокую гору, над которой чуть приметно мерцала Полярная звезда. Боль в ноге делалась всё сильнее. Головнин видел, что является помехой товарищам, и, остановившись, сказал им:
– Друзья мои! Идти дальше я не в силах и могу всех вас погубить. Именем бога прошу вас, оставьте меня одного умереть в этой пустыне. Пусть вас ведёт Андрей Ильич.
– Бог с вами, Василий Михайлович! – воскликнул Хлебников с таким искренним возмущением и испугом, что Головнин был растроган. – За кого вы меня почитаете? Я скорее умру здесь, но не оставлю вас.
– Зачем такие слова говорить, ваше высокоблагородие Василий Михайлович! Разве мы можем покинуть своего начальника в беде? – с горячим чувством отозвался Шкаев. – Что мы скажем нашим товарищам на «Диане», ежели придём без вас?
– Не оставим мы тебя, Василий Михайлович, пока ты жив, – подхватил Макаров. – Люди мы тоже, чай, да и присягу давали.
– Пока живы будем, не покинем тебя, – подтвердили и Симанов с Васильевым.
Эти слова обрадовали и тронули Василия Михайловича так сильно, что даже боль в ноге, казалось ему, стала утихать.
– Берите меня за кушак, Василий Михайлович, и пойдём помаленьку, – предложил Макаров, подставляя Головнину свою могучую спину. – Будем останавливаться тебя ради почаще, одни не уйдём.
– Ну спасибо, братцы, – сказал Головнин со слезами на глазах. – Я этого никогда не забуду.
И, ухватившись за ремень Макарова, он заковылял за ним. Но видя, как тяжело приходится матросу, ослабевшему от голода и ходьбы, Василий Михайлович, не раз останавливаясь и опускаясь на землю, говорил ему:
– Оставь меня, друг, и иди. Больше нет моих сил мучить тебя. Ты сам бредёшь из последнего. Уходи, Спиридон, прошу тебя.
Но матрос молча садился рядом с ним и со спокойной твёрдостью говорил полушутя:
– Ну и я посижу с тобой, Василий Михайлович. Без тебя и у меня ноги не идут.
Головнин поднимался и снова брался за ремень Макарова.
Ночью шли тем самым оврагом, где накануне видели погоню. К рассвету добрались до высокого густого леса. Здесь беглецы решили передохнуть несколько часов и, выбрав место посуше, настелили еловых лап и легли на них потеснее, чтобы согреться хоть сколько-нибудь. Отдохнув немного, продолжали путь, стараясь поскорее уйти от тех мест, где могли встретить людей. Шли теперь лесом. Это был девственный хвойный лес. Кроны гигантских елей были настолько густы, что не было видно неба. Идти приходилось звериными тропами, на которых в сырых местах ясно видны были следы оленей и диких коз, оттиски медвежьих лап с острыми когтями.
– Будем осторожны, – предупредил Василий Михайлович, – японские медведи весьма злы, они сами бросаются на людей.
На всякий случай он приготовил копьё, наточив долото о камень, и заставил других наточить ножи.
Шли по-прежнему на север, теперь уже по компасу Хлебникова. Поэтому даже звериными тропами можно было пользоваться не всегда. Чаще всего приходилось лезть прямиком, ничего не видя в двух шагах, по бурелому. Лес был мёртв, пустынен, бесконечен. И это непрерывное движение сквозь дикие, непролазные дебри, сквозь встречавшиеся иногда на пути глубокие снежные сугробы приводило беглецов в состояние злобного отчаяния.
Следовали за Хлебниковым, который шёл впереди со своим самодельным компасом в руках, и единственно, что все различали, – это то, что идут вверх или вниз.
Первую половину дня беглецы спускались в какой-то овраг, пока не вышли на берег небольшой горной речушки, по-весеннему бурной и пенистой, бешено скакавшей через огромные камни, что лежали на её пути, через стволы поваленных деревьев. На берегу речки остановились и, уже не боясь обнаружить себя в этом диком месте, развели костёр. Тепло его немного прибавило им силы. Они согрели воду в чайнике, который унесли с собой из тюрьмы. Вода нужна была им, чтобы распарить и как-нибудь проглотить засохшую, покрытую плесенью рисовую кашу, заготовленную месяц назад.
Проглотив по горсти отпаренного риса и запив его несколькими глотками горячей воды, беглецы перебрались по стволу упавшей лиственницы на другой берег речушки и снова углубились в чащу. К вечеру лес стал редеть, над головами показалось небо густой вечерней синевы. Горели в лучах заходящего солнца стволы старых сосен, намечавших перевальную линию хребта. Где-то в вершине ели дрались сойки, оглашая лес крикливыми голосами. Вдали дятел звонко стучал в сухое дерево.
– Никак конец горам? – порадовался Хлебников, пряча компас в карман. – Может быть, оттуда, – указал он на освещённые солнцем стволы сосен, – мы увидим море…
– Да уж пора бы, – отозвался Шкаев. – Ишь, сколь долго лезем, не зная куда!
Василий же Михайлович промолчал. Он вовсе не был уверен, что горы скоро кончатся. И действительно, моря беглецы не увидели с вершины хребта. Там началась глубокая падь, а за падью поднимался новый хребет, покрытый лесом, и справа и слева снова выросли такие же лесистые вершины гор.
Так брели ещё несколько дней, потеряв счёт хребтам, преодолевая снежные завалы, горные речки, дикие каменистые ущелья, крутизны, испытывая голод, выворачивающий внутренности, холод, нечеловеческие страдания. Особенно сильно страдал Василий Михайлович. Глядя на исхудалые, осунувшиеся лица своих товарищей, он с небывалой ещё остротой снова начинал чувствовать себя виновником их бедствий. К тому же нога, распухшая, как колода, болела всё мучительнее. От этой боли он не знал отдыха даже тогда, когда удавалось лечь и согреться около костра, в то время как другие спали мёртвым сном. Особенно мучительно было для Василия Михайловича спускаться с горы. Если на склонах ещё лежал снег, то он садился на него и так съезжал, как на салазках, помогая себе копьём, которое в случае надобности служило ему и тормозом.
Однажды путь беглецам преградила высокая, покрытая мхом скала. Подняться на вершину её Головнин не мог, держась за кушак Макарова, ибо при таких условиях сам Макаров не в силах был бы преодолеть это препятствие. И вот, укрепив здоровую ногу на небольшом каменном выступе, а больную перекинув через склонившееся молодое деревцо, росшее среди камней, Головнин стал дожидаться, когда Макаров поднимется наверх и поможет ему. Но Макаров так ослабел, что, поднявшись на скалу, упал без чувств. Вдруг выступ, на который опирался Василий Михайлович, обрушился под тяжестью его тела. Он схватился за ствол деревца и повис на нём на одной руке, как когда-то над палубой брига «Феникс».
Между тем Макаров продолжал неподвижно лежать на вершине утёса. А Хлебникова и остальных товарищей поблизости не было, – они поднимались на скалу где-то стороной. Схватиться за деревцо второй рукой Василий Михайлович не мог и продолжал висеть над стосаженной пропастью. Боль в руке становилась такой сильной, что мутилось сознание. Взглянув в отверстую под ним бездну, он почувствовал, что сейчас сорвётся и упадёт…
Но пришедший в себя Макаров уже спешил к нему на помощь.
– Держись, Василий Михайлович! – крикнул он и, упёршись ногой в едва заметный выступ камня, кинул Головнину конец спасительного кушака, за который тот ухватился свободной рукой. Собрав остаток сил, Макаров вытащил своего капитана на утёс, рискуя вместе с ним полететь в бездну.
Глава 18Тяжкие испытания
Горам не было конца. Всё круче становились подъёмы, всё чаще неприступные скалы преграждали путь. Мёртвая тишина стояла вокруг. Не слышно было ни птиц, ни зверей. Безмолвная пустыня лежала впереди. Каждый шаг стоил нечеловеческих усилий. Лица беглецов распухли от укусов бесчисленных комаров и были покрыты ранами.
Весёлый и добродушный Шкаев перестал шутить и брёл, понуря голову. Макаров, тащивший Василия Михайловича на своём кушаке, всё чаще останавливался сам и ложился отдохнуть, тяжело дыша. Руки его были в крови, пальцы разодраны об острые камни, за которые приходилось хвататься при крутых подъёмах. Лицо его, заросшее бородой, покрытое грязью и потом, выражало тяжкие страдания. Иногда он тяжело вздыхал, иногда бормотал еле слышно:
– Дойдём ли, братцы?..
Хмурый Васильев, с голодным взглядом потухших, ввалившихся глаз, тоже еле шёл, держась позади остальных. Симанов часто тихо стонал. Хлебников, занятый своим самодельным компасом и поисками лучшей дороги, не жаловался, хотя страдал не меньше других. А все силы и мысли самого Василия Михайловича были заняты тем, чтобы преодолеть боль в ноге и не останавливаться.
Перед заходом солнца беглецы, ценою страшных усилий, достигли высшей точки главного горного хребта на Матсмае. Леса здесь уже не было. Только кое-где росли отдельные деревья, погнутые ветрами. Вершина хребта была покрыта горным тростником, в зарослях которого ещё лежал толстый слой снега. Здесь, считая себя в безопасности, беглецы снова развели огонь и стали готовить ужин из черемши и конского щавеля, собранных тут же. Затем высушили платье у огня и построили камышовый шалаш для ночлега. Поев варёной травы, приправленной горстью заплесневелой рисовой каши, они легли спать. От жестокой усталости после двух бессонных ночей все быстро уснули. Уснул и Василий Михайлович, несмотря на мучительную боль в ноге. Но перед рассветом в шалаше стало так душно, что он проснулся и вышел наружу. Вышел – и замер, поражённый открывшимся перед ним величественным видом…
Небо было ясное, и звёзды блистали на нём с такой яркостью, словно в эту ночь приблизились к земле. Внизу, в ущельях, клубились тучи, – видимо, там шёл дождь. Горы лежали в такой тишине, что Василий Михайлович невольно прислушался, словно хотел уловить ухом шорох туч о горные утёсы.
Но это величественное зрелище сразу потеряло для него свою красоту, лишь только мысли его обратились к судьбе его самого и его товарищей. С необычайной силой и ясностью он вдруг постиг весь ужас их положения… Крохотная горсточка людей на вершине дикого, пустынного хребта, – людей, лишённых тёплого платья, пищи, оружия, окружённых врагами и дикими зверями.
Люди эти скитались по острову, покинуть который они могли, лишь овладев годным для продолжительного и опасного плавания судном. Но, чтобы овладеть и управлять таким судном, нужны были силы, а люди были уже вконец истощены. И сверх того, ему самому приходилось превозмогать не стихающую в ноге боль, от которой нередко мутилось сознание. Предавшись этим горьким размышлениям, Василий Михайлович прислонился к камню и не заметил, как задремал сидя.
Когда он снова открыл глаза, звёзды уже уходили с небосклона. Занималась тихая горная заря. Рассвет прибывал, как прибывает морской прилив. И вдруг откуда-то издалека, через вершины и ущелья гор, прилетел чистый ветер, чуть влажный воздух океана. Он оживил душу и придал ей крылья.
Василий Михайлович стоял, глядя на рассвет, и всей грудью вдыхал этот далёкий, едва уловимый, но столь знакомый ему запах моря. Печальные ночные мысли оставили его. Он стал будить товарищей.
Хлебников и матросы, шатаясь от сна и усталости, один за другим стали вылезать из шалаша.
На этот раз завтрак, если так можно было назвать горячее месиво из конского щавеля и борщевника[123], сваренное в чайнике, прошёл особенно быстро. Беглецы снова поднялись на ноги и торопливо зашагали дальше, решив продолжать путь уже не по компасу через горы, а найти речку, текущую к западу, и, идя вниз по течению её, выйти к морскому побережью. Речку такую скоро нашли, но от этого путь беглецов не сделался легче. Местами горный поток нёсся в таких узких каменных расщелинах и с такой бешеной скоростью, что беглецы могли пробираться вдоль него лишь с превеликой опасностью, местами по узким карнизам, ежеминутно рискуя сорваться и упасть со страшной высоты в стремнину. Местами не было и такой дороги, и тогда путникам приходилось в поисках её переходить с берега на берег вброд, держась за кушаки и упираясь в дно реки шестами, чтобы не быть сбитыми с ног и унесёнными водой.
По дороге попадались пустые хижины, в которых летом, очевидно, жили дровосеки и угольщики. Беглецы обшаривали хижины в надежде найти что-нибудь съестное. Но съедобного ничего здесь не было. Зато нашли старый топор, второе ржавое долото да две деревянные лакированные чашки. Все эти вещи взяли с собой. В одной из хижин беглецы ночевали. Хотя здесь тоже было холодно, всё же над головой была крыша – и потому спалось спокойнее.
Наутро, продолжая путь, беглецы увидели другую хижину, из которой шёл дым. Опасаясь попадаться людям на глаза, Василий Михайлович решил подняться в гору и идти склоном. День был такой ясный, что, находясь на одной стороне широкого ущелья, беглецы видели собаку, бегущую по тропинке на другой стороне.
– Где собаки, там и люди, – сказал Василий Михайлович и велел всем растянуться цепочкой и пробираться согнувшись, под прикрытием кустов и камней.
Предосторожность оказалась не лишней. Неожиданно показался конный отряд, двигавшийся прямо на беглецов. Они поспешили ползком спуститься в лощину и залечь в кусты. А конные японские солдаты проехали мимо, либо не заметив их вовсе, либо до поры до времени не желая замечать.
За свой испуг беглецы были вознаграждены неожиданной наживой. Макаров, провалившийся в топком русле маленького ручейка, вытаскивая ногу из грязи, обнаружил в тине несколько мелких, отвратительного вида, но очень жирных животных.
– Что оно такое? А ну, гляньте-ка, Василий Михайлович, – обратился он к Головнину, показывая на ладони свою находку.
– По-моему, это какой-то рачок, – сказал Головнин.
– А может, водяной жук? – предположил Хлебников.
– Какой же он жирный, глядите, ребята! – продолжал Макаров.
– Спробуй, – предложил Шкаев.
– Дюже вкусно… – похвалил Макаров, отправив найденную диковинку в рот. – Пробуйте, ребята!
И все стали рыться в иле и ловить рачков. И тут, впервые за всё время, беглецы наелись досыта, хотя пищей им служили живые, отвратительные рачки.
Подкрепившись таким образом, они уже бодрее продолжали свой путь и с наступлением ночи вышли к морскому берегу. Хотя здесь было куда опаснее, чем в безлюдных горах, и скорее можно было попасться на глаза страже, сердца беглецов трепетали от радости. Они долго сидели на берегу и слушали шум морского прибоя, который ласкал ухо моряков, вдыхали запах моря, пахнущего водорослями, смотрели в морскую даль, словно надеясь увидеть очертания далёких родных берегов.
По расчётам Головнина, они находились в двадцати пяти верстах от города Матсмая.
В течение этой ночи беглецы прошли несколько погружённых в сон селений, настолько бедных, что в них даже не было слышно собак. Видели на берегу несколько никем не охраняемых лодок, которыми легко было овладеть, но судёнышки эти были слишком малы для предстоящего длительного путешествия. Перед рассветом беглецы оказались на высокой, почти лишённой растительности горе и, чтобы как-нибудь укрыться, наломали в разных местах прутьев, воткнули их в землю и спрятались за этим прикрытием.
Когда рассвело, беглецы увидели по другую сторону оврага дорогу, по которой двигались люди с лошадьми, навьюченными дровами. Воздух и здесь был так прозрачен, что и на столь большом расстоянии можно было различить не только лица людей, но и узнать знакомого человека, если бы таковой попался.
И на этот раз никто из японцев не заметил беглецов.
Спустившись в глубокую лощину, окружённую со всех сторон горами, они развели огонь, чтобы обсушиться и погреться, так как день выдался холодный и ветреный. Потом набрали черемши, дягиля, борщевника, сварили эту травяную смесь и нехотя поели.
Все мечтали хоть о горсточке зацвётших варёных бобов или риса, но жалкие остатки их берегли для морского перехода. Жажда так сильно мучила беглецов, что они не пропускали не одного ручейка, чтобы не напиться. Но всякий раз, как пили, их тошнило. А через какие-нибудь четверть часа снова так хотелось пить, что, заслышав журчание ручья, они со всех ног бросались к воде.
В лощине беглецы решили сделать днёвку и весь день работали над изготовлением парусов из своих рубах, свили из захваченных с собою обрывков верёвок и лоскутьев нужные снасти на тот случай, если удастся раздобыть неоснащённую лодку.
Ночью, двигаясь берегом моря, они обыскивали жерди, на которых жители сушили рыбу. Но ход рыбы ещё не начинался, и поиски были тщетными. Несколько раз они видели пасшихся близ селений лошадей и, мечтая полакомиться кониной, пытались ловить их, но животные были пугливы и осторожны не менее своих хозяев и не подпускали к себе.
Однажды они нашли несколько больших, вполне пригодных для путешествия лодок, но лодки были очень высоко вытащены на берег, к самым жилищам, и спустить их на воду у беглецов не хватило силы.
– Если бы пища была настоящая, разве бы мы вчетвером, хоть без помощи господ офицеров, не стащили такую посудину? – сказал сокрушённо Макаров. – А то едим щавель да щавель, который сами лошади не жрут, даром что конским называется.
Но вот нашлась подходящая лодка у самого берега, но и её беглецы не смогли спустить на воду, так как она стояла к воде боком.
– Что же это, братцы! – воскликнул Васильев. – А ведь надо ещё плыть, и не один день!.. Где возьмём силы?
Эта мысль уже давно тревожила и Василия Михайловича, но он старался отогнать её прочь от себя.
Глава 19Конец свободе
Уже десять дней были пленники в горах, на свободе.
Наступил день 2 мая. В этот день, как всегда, с рассветом они оставили морской берег, поднялись в горы и, спрятавшись в кустах, начали сушить одежду, вымокшую от ночной росы. Вдруг Василий Михайлович заметил, что кругом их по тропинкам торопливо ходят люди, как будто что-то разыскивая.
– Смотрите-ка, Андрей Ильич, сколько японцев! – сказал он Хлебникову. – Уж не нас ли ищут?
– А вы поглядите-ка сюда! – отвечал тот, указывая, в свою очередь, на ближайший холм.
Сказав это, он быстро прильнул к земле. Остальные сделали то же самое.
На холме стояла женщина, которая, глядя в сторону прячущихся беглецов, и, очевидно, заметив их, махала кому-то рукой.
– Бежим! – скомандовал Головнин и, превозмогая боль в ноге, пустился бежать в ближайшую лощину.
Все последовали за ним. Но не успели они пробежать и нескольких шагов, как лощину со всех сторон окружили пешие и конные солдаты. При этом они подняли страшный крик, которым, видимо, не столько старались устрашить русских, как подбодрить самих себя.
Головнин с Макаровым успели укрыться в зарослях шиповника и стали наблюдать оттуда за действиями японцев. Им было видно, как человек сорок солдат, вооружённых ружьями, луками, ножами и саблями, под командой офицера, окружили Хлебникова с тремя матросами. Василий Михайлович с болью в сердце смотрел на то, как японцы навалились толпой на безоружных беглецов, скрутили им руки назад и погнали в сторону морского берега. Народ всё прибывал. Видимо, сбегались жители ближайших деревень. Они цепью шли по лощине, осматривая каждый кустик.
– Идут к нам… – тихо сказал Головнин, приникая к самой земле.
– Что будем делать, Василий Михайлович? – спросил Макаров.
– Если до ночи нас не сыщут, то проберёмся к морскому берегу, найдём лодку и уйдём в море вдвоём.
– А паруса, чайник, огниво, компас, ножи? Ведь всё осталось у наших!
У обоих оставалось из оружия лишь рогатина с долотом да нож, а из провизии – по крохотному мешочку сушёной рисовой каши с бобами. Василий Михайлович всё же сказал:
– Что нам нужно, мы силой возьмём на берегу. Ты согласен идти со мной?
– Согласен, – отвечал Макаров. – Я тебя вовек не оставлю: куда ты, туда и я.
Вскоре двое японцев с обнажёнными саблями и двое с кинжалами в руках направились прямо к спрятавшимся, а другие, держа ружья и луки наготове, начали заходить с боков и сзади. Когда японцы были уже совсем близко, Макаров, видя, что Головнин взял в руки свою рогатину и готовится оказать сопротивление, тоже достал из-за пазухи свой нож, но сказал при этом:
– А всё ж подумать следует, Василий Михайлович… Убьём одного японца, другого, а погубим товарищей, да и себя. Если же сдадимся мирно, то ты можешь спасти нас, сказавши, что, как начальник, приказал нам идти за тобой, а мы ослушаться не посмели, боясь, мол, наказания, ежели попадём в Россию.
Мгновенье Василий Михайлович колебался. Но последние слова Макарова о России и взгляд его воспалённых, полных страдания глаз произвели на него такое действие, что он тут же бросил свою рогатину в кусты и вышел навстречу японским солдатам.
При виде внезапно появившихся русских японцы присели, как бы прячась в кусты, но это продолжалось недолго. Заметив, что беглецы идут к ним с пустыми руками, солдаты с криком бросились на них, окружили и стали вязать. Потом погнали в селение и ввели в дом, в котором уже находился Хлебников с матросами.
В Матсмай их повели под конвоем по берегу моря. Дорогой Василий Михайлович и его товарищи заметили, что там, где они проходили ночью, по следам их были поставлены тычки[124], а там, где они поднимались в горы, японцы их следы теряли, но позднее, на морском берегу, вновь находили. Это говорило о том, что японцы всё время следили за ними.
Вели пленников целые сутки, при этом ночью перед каждым из беглецов шёл человек с фонарём. А в наиболее подходящих для побега местах солдаты зажигали на шестах пуки соломы, освещая факелами местность на большое пространство.
На другой день, около полудня, неподалёку от Матсмая беглецов встретили Кумаджеро и Тёске с отрядом императорских солдат. Кумаджеро был величественно-спокоен и имел такой вид, будто ничего не случилось. Тёске же был очень взволнован и сердит, – видно, ему сильно попало за побег пленников. Он стал упрекать их в неблагодарности, хитрости, даже в жестокосердии к нему, Тёске, и в конце концов заявил, что должен их обыскать. Обыскал, но ничего, конечно, не нашёл.
И вот снова русские узники, связанные, грязные, оборвавшиеся в своих скитаниях, истощённые и вконец измученные, входили в тот самый Матсмай, из которого они ушли весенней ночью десять дней назад, полные надежды и сил.
Их привели прямо в губернаторский замок; причём при входе в ворота с них сняли шапки, чего никогда раньше не делали. Затем их ввели в зал, куда вскоре доставили и Мура с Алексеем, поставив их отдельно от беглецов.
Как обычно, стали собираться и занимать свои места губернаторские чиновники, даже и теперь делавшие вид, что они не замечают стоящих перед ними связанных верёвками людей. Затем, приветствуемый низкими поклонами чиновников, вошёл и сам буньиос Аррао-Тодзимано-ками. Он по-прежнему был весел и не показывал ни малейших признаков негодования или даже простого неудовольствия при виде беглецов, что немало удивило их самих.
Заняв своё место, Аррао-Тодзимано-ками, сохраняя свой обычный усиленно-ласковый вид, обратился к ним через Кумаджеро со следующим вопросом:
– Пусть капитан Хаварин скажет теперь, какие причины заставили его и его соотечественников тайно уйти из места их заключения.
– Прежде ответа, – начал Головнин, – я должен известить вас, что поступку сему я один виновен, принудив других, против их воли, со мною уйти, а приказания моего они опасались ослушаться. Потому я прошу лишить меня жизни, если то японскому правительству нужно, а товарищам моим не чинить никакого вреда.
На это буньиос отвечал с прежним ласковым видом:
– Ежели японцам нужно будет лишить вас жизни, то они сделают это и без вашей просьбы, капитан Хаварин, а ежели нет, то сколько бы вы ни просили, они всё-таки вас не тронут. – Затем он повторил свой вопрос тихим, вкрадчивым голосом: – Зачем же капитан Хаварин ушёл? Пусть он скажет.
– Затем, – отвечал Василий Михайлович, – что мы не видели ни малейших признаков к нашему освобождению.
Такой же вопрос буньиос задал по очереди всем беглецам. На это они отвечали, что ушли из заключения по приказанию своего капитана, так как не вправе были его ослушаться. Мур, громко засмеявшись, сказал:
– А почему же я не ушёл? В Европе пленные никогда из заключения не уходят. – Вслед за этим он обратился к матросам со следующими словами: – Откройте всю правду, как перед богом! Не скрывайте ничего. Знайте, что я уже всё рассказал японцам. Что надлежит до меня, то я выражал желание уйти вместе с вами лишь притворно. Я во всём положился на милость японского государя. Ежели он повелит отпустить меня в Европу, то я уеду, а ежели нет, то буду почитать себя довольным и в Японии.
Василий Михайлович и матросы посмотрели на Мура с нескрываемым презрением. Затем Головнин сказал гневно, почти не глядя на Мура:
– Советуя матросам всё говорить, как перед богом, вы сами, однакож, мало думаете о боге. Стыдитесь, мичман Мур! Вы пока ещё не лишены звания офицера императорского Российского военного флота.
Буньиос, всё время не сводивший глаз со стоявших перед ним связанных беглецов, щурясь и словно прислушиваясь к своим собственным словам, снова обратился к Василию Михайловичу:
– Если бы вы были японцы и ушли из-под караула, то последствия были бы для вас весьма дурны. Но вы – иностранцы, не знающие наших законов. Однако я не могу ручаться, как ваш поступок будет принят правительством в Эддо.
На этом допрос окончился, и пленников повели к общей городской тюрьме, которая находилась довольно далеко от замка.
День разгулялся. Косые лучи заходящего солнца бросали от деревьев длинные тени. Стояла ласковая тишина. В садах с омытых дождём яблонь ещё падали прозрачные капли воды. В воздухе плавал густой запах бальзамических тополей, что росли вдоль улицы. В такой вечер было особенно тягостно идти в тюрьму.
Но Василий Михайлович с твёрдостью и необыкновенной страстностью неожиданно обратился к Хлебникову:
– А знаете, Андрей Ильич, во мне всё ж таки живёт надежда, что в конце концов мы освободимся и возвратимся в Россию. Вот увидите!
На это Хлебников, вовсе не ощущавший в себе в эту минуту дара предвидения, вздохнув, ответил:
– Дай-то бог…
– Да, да! – горячо продолжал Василий Михайлович. – Верьте мне. Вы видите, как они мягко обошлись с нами. Не думайте, что это проистекает от их доброты. Они боятся нас. Не нас, конечно, семерых связанных верёвками пленников, – они боятся силы Российской державы. Они верят, что в Охотске стоят наши корабли, что наша эскадра может прийти и наказать их! Так пусть же, пусть дрожат и боятся! Мне сие доставляет радость!
И впервые за время бегства он улыбнулся.
Глава 20Предательство Мура
Тюрьма, в которую теперь привели беглецов, представляла собою такой же самый сарай, обнесённый двойным частоколом, как и оксио. Только вместо двух клетушек здесь их было четыре. Тюремный надзиратель, он же и палач, Казиски развязал и самолично обыскал всех беглецов, заставив их раздеться до рубашки. Затем он запер Василия Михайловича в самую малую клетку, наиболее тёмную, а Хлебникова – в другую, находящуюся рядом, немного просторнее и светлее первой. В третьей клетке, рядом с Хлебниковым, помещался какой-то японец. А в четвёртую, самую просторную, он посадил матросов.
Клетки стояли так близко одна от другой, что узники могли переговариваться между собой. Они этим воспользовались немедленно. Первым вступил в разговор сосед Хлебникова, японец. Он нашёл нужным сообщить, что через несколько дней его выпустят, – Василий Михайлович и Хлебников уже немного говорили и достаточно понимали по-японски.
Разговорившись, японец угостил Хлебникова большим куском солёной рыбы, передав его через решётку клетки. Хлебников тотчас же поделился этим лакомством с Василием Михайловичем: оба после десятидневного голодания ещё никак не могли наесться.
Снова наступила тюремная ночь. Какая это была тюремная ночь по счёту, и сколько их предстояло ещё впереди?
Эта мысль могла бы лишить сна и покоя всякого. Но русские узники были так измучены и истощены десятидневными скитаниями по горам Матсмая, что сразу уснули прямо на полу, застланном цыновками, ибо скамеек здесь не было.
Теперь пленников содержали строго, кормили плохо – всё больше похлёбками из морской капусты и дикой зелени. Однако неприятнее всего было другое: сосед-японец, который угощал Хлебникова солёной рыбой, оказался воришкой, присуждённым к ста ударам палками.
Наказание он получал «в рассрочку». Его выводили во двор, палач Казиски начинал его бить, и пленники должны были слушать глухие удары бамбуковой палки и истошные крики избиваемого.
После экзекуции вора приводили в тюрьму, и здесь тюремщики плевали ему на спину и растирали слюну ладонями, думая, что после этого раны заживут быстрее. А когда спина подживала, его снова выводили во двор и снова давали ему двадцать пять палок.
Моряки боялись, как бы и их, по японским законам, не приговорили к этому позорному наказанию. Матросы просили Василия Михайловича поговорить о том с Тёске.
– Это вас, русских, не касается, – отвечал Тёске. – По японским законам иностранцев палками не бьют.
Но матросы не верили. Тогда Тёске в доказательство справедливости своих слов привёл в тюрьму городского судью, который подтвердил, что это правда.
– Русским не надо беспокоиться, – сказал судья, – когда какого-либо японца немного бьют палками по спине. Мы бьём только тех иностранцев, которые хотят проповедовать японцам христианскую веру. Против таких у нас самые суровые законы. Вы же не собираетесь проповедывать у нас религию Христоса-попа?
– Отнюдь нет, – отвечал Василий Михайлович. – Каждый народ имеет право верить по-своему. Но почему у вас такое озлобление против христиан? Ведь среди японцев есть также люди разной веры: есть буддисты, есть люди, что почитают многих богов и духов, коих вы зовёте Ками, а айны и вовсе поклоняются, сами точно не зная чему. Однако вы их не преследуете.
– А вот почему, – охотно объяснил судья. – Католические попы, испанцы и другие, которые ранее приезжали в Японию торговать, стали проповедывать религию Христоса-попа и успели многих японцев обратить в свою веру, после чего те забыли своих предков и перестали почитать их, как надо, и поклоняться им. Из-за того у нас произошли ужасные междоусобные войны. Сорок тысяч японцев-христиан было перебито в Хизене, когда правил страною мудрый правитель Хидейоси. Но это было давно, лет семьдесят назад.
– А теперь? – спросил Головнин.
– Теперь христиан нет в Японии. Они изгнаны или истреблены нами. В наших городах на площадях и улицах выставлены каменные доски, на которых высечены слова главнейших наших законов, и там первыми стоят слова: «Кто уличит японца в исповедании христианской веры, тот получит вознаграждение в пятьсот серебряных монет».
О своём разговоре с судьёй Василий Михайлович рассказал матросам, и те успокоились, тем более что воришку уже перестали бить, на руки его наложили клейма с указанием, когда и за что он был наказан, и отправили в ссылку на один из диких островов.
В конце июня в Матсмай прибыл новый губернатор Ога-Саваро-Исено-ками.
Через несколько дней пленников повели к нему. Там они нашли и Мура с Алексеем, которые содержались теперь отдельно.
Вскоре в зал вошли оба губернатора со своими свитами.
Новый губернатор улыбался и кланялся, как и прежний буньиос, как и все японцы.
Аррао-Тодзимано-ками что-то сказал одному из чиновников, который тотчас же вышел и вскоре возвратился с толстой тетрадью. Эта тетрадь оказалась весьма пространной запиской Мура, которую он почему-то назвал «представлениями».
Аррао-Тодзимано-ками передал эту тетрадь Василию Михайловичу и предложил всем русским ознакомиться с её содержанием и сказать, согласны ли они с тем, что в ней написано.
Оба губернатора удалились. Мур начал читать вслух свою записку сам.
Чем дальше слушали русские узники чтение записки Мура, тем больше они удивлялись и ужасались.
После многочисленных похвал старому губернатору и выражения преданности новому Мур подробно описывал все приготовления его товарищей к бегству, почти так, как это происходило в действительности, утверждая, что его намерения уйти с ними были притворны.
Однако, не ограничиваясь этим, Мур в своих «представлениях» открывал японцам, что «Диана» пришла к Курильским островам, чтобы описать их, и сам приводил подробное описание восточных берегов Сибири. При этом он отзывался о своём русском отечестве как изменник и предатель.
Слушавший до того молча матрос Шкаев вдруг крикнул:
– Что же это? Наверно, Фёдор Фёдорович, вы уж не собираетесь возвращаться домой, что говорите такое японцам!
Губернаторы вернулись в зал.
Но Василий Михайлович не обратил на это внимания. С гневом и болью в сердце слушал он слова изменника. Затем с возмущением, громко и резко стал возражать ему. Глаза его сверкали. Руки невольно искали оружия, которого не было у него.
Японцы были рассержены поведением Головнина, но не стали принуждать ни его, ни Хлебникова к подписанию муровских «представлений», ибо хорошо поняли, что не могли бы заставить их это сделать ни пытками, ни угрозой смерти.
После этого новый губернатор, вынув из широкого рукава своего расшитого шёлком кимоно пакет, сделанный по европейскому образцу, передал его прежнему губернатору, тот – одному из чиновников, чиновник – переводчику Кумаджеро, а последний – Василию Михайловичу.
На пакете была краткая надпись по-русски: «Матсманскому губернатору». В нём находилось письмо, написанное на русском и французском языках. Оно заключало в себе угрозы по адресу японцев, если они не согласятся торговать с русскими.
Василий Михайлович тотчас же догадался, что это была та самая бумага Хвостова, которую японцы всё время грозились ему представить и которую он ожидал с некоторым волнением.
К великому его удивлению, бумага эта была без подписи и даты, и из неё даже не видно было, от чьего имени она исходит, и кто, собственно, угрожает японцам за их нежелание торговать с русскими.
То был не документ, не доказательство, а сущий пустяк.
«Вот, – подумал в гневе Василий Михайлович, – нужна ли истина и доказательства оной разбойникам или ворам, ежели они замыслили своё злое дело!»
С этого дня японцы почему-то стали гораздо ласковее и внимательнее к русским узникам.
Как передал им Тёске по секрету, матсмайскому буньиосу было повелено из Эддо как можно «стараться о здоровье» русских и улучшить их содержание.
Василий Михайлович внимательно выслушал Тёске, поблагодарил за добрую весть, а потом, когда Тёске ушёл, сказал Хлебникову:
– Не пойму я ничего в сём деле. Ежели действительно так думает об нас их император, то чего проще повелеть отпустить нас. Или и он дал такое повеление, лишь боясь русских сил и русских кораблей, коих ожидают они не напрасно. Ибо, верно, уж поняли хорошо, что держава Российская – не японское царство и не откажется, подобно японцам, от своих подданных, попавших неволею на чужбину, но защитит их, отыщет и позовёт домой.
Вскоре пленников вновь повели в замок. На этот раз новый буньиос Ога-Саваро-Исено-ками сказал им:
– Так как вы уходили с единственной целью возвратиться в своё отечество и не имели намерения сделать какой-либо вред японцам, то оба губернатора решили переменить состояние ваше к лучшему в надежде на то, что в другой раз вы на подобный поступок не покуситесь и будете терпеливо ожидать решения нашего государя.
В этот же день пленников из губернаторского замка отвели уже не в городскую тюрьму, а в то самое оксио, где они жили прежде. Теперь разрешили двери тюрьмы оставлять открытыми с утра до вечера; дали морякам трубки и кошельки с табаком; над постелью каждого повесили полог от комаров, которые прежде по ночам сильно мучили узников, и даже разрешили читать и писать, оставив в клетке Василия Михайловича немного туши, японской бумаги и несколько гусиных перьев, очинённых вполне по-европейски.
«Что же всё это может значить?» – с глубоким изумлением думал Василий Михайлович.
Вынув снова свой старый тюремный нитяной журнал, в который уже было вплетено столько белых и чёрных нитей, он стал вспоминать при тусклом свете бумажного японского фонаря долгие дни своего мучительного плена.
Глава 21Орёл возвращается к своим птенцам
В то время как русские пленники задыхались в арканах, на которых тащили их японские солдаты через горы, а затем томились в японской тюрьме, по другую сторону Сахалинского моря, в суровых сибирских горах, едва доступных человеку, на перевале Джуг-Джурского хребта медленно двигались два всадника, направлявшиеся на запад.
Двигались они так медленно потому, что под ними были не лошади, а олени, на которых деревянные тунгусские сёдла ездили от каждого шага. Всадники сидели, свесив ноги вперёд, точно на стуле, упираясь в то же время для равновесия длинными палками в землю.
Впереди оленей шло несколько пеших тунгусов-орочей, провожавших всадников через горы. Столь же быстроногие, как их олени, но более неутомимые, проводники шли быстро вперёд, покуривая свои длинные тростниковые трубочки.
Олени устали от долгих переходов по горам и топям. Шаг их становился тяжелее, порою они шатались. Но люди всё чаще погоняли их громкими криками, и тогда, подняв головы и расширив глаза от страха и напряжения, животные ускоряли бег.
Всадники спешили вперёд.
Путь предстоял ещё долгий и трудный. На тысячи вёрст простирались дремучая тайга и горы. Люди то с тяжким трудом, помогая оленям, взбирались на вершины хребтов и там, на самом верху, натыкались вдруг на топкие болота, где росла одна черемша, то снова спускались в долины, где на дне, спрятанные от ветра, в тишине, стояли вековые леса. Лиственницы уже пожелтели и среди тёмной хвои кедров, пихт и елей блестели на склонах гор под лучами осеннего солнца, подобно золотой парче.
Всадники сильно устали от трудных и длительных переходов.
Один из них уже несколько раз падал с оленя в воду, так как животное ни за что не хотело мочить ног и даже через самый малый ручей всегда норовило перепрыгнуть. Всадник, побив оленя палкой, вновь взбирался на своё неудобное седло и, наконец, так прочно укрепился на нём, что, казалось, никакая сила не могла его выбить. Он даже позволил себе немного задремать в седле, так как несколько ночей кряду не спал. Глаза его закрылись, голова опускалась всё ниже, когда вдруг олень, почуяв свободу, гордо поднял свои ветвистые, широкие рога и угодил прямо в лоб всаднику.
Крепкая брань вдруг огласила дикие горы Джур-Джура. Так браниться мог только Тишка. И верно, это был он.
– Пётр Иванович, батюшка! – закричал он. – Что же это за наказание на такой скотине ездить! Собаки камчатские и то сподручней. Лучше пешком добежим до Петербурга.
Но Рикорд, который ехал впереди на олене и мучился так же, как Тишка, и даже больше, так как не умел ездить верхом даже на лошадях, ни на что не обращал внимания и только кричал проводнику:
– Поспешай, друг, поспешай!
Одна мысль: как можно скорее попасть из Охотска в Петербург и лично доложить государю о вероломстве японцев и о том, что случилось на острове Кунашире, просить у царя кораблей, чтобы освободить пленников и отомстить за них, – одна эта мысль день и ночь гнала его через тундры и горы, через бескрайную тайгу Сибири.
Он не знал покоя и не желал никакого отдыха. От него не отставал и Тишка, которого он взял с собой как опытного и преданного слугу своего друга. И Тишка оправдал его надежды.
В пути и на стоянках он служил Рикорду так же заботливо, как самому Василию Михайловичу, и был верным спутником в этом опасном путешествии.
В одну зиму им предстояло проехать двадцать тысяч вёрст до Петербурга и обратно звериными горными тропами, по рекам и трактам.
За Якутском путь стал немного легче. Пересели на лошадей.
Мохнатые якутские лошадки бежали быстро, не в пример тунгусским оленям. Но и их деревянные сёдла, приспособленные скорее для вьюков, чем для человека, причиняли страшные мучения Рикорду. Некованые лошади часто падали в горах на наледях.
Ночевать приходилось в снегу, под защитой каменных утёсов, и порой поднявшийся ночью буран засыпал лошадей по самые уши.
А всё же иногда делали в сутки по девяносто вёрст. Полуживой Рикорд явился, наконец, в Иркутск к губернатору. Тот радушно принял его, но в подорожной до Петербурга отказал. Узнав ещё ранее от начальника Охотского порта Миницкого о предстоящем выезде Рикорда из Охотска, губернатор заблаговременно послал в Петербург нарочного с просьбой выдать разрешение для Рикорда на поездку в столицу, чтобы он лично мог сделать доклад государю.
Но вместо этого последовало высочайшее повеление: Рикорду в Петербург не ездить, а возвратиться в Охотск.
Этим же повелением царя Рикорд назначался начальником экспедиции к берегам Японии для освобождения капитана Головнина и других русских моряков.
Однако экспедиция, как полагал губернатор, не могла состояться с открытием ближайшей навигации. Следовало действовать осторожно, как того желали в Петербурге.
Это весьма огорчило Рикорда. Чтобы быть поближе к своему другу и не сидеть без дела в Охотске, он попросил губернатора позволить ему всё же отправиться со шлюпом к южным Курильским островам, дабы продолжить научные исследования Головнина и проверить всё, что было им сделано в прошлое плавание. Это дало бы ему возможность зайти на остров Кунашир и попытаться что-нибудь узнать об участи пленников.
Получив такое разрешение, Рикорд в сопровождении Тишки немедленно отправился обратно в Охотск и начал деятельно готовиться к экспедиции.
В середине июня 1812 года «Диана» и приданный к ней бриг «Зотик» (под командой бывшего гардемарина, а теперь мичмана Филатова) были уже готовы к отплытию и вышли в море, держа курс на остров Кунашир.
На борту «Дианы» находились шестеро японцев, потерпевших крушение у русских берегов. Их возвращали на родину. Однако в случае надобности Рикорд предполагал использовать их для сношения с японскими властями.
В конце августа русские корабли показались у южных берегов Кунашира, и японцы, сидевшие в крепости, снова увидели «Диану», её белые паруса и стройные мачты. Корабль медленно плыл в виду берегов и возвращался обратно, лавируя против ветра. Так орёл или иная птица, потерявшая птенцов, кружит близ места их гибели.
Тотчас же по горным тропам побежали из крепости посланные японцами гонцы в Матсмай и Эддо сообщить, что русские вернулись к берегам Кунашира. Тогда-то буньиос и стал особенно ласков к пленникам и приказал как можно больше заботиться об их здоровье.
Меж тем Рикорд ввёл корабли в залив Измены, как назвал он Кунаширскую бухту, где были вероломно схвачены Головнин и его товарищи. Как только суда бросили якоря, Рикорд тотчас же высадил на берег одного из привезённых им японцев с письмом, в котором просил сообщить, жив ли Головнин и другие русские и где они находятся. Японец на шлюп не вернулся.
Стояла тихая лунная ночь. По заливу от самой «Дианы» луна высеребрила широкую дорогу к крепости, по-прежнему укрытой полосатой тканью. Казалось, что там было всё спокойно.
На русских же кораблях спокойствия не было. На «Диане» и на «Зотике» пушки были заряжены ядрами или картечью и фитили курились в жаровнях. Команда отказалась спать внизу и оставалась в растянутых на палубе сетках. Часовые перекликались, и над затихшим заливом неслись их протяжные крики:
– При-ме-чай!
– Слу-шай!
Офицеры дремали на стульях в кают-компании. Корабли были готовы в любую минуту вступить в бой.
Днём с кораблей были посланы на берег шлюпки за водой, но японцы помешали им подойти, дав из крепости несколько залпов.
Весь день Рикорд провёл в напрасном ожидании посланного им на берег японца.
Наступила вторая ночь, столь же тихая и столь же тревожная.
Рикорд всю ночь ходил по палубе. Неизвестность тревожила его. Он не мог представить себе, какими путями удастся ему узнать об участи его друга и всех русских узников. А без этого он принял решение не оставлять Кунашира, хотя бы позднее из-за ветров ему пришлось бы идти не в Охотск, а в Кадьяк, в Ситху или даже на Сандвичевы острова.
С утра Рикорд послал на берег второго японца с запиской. Он думал, что и этот посланный не вернётся. Но японцы возвратили посланца обратно, не приняв от него записки и даже не позволив ему переночевать среди своих соотечественников.
Тогда Рикорд вызвал к себе в каюту старшего офицера Рудакова, который ныне был уже лейтенантом, и сказал ему:
– Составим малый военный совет, Павел Ильич. Что нам теперь предпринять?
– Пошлём ещё одного японца, как Ной послал из своего ковчега голубя, – посоветовал Рудаков. – У нас их ещё четверо.
– Попробуем, – согласился Рикорд.
Наутро послали на берег третьего японца с требованием, чтобы кто-либо явился на шлюп для переговоров.
Однако и этому посланцу японцы объявили, что пусть начальник русских кораблей сам съедет на берег для переговоров. Затем безжалостно выгнали и этого японца за ворота крепости как чужака.
Рикорд на берег не поехал, ибо знал уже японское вероломство. Вместо этого он решил отпустить самого старшего из японцев, что находились у него на борту. Его звали Леонзаймо. Он называл себя в Охотске купцом и говорил, что в Японии у него богатые родственники и даже знакомства среди приближённых буньиоса.
Рикорд вызвал Леонзаймо к себе и спросил, возьмётся ли он выполнить его поручение. Леонзаймо согласился. Тогда Рикорд дал ему три билета, из коих на одном было написано: «Головнин жив и здесь», а на другом: «В городе Матсмае, в Нагасаки, в Эддо», и на последнем: «Умер».
Это был ответ, который Леонзаймо должен был доставить на корабль либо сам, либо с кем-нибудь другим, если японцы задержат его.
Вместе с билетами Рикорд вручил ему два письма: одно к начальнику острова – страбиагу, а другое – Василию Михайловичу Головнину.
Наконец вместе с Леонзаймо он снова отправил на берег того самого японца, который только что вернулся на корабль.
Рикорд был в сильном волнении и беспокойстве.
– Я уже истощил все средства, – сказал он Рудакову. – Голова моя не может придумать ничего более. Вы же знаете, что я не могу предпринять военных действий против японцев, а в душе моей кипит желание наказать их за вероломство. Что же делать?
Но и Рудаков на этот раз ничего не мог посоветовать.
Наутро вахтенный вдруг громко крикнул:
– Слева по носу от берега идёт шлюпка!
Рикорд, поспевший на этот крик с подзорной трубой в руках, быстро навёл её на приближающуюся шлюпку и тотчас же скомандовал:
– Принять на борт Леонзаймо!
Вскоре японец был на корабле. Движения Леонзаймо были торжественно-медленны, лицо мрачно.
– Какие ты вести привёз? – с волнением спросил Рикорд. – Говори скорей!
Леонзаймо молча посмотрел на Рикорда, потом не спеша низко поклонился ему и сказал по-русски:
– Страбиагу Отахи-Коски велел сказать тебе, что… капитан Головнин и все русские убиты… Ступай, бей нас, – говорит тебе Отахи-Коски, – мы жизни не жалеем.
Так говорил Отахи-Коски, который ещё в Хакодате издевался над русскими узниками в тюрьме. Теперь он был страбиагу – начальником острова Кунашир.
Рикорд был поражён ужасной вестью.
– Убиты?! – воскликнул он. – За что? Яр ость охватила его.
– Я хочу теперь только одного, – дрожа от гнева, сказал он Леонзаймо, продолжавшему молча стоять перед ним с опущенной головой. – Я хочу истребить это подлое селение!
– Свистать всех наверх! – приказал он боцману.
Команда выстроилась на шканцах. Рикорд сообщил экипажу «Дианы» о смерти её капитана и всех его спутников.
– Хотя я не разрешён от высшего начальства на такой неожиданный случай действовать против японцев, – сказал Рикорд, – но я решил мстить злодеям и беру всю ответственность на себя одного.
Команда отвечала громкими и дружными криками:
– Рады жизнь свою положить!
Рикорд тотчас же приказал делать лафеты для фальконетов, готовить гребные суда, насыпать порох в картузы и лядунки[125].
Японцам, находившимся на «Диане», он предложил:
– Я буду действовать против неприятельской крепости и селения. Если вы опасаетесь от сего худых для себя последствий, то я даю вам шлюпку и провизии, дабы вы могли достичь Матсмая.
Обратясь к Леонзаймо, он добавил:
– Ты видишь, я не хотел напрасно проливать кровь. Прежде чем приступить к военным действиям, поручаю тебе, Леонзаймо, получить от японских властей письменное свидетельство о судьбе всех русских, что вероломно были захвачены ими, и доставить свидетельство на шлюп!
Леонзаймо, взволнованный не менее Рикорда, обещал требование его исполнить в точности.
Все отпущенные японцы явились в каюту Рикорда и на коленях благодарили его за доброе отношение к ним. Их тотчас же свезли на берег.
На обоих кораблях между тем готовились к бою.
В полдень с «Дианы» была замечена небольшая японская байдара под одним парусом, идущая близ берега и спешащая войти в бухту.
Рикорд приказал Рудакову захватить байдару. Пленные – два рыбака – японец и курилец, пойманные матросами уже на берегу, в зарослях тростника, дрожали от страха. О русских в Матсмае они ничего не знали, даже не понимали, о чём их спрашивают.
Рикорд махнул на них рукой, раздосадованный неудачей.
Наконец на «Диане» и «Зотике» всё было готово для военных действий. Но ветер не позволял ближе подойти к берегу, что было необходимо для быстрой высадки людей.
Собрав офицеров обоих кораблей, Рикорд объяснил им свой план.
– Моё намерение, – сказал он, – сделать ложную атаку, держась под парусами, дабы с точностью удостовериться, сколько у них в крепости пушек. А на другой день, под вечер, мы начнём настоящие действия на шпрингах[126] и будем палить калёными ядрами всю ночь. Перед светом же высадим десант с пушками под моей командой.
Отдав последнее распоряжение, Рикорд велел Тишке очинить несколько перьев и, на случай своей смерти в предстоящем бою, сел писать рапорты: один – министру, другой – начальнику Охотского порта капитану Миницкому, который с самого корпуса был товарищем его и Головнина.
Едва он взял перо в руки, в каюту вбежал Рудаков.
– Пётр Иванович, – сказал он, – к заливу идёт большое японское судно!
Рикорд схватил шляпу и быстро поднялся на палубу. Действительно, к бухте приближалось большое японское судно.
Рикорд приказал сигналом вызвать к себе командира «Зотика».
Через несколько минут Филатов уже подходил на шлюпке к «Диане».
– Никандр Иванович, – сказал ему Рикорд, – посадите на взятую у японцев байдару двадцать два человека и захватите этого японца. Может быть, на сей раз дело обернётся лучше прежнего. Но, повторяю, примите меры, дабы избежать пролития крови. Я главнейше вменяю себе в обязанность завладеть тем судном для того лишь, дабы окончательно выведать у японцев об участи наших друзей.
– Но ведь Леонзаймо… – начал Филатов и замолчал.
– Да, да, – сказал Рикорд. – Но знаете, в душе моей царит в рассуждение сего великое сомнение, хотя и сам не ведаю, откуда это. Мне этот Леонзаймо не нравится.
Филатов начал спешно отбирать людей для байдары.
К нему подбежал Тишка и стал проситься:
– Никандра Иванович, возьмите меня с собою, – горит у меня сердце против японцев.
– Ежели позволит Пётр Иванович, возьму с охотой, – отвечал Филатов.
– Возьмите, возьмите, – сказал Рикорд, – он мне уже надоел, того и гляди, вплавь удерёт на берег.
– Тогда садись! – скомандовал Филатов.
И Тишка стремительно бросился в шлюпку, боясь, чтобы Пётр Иванович не передумал.
Байдара с матросами быстро приближалась к японскому судну. Подошли уже на расстояние ружейного выстрела. Филатов приказал дать для острастки ружейный залп по такелажу судна. Затем русские сошлись с японцами борт о борт, сцепились крючьями и кинулись на абордаж.
Японцев было более раза в три, чем русских. Но от страха и неожиданности многие из них попрыгали за борт. Остальные же в одну минуту были связаны.
Особенную ретивость при этом проявил Тишка, первым бросившийся вязать штурмана японского судна. Но когда тот назвал себя, Филатов приказал его немедленно освободить, что Тишка исполнил с превеликой неохотой.
– Тут ещё баба есть ихняя, – проворчал он. – Может, и её нельзя вязать?
– Какая баба? Где ты её видел? – спросил Филатов.
– В штурманской каюте затаилась. Могу притащить, только прикажите.
Женщина, о которой говорил Тишка, оказалась женой штурмана, который был в то же время и хозяином этого судна. Филатов приказал команде женщину не трогать.
Хозяин захваченного судна был доставлен на «Диану» и предстал перед Рикордом. Это был уже немолодой, почтенного вида японец, с умным, обвеянным морскими ветрами лицом.
Переступив порог капитанской каюты, он опустился на колени и молча замер в этой позе с опущенной головой. Такое проявление покорности смягчило Рикорда. Он усадил японца рядом с собой.
– Кто вы и откуда идёте? – спросил он по-японски, так как знал уже немало слов на этом языке.
Японец заговорил тихим голосом, дополняя слова жестами. Его зовут Такатаи-Кахи, он родом из Осаки. Ведя торговлю, ходит как штурман на собственных судах на Итуруп и Матсмай. Сейчас идёт на Итуруп.
Затем, как бы между прочим, добавил:
– Когда мои люди, испугавшись русских, стали бросаться в воду, то некоторые из них утонули.
Рикорду было весьма огорчительно услышать об этом. Он объяснил своему пленнику, для чего русские суда пришли к Кунаширу, и даже дал прочитать письмо, писанное Леонзаймо начальнику острова.
Такатаи-Кахи, прочитав письмо, вдруг сказал:
– Капитан Хаварин в городе Матсмае…
И на пальцах показал, что всех русских там семь человек.
– Так они живы! – воскликнул Рикорд. – Слава провидению!
Радость и волнение его были столь велики, что пленный японец при виде этого ещё долго кивал головой, подтверждая свои слова.
Рикорд тотчас же отдал приказ освободить связанных японцев и отменил все приготовления к бою.
Матросы собирались кучками, обсуждая радостную весть. Сам Рикорд то присаживался к столу, чтобы занести в свой журнал обуревавшие его мысли, то вскакивал и в волнении шагал по каюте, вновь и вновь обдумывая счастливое известие, которое он получил так случайно.
На следующий день Рикорд мог уж более спокойно подумать о дальнейших действиях.
Лукавый страбиагу Отахи-Коски, столь подло обманувший русских, в переговоры вступать не желал, требуя на то особых уполномочий от капитана «Дианы» и соответствующих заявлений со стороны высших российских властей. В Нагасаки Рикорд идти не мог, не будучи на то уполномочен от своего правительства. О судьбе пленников ему было уже известно. А этого он больше всего желал.
Больше на Кунашире делать было нечего. Рикорд решил идти в Охотск, чтобы в следующем году снова возвратиться к этим берегам, но уже запасшись соответствующими полномочиями, и начать переговоры об освобождении пленников.
Все офицеры «Дианы» и «Зотика» на военном совете согласились с тем, что как это ни печально, но другого выхода нет.
Такатаи-Кахи, оказавшегося не только хорошим штурманом, но и человеком богатым, владевшим многими судами и хорошо известным в Японии, Рикорд решил взять с собой, дабы потом использовать его в сношениях с японцами.
Жену же Такатаи-Кахи, одарив алым сукном и серебряной чашей, Рикорд отпустил на берег, оказав ей все признаки уважения.
Прощанье японца со своей женою было очень спокойным и показалось странным для русских людей. Японцы лишь поклонились друг другу, и муж не поцеловал жены, хотя мог полагать, что расстаётся с нею навеки. И жена не заплакала.
Затем Такатаи-Кахи, проводив взором шлюпку, увозившую его жену на берег, обратился к Рикорду. В голосе его не было заметно даже простого волнения.
– Хорошо, я поеду с тобою, капитан русского императорского корабля, – сказал он. – Я только прошу, чтобы ты не отдалял меня от себя и впредь, чтобы и впредь мы жили в одной каюте.
На это Рикорд ответил полным согласием.
Рикорду пришлось взять с собою не одного Такатаи-Кахи: несколько его матросов, проявив рабскую привязанность к своему хозяину, пожелали идти вместе с ним. Рикорд взял с собою и этих матросов. Остальных он угостил и, одарив подарками, отпустил.
Через два дня «Диана» и «Зотик» снялись с якорей и, подняв паруса, вышли из Кунаширской бухты.
А на земляном валу полосатой крепости стоял маленький Отахи-Коски и зорко смотрел на освещённые солнцем русские корабли, на их паруса, шевелившиеся от ветра.
Он знал, лукавый человек, что орёл, потерявший птенцов, не улетает навеки. Пройдёт зима, стихнут противные ветры, и русские корабли снова будут здесь. Знали об этом и в Матсмае и Эддо, хотя и не видели парусов «Дианы».
Узнали об этом и русские пленники.
Глава 22Вести добрые и недобрые
В те дни, когда «Диана» находилась у берегов Кунашира, жизнь русских узников шла своим чередом.
Буньиос Аррао-Тодзимано-ками уже покинул Матсмай и удалился ко двору. С ним уехал секретарём и молодой Тёске, обещавший писать русским об их деле из столицы. Но писем от него скоро ждать не приходилось: до Эддо было двадцать пять дней пути.
Новый губернатор Ога-Саваро-Исено-ками был добр к пленникам, потому что в эти самые дни русские суда стояли в Кунаширской бухте, наведя пушки на крепость.
Однажды он даже прислал в оксио для узников изысканнейший обед на восемь персон со своей собственной кухни.
Вскоре о приходе русских судов узнали и пленники.
Головнина вместе с Муром неожиданно вызвали в губернаторский замок, и там один из гимнияг – старик-губернатор был болен – показал им два письма и просил прочесть их вслух.
То были письма, посланные Рикордом с Леонзаймо на берег. Василий Михайлович сразу узнал руку своего друга, и сердце его дрогнуло от радости.
Одно письмо было к начальнику острова Кунашир. В нём Рикорд писал, что, по воле Российского государства, он привёз спасшихся у российских берегов японцев. Одновременно Рикорд уведомлял страбиагу, что пришёл на том самом корабле, с которого японцы вероломным образом задержали в прошлом году капитана, двух офицеров и четырёх матросов. Об их судьбе капитан русского императорского судна просит сообщить и спрашивает, может ли Отахи-Коски освободить пленников своею властью. Притом Рикорд заверяет Отахи-Коски в миролюбивых отношениях российского императора к Японии.
Второе письмо Рикорда было к самому Головнину. В письме этом он говорил, что с надеждой, но и великим страхом ожидает ответа на своё письмо к кунаширскому страбиагу и просит Василия Михайловича сообщить, жив ли он сам и его товарищи по несчастью.
«Буде японцы не дозволят тебе, любезный друг и начальник, Василий Михайлович, ответить мне, – писал Рикорд, – то постарайся возвратить мне сие письмо, надорвав оное на той строке, в коей находится слово «жив».
Оба письма были помечены 28-м днём августа 1812 года.
В этот же самый день на другом краю света, между Москвой-рекой и деревней Утицею, русские солдаты хоронили убитых и подбирали раненых на поле Бородинского сражения.
Как ни велики земные просторы, но вести и тогда проносились над ними быстрее, чем это может предположить человек. Скакали кибитки по трактам, двигались на верблюдах китайские купцы из Кяхты в Сибирь и обратно, плавали джонки по Японскому морю, и голландские шкиперы заходили в Нагасаки для разных дел. О том, что Наполеон перешёл Неман, что французы идут по России, слышали уже и в Эддо.
Только узники не знали, что делалось в их отечестве, как и сам Рикорд, который давно уже находился в пустынном море.
Сколько Василий Михайлович ни упрашивал японцев, чтобы ему разрешили написать Рикорду хоть одно слово: «жив», но гимнияги не соглашались на это.
А через некоторое время из Эддо были получены вести, ещё сильнее огорчившие пленников: Тёске в своих письмах, которые он посылал иногда с оказией Василию Михайловичу, сообщал, что дела русских в столице идут неважно.
В эти же дни Головнин узнал, что Леонзаймо и японцы, которых Рикорд привёз с собою, из Охотска, заявили, будто Россия готовится к войне с Японией и что миролюбивые поступки русских лишь обман, направленный к тому, чтобы выручить из плена своих моряков. Леонзаймо оказался вовсе не матсмайским купцом и даже не Леонзаймо, а Городзио, и служил он раньше надсмотрщиком на рыбных промыслах на Итурупе.
Новые тучи собирались над головою пленников. И казалось порою, что ни друзья, столь верные, как Рикорд, ни даже пушки «Дианы» не смогут спасти их.
В этом году на островах снег выпал рано. Всё побелело вокруг оксио, и только на далёких горах чернели леса, с которых жестокий ветер постоянно сдувал снежный покров.
Прошёл декабрь. В оксио стало очень холодно. Даже угли, беспрерывно тлевшие в ямах, больше не грели. Часто, сидя у такой ямы, закутанный в японский халат, Головнин предавался печальным мыслям, уносясь далеко от своей тёмной и холодной тюрьмы.
Ему вспоминались то Петербург с его дворцами, на узорных решётках которых блестел причудливый седой иней; то Москва с особняком дядюшки Максима, с конюшнями при нём и голубятней, Иверская, старый Кремль, кровли бесчисленных домов и купола Василия Блаженного, на которых лежал пухлый снег. То вставала перед ним широкая зимняя дорога от Москвы, по которой в эту морозную пору так лихо мчатся кибитки, скрипуче поют полозья бесконечных обозов с хлебом, солью, битыми тушами, пенькой. Он вспомнил даже ворону на ветке придорожной рукастой берёзы, той самой, возле которой когда-то прощался он с няней…
Вспоминая всё это, Головнин и не знал, что той Москвы, которая рисовалась в его воображении, уже нет, что она сгорела, что по широкой Смоленской дороге бредут на запад полузамёрзшие французские солдаты, что нет уже великой армии Наполеона, и что фельдмаршал Кутузов гонит врагов с русской земли, и русские пушки уже гремят на переправах через Березину.
Далеко всё это от матсмайской тюрьмы! Гром победных русских пушек не слышат узники в тёмных клетках.
А гром их плывёт по морям вокруг света вместе с английскими и голландскими кораблями, он катится по Сибирскому торговому тракту, он следует вместе с монгольскими верблюдами по дорогам Китая, он звучит в устах пилигримов, монахов, купцов, он долетает и до стен императорского дворца в Эддо.
А русские узники ничего не знают… Их в то время занимают другие вести.
Умер губернатор Ога-Саваро-Исено-ками. Однако смерть его, по японскому обычаю, пока хранилась в тайне, до назначения достойного преемника.
– Плакать об этом мы не будем, – сказал Головнин Хлебникову по поводу этой новости, – но днями, может статься, и пожалеем: неизвестно, каков будет новый буньиос и что станется с нами.
– Я знаю, что будет, – уныло отвечал Хлебников. – У меня душа болит. Не вынесу я более неволи. Японцы нас никогда не отпустят.
Василий Михайлович внимательно посмотрел на него, удивившись происшедшей в нём с некоторых пор перемене: лицо его было бледно, взгляд рассеян, словно он здесь присутствовал одним телом, а не душой. Он сильно похудел. Головнин припомнил, что за последнее время Хлебников часто уединялся и молчал.
Василий Михайлович положил ему руку на плечо и сказал:
– Бог с вами, Андрей Ильич! Откуда в вас вселилось столь великое отчаяние? Мы будем свободны и снова увидим своё отечество, даю вам слово!
Но Хлебников выслушал утешения Головнина с полным равнодушием и, ничего не ответив, лёг на койку и отвернулся к стене.
Душевное состояние Хлебникова встревожило Василия Михайловича. Он удвоил свои заботы о нём.
Но Хлебников плохо ел и плохо спал. Настроение его не улучшалось. Глядя на него, Головнин порою сам был близок к отчаянию.
И вдруг однажды, когда над городом стоял зимний день, такой белый и ясный, что даже в оксио стало светлее и уютнее, к пленникам явился с таинственным видом Кумаджеро и, грея руки над очагом и хихикая, сообщил Василию Михайловичу, что будто правительство в Эддо велело освободить русских, но только до приезда нового губернатора никто не может объявить этого решения.
Головнин сначала не поверил Кумаджеро и ответил ему с досадой:
– Вы то накаляете нас, как железо, надеждой, то охлаждаете ужасным отчаянием. Никакое тело и никакая душа того не выдержат. Не есть ли то ваша японская пытка?
Однако и Мур, который после побега пленников жил теперь с Алексеем отдельно, где-то в городе, тоже сообщил эту радостную весть запиской.
Головнин, подсев на койку к Хлебникову, лежавшему теперь по целым дням, взял его за руку и сказал:
– Андрей Ильич, радуйтесь! Мы скоро будем свободны!
Но и это известие Хлебников принял рассеянно, как бы ничего не слыша. Он уже несколько дней не ел и не пил, прятал голову под одеяло и в ужасе говорил, что огненные демоны преследуют его, заглядывая в окна оксио. Потом вскакивал и с перекошенным от ужаса лицом кричал, что за ним гонятся японцы, угрожая его зарезать.
А однажды он подошёл к Головнину и, став перед ним во фронт, сказал:
– Докладываю вам как своему начальнику…
– Что такое, Андрей Ильич?
Василий Михайлович ласково положил руку на плечо штурмана.
– Меня отравили японцы.
– Когда же и как это случилось? – с нарочитой серьёзностью спросил Головнин.
– На днях, когда я ел бобы…
– Но мы все ели бобы, – возразил Василий Михайлович. – Однако ни я, ни матросы ничего не почувствовали.
– В ваши чашки они ничего не подсунули, а в мою положили мелко нарубленного корня жизенга. Я сразу почувствовал, что в бобах что-то есть, но подумал, что это приправа из какой-то дикой зелени, а теперь понял, в чём дело…
– Почему же это именно жизенг? – полюбопытствовал Головнин.
Хлебников загадочно улыбнулся:
– Я уже знаю, что это жизенг, потому что он действует только при восточных ветрах.
– Ну? – невольно вырвалось у Василия Михайловича. – В чём же заключается его действие?
– Японцы вселили в меня через этот корень такое обжорство, что сколько бы я ни ел при восточном ветре, мне всё мало…
– Сие не так страшно! – отвечал Головнин, стараясь успокоить своего штурмана. – Я поговорю с Кумаджеро, чтобы при ветрах восточного румба вам давали побольше еды, тем более что при других ветрах вы иногда совершенно ничего не едите.
Василий Михайлович с грустью смотрел на своего бедного безумного товарища.
В этот день он занёс в свой дневник, что вёл на клочках бумаги:
«Нас пришло сюда трое молодых, здоровых офицеров, а ныне я один. Сколь же жестоки были наши страдания в этом ужасном плену, уготовленные для нас вероломными японцами, что даже человеческий разум не может их перенести!»
Так радостная весть об ожидаемой вскоре свободе была омрачена глубокой печалью.
Глава 23Законы составляются смертными
Переводчик Тёске приехал в Матсмай вместе с новым губернатором – Хаотори-Бингоно-ками.
Едва успев сойти на берег, Тёске поспешил в оксио. Он был по-прежнему весел, болтлив и много говорил о своей столичной жизни, которой был весьма доволен. На нём был богато расшитый халат на вате и новая шляпа.
Он долго приседал, улыбался и кланялся Головнину и лишь после этого сообщил, что новый губернатор имеет повеление от своего правительства снестись с командирами русских кораблей и что во все порты немедленно разослан приказ, запрещающий открывать огонь по русским кораблям, если они снова придут к японским берегам.
По мнению Тёске, столь благоприятным оборотом дела русские пленники обязаны бывшему губернатору буньиосу Аррао-Тодзимано-ками. Это он настоял на том, чтобы японское правительство снеслось с русскими кораблями через Кунашир, а не через Нагасаки, ибо в последнем случае русские непременно сочтут это за обман и коварство.
Когда же члены правительства заявили, что в таком случае будет нарушен установленный для всех иностранцев закон, Аррао-Тодзимано-ками, по словам Тёске, ответил так:
– Солнце, луна и звёзды – творения рук божьих, но и те в течении своём не постоянны и подвержены переменам. А японцы хотят, чтобы их законы, составленные слабыми смертными, были вечны и непременны. Такое желание смешно и безрассудно.
О европейских делах и победах России над врагами Тёске не обмолвился ни словом. Узнав о болезни Хлебникова, он долго с сожалением качал головой.
Впрочем, к его приезду Хлебников стал чувствовать себя лучше, приступы меланхолии случались реже, сознание прояснялось. В такие минуты Василий Михайлович всеми силами старался ободрить его.
– Ваша хандра, Андрей Ильич, – говорил он, – пройдёт, как только мы вступим на борт нашей «Дианы». Мы с вами совершим ещё не один поход во славу нашего российского военного флота!
Слова эти доходили до помрачнённого сознания молодого офицера, и он радовался и порою громко смеялся.
Один Мур становился всё мрачнее и угрюмее.
Вскоре Василия Михайловича вместе с Муром вызвали в губернаторский замок, где два первых чиновника объявили пленникам, что гимниягам велено составить письмо к начальникам русских судов, если они придут к японским берегам.
Тут же гимнияги показали это письмо, прося сказать, хорошо ли оно составлено.
Головнин нашёл, что письмо составлено весьма основательно и что такой шаг может избавить как русских, так и японцев от бесполезного кровопролития.
При этом Василий Михайлович заверил японцев, что русские власти, без сомнения, дадут удовлетворительный ответ на такое письмо и изложат своё отношение к поступку Хвостова, если того так уже желают японские правители.
– Желают, желают, – поспешили подтвердить чиновники, все разом кивая головами.
С письмом решено было отправить на корабль двух русских матросов, каких только назначит Головнин. Эту мысль Василий Михайлович тоже одобрил и стал просить, чтобы ему и Муру было разрешено послать с такой оказией хоть небольшие записки. На этот раз японцы согласились, но заявили, что записочки должны быть возможно короче и написаны немедленно, ибо их необходимо послать на просмотр в столицу.
Василий Михайлович и Мур, возвратившись в оксио, тотчас же приступили к переводу японского письма на русский язык. Для этого Муру и Алексею было разрешено каждый день ходить к Головнину.
Перевод письма на русский язык подвигался весьма быстро. Но чем ближе подходила к концу эта работа, тем мрачней и беспокойней становился Мур.
Однажды рано утром, когда Тёске обыкновенно заходил проведать узников, у ворот оксио Мур неожиданно остановил его и потребовал, чтобы его одного тотчас же отвели к губернатору.
– Зачем? – удивился Тёске.
– Я хочу объявить ему о некоторых весьма важных делах, – ответил Мур. Вид у него был таинственный и странный.
– О каких? – спросил Тёске. Мур молчал.
– Пока вы не скажете зачем, мы не сможем свести вас к буньиосу.
– А вот для чего! – вдруг злобно крикнул Мур. – Знайте, что наш шлюп приходил в Кунашир вовсе не за провизией. А для чего он приходил – Головнин один знает эту тайну. Нужно допытаться у него. Вот для чего я хочу видеть губернатора.
Тёске некоторое время молчал, видимо, ошеломлённый этими словами, а затем спросил Мура, не лишился ли он разума, что несёт такой вздор на свою погибель.
– Нет, – отвечал Мур. – Я в полном уме и говорю дело. Тогда Тёске спокойно сказал ему:
– Если даже и так, никто вас слушать не будет. Дело уже решено. И если ваши суда привезут нам хороший ответ, то всех вас отпустят.
Но Мур продолжал стоять на своём:
– А я всё же прошу, чтобы меня вызвал новый губернатор. Я, может быть, хочу открыть ему истину.
Услышав эти слова, молодой, но знавший уже толк в придворной жизни Тёске громко рассмеялся.
– Теперь я вижу, что вы просто лишились ума, – сказал он Муру. – Когда два великих императора решают свои дела, то истина им вовсе не нужна. Она им только мешает.
В тот же день Мур вдруг стал просить, чтобы его поселили вместе с Головниным и Хлебниковым. Японцы согласились и перевели Мура в оксио. Но Мур продолжал быть мрачным.
Иногда на него находили как будто такие же припадки меланхолии, как и на Хлебникова. А однажды он с грустью стал говорить переводчику, что должен погибнуть, ибо здесь его не принимают, а в Россию ему уже возврата нет.
– Почему так? – спросил Тёске.
– Потому, что я здесь просился в службу, а потом даже в слуги к губернатору. Что мне теперь будет дома? Каторга!
Глава 24День радости
Уже было тепло на островах, и снова цвели в Матсмае сады, и пели в них японские соловьи, когда была получена утверждённая в Эддо общая записка Головнина и Мура к командирам русских судов.
Записка эта, восходившая до самого микадо[127], гласила:
«Мы все, как офицеры, так и матросы, и курилец Алексей, живы и находимся в городе Матсмае. Мая 10 дня 1813 года. Василий Головнин, Фёдор Мур».
Хлебников был в таком состоянии, что подписать записку не мог: снова он лежал сутками под тёплым одеялом, сражаясь с преследовавшими его «демонами».
В ожидании прихода русских судов японцы ещё раз решили пошить своим пленникам новую одежду, ибо, по словам Тёске, японским начальникам было бы стыдно отпустить их в Россию в старом платье. Офицерам выдали дорогого шёлка, а матросам момпы, чтобы они сами смастерили себе одежду. Алексею же дали готовый японский халат.
Наконец в середине июля пленникам объявили, что несколько дней назад мимо купеческого японского судна, стоявшего на якоре близ острова Кунашир, прошёл в направлении Кунаширской гавани трёхмачтовый русский корабль. Купец тотчас же снялся с якоря и поспешил в Хакодате, чтобы известить об этом японские власти.
А на следующий день губернатор получил официальное донесение о прибытии шлюпа «Диана» в Кунашир. Тут же Кумаджеро, по поручению буньиоса, предложил Головнину указать, кого из матросов он намерен послать на русский корабль.
Не желая никого огорчать, Василий Михайлович предложил матросам бросить между собой жребий. Жребий пал на рыжего Симанова. Вместе с ним японцы, по просьбе Головнина, согласились отпустить и курильца Алексея. Оба они должны были отплыть в Кунашир с чиновником Сампео-Такакахи.
Василия Михайловича и Мура снова водили в замок, где гимнияги показали им полученные от Рикорда письма: одно к кунаширскому страбиагу, другое к самому Головнину.
В письме к начальнику острова Рикорд извещал японцев о своём прибытии с мирными целями и выражал надежду, что японское правительство через посредство такого человека, как Такатаи-Кахи, уверится в добром расположении русского правительства к Японии и возвратит русских пленников, отвратив тем неприятности, могущие в противном случае последовать.
В письме же к Василию Михайловичу Рикорд писал, что счастлив был бы обнять его, что готов идти на всякие жертвы, чтобы освободить его, и просил сообщить, здоров ли его старый друг и прочие пленники.
С того самого дня, как решено было послать Симанова на шлюп, Головнин не раз напоминал ему, что он должен говорить Рикорду касательно силы и военного искусства японцев, с указанием, как и в каком месте удобнее на них напасть, если обстоятельства вынудят к военным действиям.
От себя Василий Михайлович послал с Симановым записку, в которой обращался к Рикорду и другим офицерам «Дианы» со следующими словами:
«Знайте, где честь и польза отечества требуют, там я свою жизнь в копейку не ставлю, а посему и вы меня не должны щадить в таких случаях. Ужасаюсь при одной мысли, что ты, любезный Пётр Иванович, и твои помощники, кои столько старались при нашем освобождении, можете быть сами взяты в плен. Будьте осторожны. Желал бы вас всех видеть и обнять на «Диане» или на родине, но здесь – боже оборони! Хочу лучше умереть самой мучительной смертью, нежели видеть кого-либо из моих соотечественников в подобном несчастье, а не только друзей моих».
Через несколько дней Сампео-Такакахи и Кумаджеро отплыли на Кунашир, взяв с собою Симанова и Алексея.
То был день величайшей радости для Головнина и его товарищей, томившихся в плену.
Матросы целовались друг с другом. Великан Макаров плакал, как ребёнок.
Была и ещё одна новость, которая возбудила у Василия Михайловича удивление перед обычаями японской страны. Буньиос простил всех караульных солдат, которые за побег русских были лишены почётного для каждого японца наследственного звания досина, то есть солдата.
Среди пострадавших солдат был и японец, известный среди пленников под кличкой Детоубийца. Говорили, что этот с виду добродушный и вовсе не такой жестокий человек убил своего собственного ребёнка, потому что тот родился хилым и всё время болел. Никто из японцев не осудил отца за это ужасное преступление, и сам Детоубийца никогда не выражал по сему поводу никаких угрызений совести.
Но зато, будучи лишён звания солдата, он облачился в траур, то есть перестал брить волосы на голове и лице и стричь ногти. В таком одичалом виде он не один раз являлся к пленникам и упрекал их в своём несчастье, говоря, что верой и правдой служил своему императору, подписав присягу ему кровью, взятой из собственной руки. И вот что с ним сделали русские…
Теперь он явился в оксио гладко выбритый, с подстриженными ногтями, весёлый и улыбающийся и с гордостью заявил, что он снова солдат.
Глава 25Дружба не знает преград
Стоя на вахтенной скамье, Рикорд с большим волнением вновь вводил «Диану» в столь знакомую ему Кунаширскую бухту. По-прежнему над плоским песчаным берегом возвышалась кунаширская крепость, молчаливая, как бы притаившаяся за своими полосатыми занавесками. По-прежнему Рикорд был полон тревоги за судьбу своего друга и всех русских узников.
Всю ночь он провёл на палубе. Ночь выдалась, как и в прошлый его приход, тихая, лунная.
Такатаи-Кахи, возвратившемуся на родину после года отсутствия, тоже, видимо, не спалось. Он вышел наверх и стал ходить по палубе вместе с Рикордом. Рикорд молчал, погружённый в мысли о том, что будет завтра, не обманули ли его снова японцы, удастся ли ему что-нибудь узнать…
Затем он обратился к Такатаи-Кахи:
– Кого же пошлём завтра на берег с моим письмом? Такатаи-Кахи немного подумал.
– Пусть это будет Тасимара или Киосинши, – сказал он. – Оба – мои старые матросы и люди, преданные мне.
– А ручаешься ли ты, что они возвратятся на шлюп?
– Не знаю, – ответил Такатаи-Кахи. – Ручаться за то, что начальник острова отпустит их к нам, я не могу.
Неопределённый и уклончивый ответ японца, его тихий, вкрадчивый голос показались Рикорду весьма подозрительными. Нервы его были сильно напряжены. Терпение истощено до крайнего предела.
– Как он может не отпустить? – почти крикнул он. – В таком случае я объявлю действия кунаширского начальника неприязненными и уйду, прихватив и тебя, в Охотск, откуда этим же летом придёт несколько военных судов требовать вооружённой рукой освобождения пленных! Ответа я буду ждать только три дня.
Услышав эти слова, Такатаи-Кахи сделал резкое движение, будто хотел броситься на своего собеседника, но сдержался, притих. Рикорд в темноте не мог видеть выражения его лица, но почувствовал, что японец сильно волнуется. Японец, видимо, что-то хотел сказать, но передумал, повернулся и ушёл в свою каюту.
Утром бледный, с помятым и расстроенным лицом, – должно быть, он не спал всю ночь, – Такатаи-Кахи обратился к Рикорду с такой речью:
– Начальник императорского судна! Ты объяснился вчера с большим жаром. Твоё послание кунаширскому начальнику будет означать много, а по нашим законам – очень мало. И напрасно ты угрожаешь увезти меня в Охотск. Если двух моих матросов начальник вздумает задержать на берегу, не в твоей власти будет увезти меня в Россию. Но об этом будем говорить после. А теперь скажи мне: действительно ли на таких условиях ты решился отпустить моих матросов на берег?
– Да, – коротко и решительно отвечал Рикорд.
– Хорошо, – сказал Такатаи-Кахи. – Так позволь мне сделать последнее, может статься, наставление моим людям и словесно через них уведомить обо мне кунаширского начальника, ибо ни обещанного письма к нему, ни какой-либо записки я не пошлю теперь. Ты сам уже довольно разумеешь по-японски, чтобы понять всё, что я в кратких словах буду говорить моим матросам. Я не хочу, чтобы ты подозревал меня в каком-нибудь дурном намерении.
И Такатаи-Кахи, обернувшись к своим матросам, сделал им знак. Сидевшие на пятках японцы подползли к нему, склонив головы до самого пола, и приготовились слушать, что он им скажет.
Сначала Такатаи-Кахи стал наставлять матросов в том, как они должны держать себя перед страбиагу и что должны говорить, как были взяты на российский корабль, когда прибыли на Камчатку, как жили в одном доме с Рикордом и получали хорошее содержание.
Такатаи-Кахи всё это повторил своим людям несколько раз, чтобы они лучше запомнили и точнее передали его слова, и закончил наставления похвалой Рикорду.
Затем он в глубоком молчании помолился перед изваянием маленького каменного Будды и, положив это изваяние в небольшой ящичек, поручил наиболее любимому из своих людей, Тасимара, доставить статуэтку его жене вместе с саблей, которую тут же вынул из-за пояса, пояснив Рикорду, что сабля эта перешла к нему от его предков и теперь он посылает её для своего сына и наследника.
Затем Такатаи-Кахи со спокойным и даже весёлым лицом попросил у Рикорда водки, попотчевал ею своих матросов и сам выпил вместе с ними, затем проводил их наверх.
Тотчас же матросы доставили их в шлюпке на берег, и с «Дианы» было видно, как японцы беспрепятственно прошли в селение.
Поведение Такатаи-Кахи удивило и тронуло Рикорда. Он даже решил отпустить его на берег.
Если Такатаи-Кахи не вернётся на шлюп, он сам сойдёт на берег и, умея уже говорить по-японски, без посредников объяснится с начальником острова.
Приняв такое решение, Рикорд призвал к себе старшего офицера Рудакова:
– Павел Ильич, я еду на берег вместе с Такатаи-Кахи. Приказ о передаче вам командования шлюпом я написал. Если я не возвращусь, идите в Охотск и просите, чтобы правительство приняло более решительные меры к освобождению пленных.
Затем он объявил Такатаи-Кахи, что отпускает его и едет на берег вместе с ним.
– Понимаю, – отвечал японец. – Тебе без письменного свидетельства об участи русских нельзя возвратиться в Охотск. Да и мне нельзя подвергать свою честь малейшему бесславию, иначе как ценой жизни.
– Во всём полагаюсь на тебя, – сказал Рикорд – Твоё невозвращение и мне будет стоить жизни.
– Благодарю за твою доверенность! – воскликнул Такатаи-Кахи.
И тут он объяснил, что недоверчивость Рикорда и брошенная им вчера угроза снова увезти его, Такатаи-Кахи, в Охотск, как какого-нибудь обманщика Леонзаймо, крайне его оскорбила.
– Честь человека моего звания, по нашим обычаям, – сказал при этом Такатаи-Кахи, – не позволяет мне быть пленником в чужой земле. Знай, что на Камчатку я отправился с тобой в прошлом году по своей воле, ибо считаю, что нам, японцам, следует жить в дружбе со столь великим народом, как твой. Одни только матросы были взяты тобою силой. Но не я!
Рикорд слушал его с удивлением.
– Жизнь моя, – продолжал Такатаи-Кахи, – была всегда в моей власти. Если бы ты привёл в исполнение угрозу увезти меня снова из Японии, то не увидел бы меня в живых. Вчера я даже отрезал свои волосы и положил их в ящичек, который отдал матросам для своей жены. Это было знаком того, что я умер с честью. Ожесточение моё было столь велико, что я даже намеревался убить тебя и твоего старшего офицера. Я с радостью мщения мечтал о том мгновении, когда выйду на палубу и объявлю твоим матросам о твоей смерти, а потом распорю себе брюхо бритвой, которая уже была мною приготовлена.
Смелая откровенность Такатаи-Кахи поразила Рикорда. Он воскликнул:
– Забудем о сём! Поедем вместе на берег.
И оба они сели в командирскую шлюпку, спущенную с «Дианы» на воду. Но ещё не достигнув берега, они встретили шлюпку с матросами Такатаи-Кахи, которые возвращались на корабль.
Матросы рассказали, что были хорошо приняты в крепости и что там по случаю прихода русского корабля давно уже живут три больших чиновника, из коих два старших были приятелями Такатаи-Кахи.
– Вот видишь, – обратился японец к Рикорду, – всё нам благоприятствует. Поезжай на свой корабль и жди моего возвращения. Это будет лучше для тебя.
После некоторого колебания Рикорд решил последовать совету Такатаи-Кахи.
Но перед тем как пересесть в другую шлюпку, он вынул из кармана белый носовой платок, разрезал его пополам ножом, взятым у матроса, и одну половину передал Такатаи-Кахи с такими словами:
– Кто мне друг, тот через день и не долее трёх дней привезёт мне сию половину платка[128].
Такатаи-Кахи ответил, что лишь одна смерть может помешать ему исполнить это. Он сдержал своё слово. Дела русских пленников повернулись в благоприятную сторону. На другой день он возвратился на шлюп, где Рикорд ждал его с великим нетерпением. Поднявшись на палубу, Такатаи-Кахи низко поклонился Рикорду, по японскому обычаю, и сказал:
– Все русские живы и здоровы. Болен только штурман Хлебников.
Затем он вручил Рикорду письмо губернатора из Матсмая и записку, посланную Василием Михайловичем и Муром.
Рикорд, не медля, собрал на шканцах всю команду, прочитал перед строем письмо капитана Головнина, затем передал его грамотным матросам, чтобы они прочли его сами ещё раз своим товарищам.
Провожая Такатаи-Кахи, Рикорд условился встретиться с ним через несколько дней, чтобы узнать, какой ответ следует ждать из Матсмая.
Точно в условленный день Такатаи-Кахи подплыл к «Диане» на большой лодке, доверху наполненной свежей рыбой. Поднявшись по трапу, он медленно и важно сказал:
– Я слышал, что будто сюда идёт судно из Матсмая с Сампео-Такакахи, а при нём курилец Алексей и один матрос из ваших пленных. Они должны прибыть сюда сегодня или завтра.
Весть эта наполнила сердце Рикорда радостью. Отныне он мог считать освобождение своего друга как бы свершившимся, ибо в случае какого-либо возражения со стороны японцев решил предложить себя взамен его.
Сейчас он мог считать себя равноценным своему другу на случай такого обмена, ибо был уже важным для японцев лицом. В прошлом году он был назначен вместо Петровского начальником Камчатки и, по совету Такатаи-Кахи, называл себя в письмах, посланных в Матсмай буньиосу, губернатором Камчатки.
Приняв такое решение, Рикорд с тем душевным восторгом, который проявлял он с самого детства, сказал мичману Филатову, который снова плавал на «Диане»:
– Никандр Иванович, есть ли что-либо на свете выше святого чувства дружбы? Я готов поменяться с Василием Михайловичем его участью. Желаете ли вы таким же образом освободить кого-либо другого?
– Охотно! – горячо отозвался Филатов.
Такатаи-Кахи, присутствовавший при этом разговоре, сказал:
– Честь вам и слава за то, что вы приняли такое решение. Но я думаю, что японцы и так освободят пленников, ибо наступили уже иные времена.
– А как узнать корабль, на котором идёт сюда Сампео-Такакахи? – спросил Рикорд.
– Корабль этот императорский, – отвечал Такатаи-Кахи. – Он весь красный, по бортам обведён полосой из дорогой ткани, на мачте ты увидишь большой шар, а на корме – флаг, приличествующий званию Сампео, и четыре пики с изображением птиц и восходящего солнца.
Вскоре вахтенные дали знать, что приближается большое японское судно.
Императорский корабль, выкрашенный в красный цвет, вошёл в залив и бросил якорь недалеко от «Дианы». Такатаи-Кахи тотчас же поднялся на борт японского судна и виделся с Сампео-Такакахи. Тот поручил ему передать Рикорду, что пленников освободят, как только японскому правительству будет доставлено свидетельство высших русских властей, что Хвостов действовал самовольно.
Затем Сампео ещё просил передать Рикорду, что завтра к нему на «Диану» доставят русского матроса и курильца Алексея. Они подтвердят, что все пленники живы.
И вот наступил день, когда на родной «Диане» появился первый русский пленник, которого никто уже не чаял видеть. Это был матрос первой статьи Дмитрий Симанов.
День был ясный. Солнце заливало своим светом и море, и палубу. Корабль как будто принарядился для встречи.
На палубе собралась вся команда и офицеры. Едва только Симанов поднялся по трапу, как «Диана» огласилась дружными криками «ура».
Симанов прошёл на шканцы. Став во фронт перед Рикордом в своём сшитом в неволе наряде из тёмно-синей японской момпы, он громко отрапортовал:
– Имею честь явиться из неприятельского плена!
Но Рикорд попросту крепко обнял матроса и несколько раз поцеловал. Рикорда сменили Рудаков, Филатов, штурман Средний. И едва успел виновник этого торжества выйти из объятий офицеров, как матросы принялись качать его при неистовых криках восторга. Его не выпускали из рук и объятий, и Тишка никак не мог к нему пробиться.
Он толкался, кричал громче всех и даже ругался, но в общей радости никто не обращал на него внимания.
Тогда, оставив свои бесплодные попытки узнать что-нибудь от Симанова, Тишка направился к Алексею, молча сидевшему в стороне на рострах, ухватил его за рукав халата и потащил к себе на койку.
Здесь, вынув из сундучка полуштоф и две большие чарки, он живо заставил молчаливого курильца заговорить, без устали расспрашивая его о своём барине, здоров ли тот, заботился ли кто-нибудь о нём в плену, вспоминал ли он о Тишке и не забыли ли Тишку его дружки – Шкаев и Макаров.
Но курилец, выпив чарку, а потом другую, мог только повторять:
– Хо, хо, ероси. (Что значит, по-японски, хорошо.)
Он вдруг забыл все русские слова, какие в трезвом виде твёрдо знал.
Тишка плюнул с досады, но тут же смягчился, обнял курильца, и оба они запели: Тишка своё, рязанское, а Алексей своё, курильское. В общем выходило довольно дружно, ибо чувствовали они приблизительно одно и то же и были приблизительно одинаково пьяны.
На другой день, переправив Симанова и Алексея обратно на борт японского судна и снабдив Такатаи-Кахи письмами к Головнину и к другим пленникам, Рикорд поднял якорь, вышел из гавани и взял курс на Охотск при полных парусах, чтобы через месяц снова вернуться за пленниками и привезти японцам те бумаги с печатями и российским гербом, которых они так упорно, лукаво и вероломно добивались в продолжение двух лет.
Глава 26Запоздалые вести с родины
С великим нетерпением Василий Михайлович ожидал возвращения Симанова. Этот матрос, не отличавшийся особенной расторопностью и умом, казался ему теперь самым светлым посланцем.
Едва Симанов показался в дверях оксио, Василий Михайлович бросился ему навстречу. В первое мгновенье волнение его было так сильно, что он мог только произнести:
– Ну! Ну! Что там у нас?
– Так что всё благополучно, ваше высокоблагородие, – отвечал Симанов. – Дюже хорошо угощали ребята.
– Чудак! – воскликнул Василий Михайлович. – Разве я тебя о том спрашиваю! Что там, в России?
Но Симанов немногое сумел передать из того, что говорил ему Рикорд, который и сам, впрочем, мало знал о событиях в России и Европе.
Симанов мог сообщить лишь, что французы напали на Россию, были уже в шестнадцати верстах от Смоленска, где, однакож, им задали добрую трёпку, несколько тысяч положили на месте, а остальные с Бонапартом едва уплелись домой.
Это было всё, что Василий Михайлович узнал о великой войне двенадцатого года, о бедствиях, потрясших Россию, о радостях и победах русского народа, столь незаметно для самих пленников менявших, может быть, их судьбу и возвращавших их на родину.
– Несчастный! – воскликнул в сердцах Головнин. – Что за глупый жребий выбрал тебя, а не Шкаева или другого!
Видя, что от Симанова больше ничего не узнать, Головнин обратился к курильцу Алексею, но и тот нового ничего не прибавил к сказанному Симановым. Закурив свою трубочку, он сказал только, что на русском судне «шибко добрые люди».
Тогда Василий Михайлович стал расспрашивать Кумаджеро и Тёске, но те отговорились незнанием.
Впрочем, Тёске вскоре сообщил ему, будто голландцы, приходившие в Нагасаки, рассказывали, что французы заняли Москву, которую русские подожгли и оставили.
Но это известие показалось Головнину настолько неправдоподобным, что он рассмеялся:
– Этого не могло быть!
Спустя три дня русских пленников в последний раз привели во дворец матсмайского буньиоса, где столько раз они стояли связанные перед писцами и чиновниками.
Губернатор объявил Головнину, что если русский корабль, обещавший в нынешнем году прийти в Хакодате, действительно доставит нужную бумагу и матсмайский буньиос найдёт её удовлетворительной, то правительство уполномочивает его отпустить русских в их отечество, не дожидаясь разрешения из столицы.
– Капитан Хаварин! – торжественно заявил при этом губернатор. – Вследствие этого повеления вы все должны через несколько дней отправиться в Хакодате. Я тоже туда прибуду, и мы будем видеться.
Из замка пленников привели в тот самый дом, из которого они когда-то бежали. Теперь он был отлично убран, все внутренние решётки из него были удалены, стража не была вооружена. А за столом прислуживали пленникам нарядно одетые слуги, и кушанья подавались в богатой лакированной посуде.
В эти радостные дни Хлебников стал понемногу приходить в себя. Минуты прояснения посещали его всё чаще, он снова делался добрым и верным товарищем.
В эту же пору прибыл из Эддо академик Адати-Саннай, пожелавший через русских воспринять достижения европейской науки. Ни Головнин, ни Хлебников не отказали ему в этом. Хлебников написал для академика логарифмические таблицы, объяснив, как ими пользоваться, а Василий Михайлович сделал для него обширные выписки из французской Либесовой физики со своими собственными толкованиями о новейших открытиях в этой области, а также и в астрономии.
И вот снова наступил майский день, как год назад, когда пленники бежали в горы, – день, суливший им настоящую свободу.
Городом шли торжественно, с церемониалом, хотя вооружённого конвоя уже не было. Сотни людей бежали за русскими. Тёске сопровождал их.
За городской чертой каждому было предоставлено выбрать способ передвижения: кто хотел, мог идти пешком, а кто желал ехать, для тех были приготовлены верховые лошади. Следовали той самой дорогой, какой пришли из Хакодате, останавливаясь в тех же самых селениях, что и раньше, но теперь русские моряки шли как свободные люди.
Лишь с одного Мура японцы не спускали глаз, опасаясь, как бы он не сделал чего-нибудь над собой, ибо, когда пленники шли городом, он заливался такими горькими слезами, словно покидал отчий дом, и потом всю дорогу плакал.
На расспросы японцев о причине его слёз Мур отвечал:
– Я не достоин великих благодеяний, какие вы мне оказываете. Меня мучит совесть, что я не могу отплатить вам тем же.
А когда его спросил о том же Василий Михайлович, Мур сказал:
– Вас всех жалею, оттого и плачу. Я вижу все хитрости и всё коварство японцев, которые всех нас погубят. Неужто вы не видите, что всё это одно комедийство?
«Безумен ли он в самом деле или только притворяется безумным?» – думал Василий Михайлович, и последнее показалось ему наиболее ужасным, наиболее жалким состоянием человека.
Глава 27Пленники снова видят «Диану»
Путешествие из Матсмая в Хакодате продолжалось девятнадцать дней. Никто на этот раз пленников не торопил, привалы и днёвки были часты, погода стояла всё время ясная и тихая, и идти после двухлетней неволи было легко и даже приятно, особенно потому, что впереди ждала свобода.
Через несколько дней пришёл в Хакодате на своём красном корабле Сампео-Такакахи и с ним академик Адати-Саннай. Прибыл и Отахи-Коски, бывший начальник острова Кунашир в те дни, когда туда приходил Рикорд.
Отахи-Коски тотчас же явился навестить своих бывших узников, но держал себя совсем иначе, чем ранее: был учтив, ласков и поздравил русских со скорым возвращением в их отечество. Однако при всей ласковости японца Василий Михайлович замечал в его косых чёрных глазах прежнюю неистребимую злость.
Когда Отахи-Коски ушёл, Головнин сказал Тёске:
– Не могу забыть того, что сей человек мало не натворил великой беды нам и вам, дав знать Рикорду, что мы все убиты. Из-за него Рикорд едва не открыл огонь по Кунаширу. Только провидение удержало его руку.
– Да, это так, – согласился Тёске. – Поблагодарим же за то каждый своего бога.
В один из сентябрьских дней близ мыса Эрмио, западной оконечности обширного Эдомского залива, куда Рикорд должен был зайти за лоцманом, японцами было замечено в море большое трёхмачтовое судно европейского типа.
Узнав об этом, пленники радостно воскликнули:
– Наши идут!
Матросы обнимали друг друга. Да и сам Василий Михайлович впервые за два года почувствовал, какой живой радостью забилось его сердце при этой вести. Но прошёл день, два, три – никаких слухов о русском корабле больше не было. Пленники начали беспокоиться. Наконец им сообщили, что замеченный японцами корабль всё время старается войти в порт Эдомо, но ему препятствуют противные ветры.
Между тем в Хакодате наехало великое множество чиновников, гимнияг, появилось много солдат, и число их с каждым днём возрастало. Это встревожило Головнина. Он спросил Тёске, что означает такая многочисленность японского воинства.
Но Тёске поспешил его успокоить:
– Это к вам не относится. А людей так много потому, что японский закон требует великих осторожностей, когда к нам приходят иностранцы.
Наконец неизвестный трёхмачтовый корабль вошёл в порт. То была «Диана».
С корабля вызвали лоцмана, чтобы войти в гавань. И 28 сентября 1813 года, искусно лавируя при противном ветре, «Диана» вошла в Хакодатскую бухту.
Всем пленникам очень хотелось взглянуть на свой корабль, но из дома, в котором они помещались, в сторону гавани выходило только одно окно. И вот все они собрались у этого окна и через головы друг друга жадно глядели на искусные эволюции родного шлюпа.
Моряки молча плакали, но никто не стыдился своих слёз. Не плакал на этот раз один Мур.
За эволюциями «Дианы» наблюдали не только русские моряки. На всех возвышенностях города, на крышах домов стояли японцы. Они с удивлением смотрели на большой корабль, который при противном ветре всё ближе подходил к городу. Японцы были поражены сложной оснасткой русского корабля и тем, как ловко управляется его команда.
– Как много у вас парусов! – с завистью говорили они. – А у нас только один большой парус, с которым против ветра никак нельзя идти.
Однако «Диане», при всём искусстве её экипажа, нелегко на этот раз дался путь к японским берегам. Её встретили сильные ветры, продолжавшиеся двенадцать дней. Укрепления шлюпа были ослаблены, течь в трюме доходила до восьми дюймов в час. Одно время Рикорд даже боялся, что в этом году ему не удастся попасть в Хакодате.
Наконец «Диана» приблизилась к городу и недалеко от берега бросила якорь.
Вскоре к бывшим пленникам явились Кумаджеро и Тёске.
На лице Тёске сияла улыбка. В руках он держал большой пакет, который прислал Рикорд через Такатаи-Кахи. В этом пакете находилась бумага начальника Охотского порта капитана Миницкого на имя двух гимнияг при матсмайском губернаторе.
Бумагу надо было перевести на японский язык. Сильно волнуясь, одним нетерпеливым движением Головнин вскрыл пакет с чёрной сургучной печатью посредине, вынул оттуда большой лист бумаги. По мере того как его глаза пробегали по строкам казённого листа, лицо его светлело, лёгкая краска появилась на нём, улыбка тронула его полные губы и, как отсвет, отразилась на лицах матросов, наблюдавших за ним. – Всё, слава богу, хорошо!
В своём письме Миницкий подробно и вразумительно объяснял гимниягам, что нападение Хвостова на японское селение было самовольно, что русский государь к японцам всегда расположен и не желает наносить им никакого вреда.
Миницкий советовал японцам, не откладывая нимало, показать освобождением русских моряков и своё расположение к России, и готовность к прекращению дружным образом неприятностей, последовавших от собственного недоразумения японских властей.
«Впрочем, – говорилось в заключение, – всякая со стороны японцев отсрочка может быть для их торговли и промысловых людей вредна, ибо жители приморских мест должны будут понести великое беспокойство от наших кораблей, буде японцы заставят нас по сему делу посещать их берега».
Хлебников, который в эти дни чувствовал полное просветление рассудка, прослушав письмо, сказал:
– Конец мне весьма нравится. Одного я не возьму в толк; чего добивались японцы от сего письменного отношения капитана Миницкого к матсмайским гимниягам. Неужто за этой чёрной сургучной печатью начальника Охотского порта желали они получить подтверждение на ту Курильскую гряду, что захватили у нас как плохо лежащую вещь?
– Видно, так, – сказал тихо, как бы про себя, матрос Михайла Шкаев. – А землица-то курильская наша!
Головнин только улыбнулся и молча передал бумагу японцам, которые приняли её с поклоном и стали чрезвычайно хвалить содержание столь вразумительного письма начальника Охотского порта, уверяя Василия Михайловича, что самовольные поступки Хвостова теперь объяснены для японского правительства самым удовлетворительным образом. Потом они поздравили Головнина с близким освобождением.
Японцы ушли, и Василий Михайлович с облегчением вздохнул. Затем радостным взглядом обвёл товарищей, которых тяжкие невзгоды объединили с ним, и сказал:
– Умно составил бумагу Миницкий… Думал ли он, сидя со мной и с Петром в наших корпусных классах, что его подпись когда-либо избавит нас от вечной неволи, а может быть, и от самой смерти? И думал ли Хвостов, мореходец отважный и отчаянный, тоже наш товарищ по корпусу, что когда-либо причинит нам такие страдания? Его уже нет в живых, но мы все – моряки, и пути наши сходятся в море. Живые или мёртвые – мы все оставляем свои следы в его безграничной равнине.
Глава 28Встреча друзей
День свидания с Рикордом! Неужели в самом деле так близок час настоящей свободы!
Все пленники жаждали быть участниками этого радостного события. Только Мур, который не выражал более признаков душевного расстройства, к немалому удивлению всех, даже японцев, не захотел видеться ни с кем из своих соотечественников. Из-за него и Хлебникову пришлось остаться дома, так как японцы боялись оставить Мура одного. Бедный штурман чуть не плакал.
Рано утром, когда над водой ещё курился лёгкий туман и солнце ещё только начало освещать крыши домов, Кумаджеро явился к Василию Михайловичу с его треугольной шляпой в руках, а Тёске – с его саблей и, вручив ему эти знаки офицерского достоинства, поздравили его с предстоящим свиданием.
Дрожащей от волнения, но по-прежнему крепкой, способной владеть оружием рукой Головнин принял от него свою саблю и потребовал, чтобы японцы возвратили ему и мундир. Но японцы стали просить его, чтобы он оделся в подаренный ему буньиосом шёлковый костюм, говоря, что иначе японский сановник будет обижен.
Так как Хакодате был не Петербург, и плац-адъютантов здесь не было, да притом же не хотелось на прощанье ссориться с губернатором, Василий Михайлович согласился облачиться в японский костюм, хотя его треуголка с плюмажем[129] вовсе не соответствовала шёлковой японской кофте.
– Об одном я только сожалею, – в шутку сказал он Тёске, – что перед походом в Хакодате сбрил запущенную в плену бороду, а то совсем был бы похож на корсара.
Место первой встречи с Рикордом было назначено в зале таможенного суда, находившегося на самом берегу моря. Около полудня Василия Михайловича привели туда. Дом был окружён многочисленным войском, которое на этот раз было одето не в халаты, а в шаровары и кофты из шёлка и бархата, богато расшитые золотом и серебром, напоминавшие своим покроем дамские мантильи.
– Я думал, что буду здесь наряднее всех, а меж тем каждый ваш солдат одет куда роскошнее меня, – сказал Головнин.
– Такое платье стоит очень дорого, – пояснил Тёске – Оно принадлежит государству, всегда хранится в казённых магазинах и выдаётся солдатам лишь в торжественных случаях. Пусть иностранцы видят, что мы вовсе не бедны.
Дом, в который ввели Василия Михайловича, по своей отделке был подстать солдатским нарядам. Потолок и раздвижные стены просторного зала были расписаны с не меньшим искусством и роскошью, чем зал в матсмайском замке.
Японские чиновники, сопровождавшие Головнина, уселись, по своему обыкновению, на пятки, вдоль стен, а ему подали европейский стул, и Василий Михайлович с великим волнением стал ожидать своего друга.
Рикорд был доставлен на берег в губернаторской шлюпке. Над ней развевалось три флага: русский, японский и большой белый перемирный флаг. При Рикорде состояли: офицер Савельев из камчатского гарнизона, переводчик-японец, почему-то носивший русскую фамилию Киселёв, и небольшой отряд матросов, расположившийся после высадки перед зданием суда.
Рикорд стремительно поднялся по ступеням и вошёл в услужливо распахнутую перед ним дверь зала, но на пороге остановился на мгновенье, изумлённый причудливой росписью стен, и, решив, что попал не туда, куда следовало, стал осматриваться.
Но тут какой-то человек в странной японской одежде, но в треуголке и с русской саблей на боку бросился к нему навстречу. Рикорд отступил на шаг и вдруг узнал в этом столь странно наряженном человеке своего старого друга, лицо которого осунулось и постарело. Он заключил его в объятия, в изумлении и радости воскликнул:
– Василий Михайлович! Ты ли это?
– Я, я! – радостно отвечал тот. – Не узнал? Наконец-то!
И они долго стояли, обнявшись и держась за руки, как дети, и нежно смотрели друг на друга, – эти мужественные моряки, глядевшие не один раз смерти в глаза.
Они ещё не верили, что наступила, наконец, минута их встречи, что два года страданий для одного, душевных треволнений для другого уже отошли в прошлое.
Японцы поспешили предложить стул и Рикорду, а Тёске, улыбаясь, сказал ему по-русски:
– Можете говорить столько часов, сколько запожелаете. Японцы отошли в конец зала, подчёркивая тем, что не хотят ни подслушивать, ни мешать друзьям беседовать по душам.
А те сидели один против другого, по-прежнему держась за руки, и Рикорд говорил:
– Наконец-то я вижу тебя, любезнейший друг мой Василий Михайлович! Какая награда за прошедшие терзания!
Головнин же засыпал его нетерпеливыми вопросами, на которые тот не успевал отвечать.
– Как! Что? – возбуждённо восклицал он, поминутно прерывая Рикорда. – Значит, неприятеля уже нет на нашей земле? Наши войска во Франции? Слава провидению. Неужели Бонапарт был в Москве? А мы-то! Мы сидели за деревянными решётками японской тюрьмы в эту годину народного бедствия! – горестно воскликнул он.
Беспорядочная беседа их продолжалась, перескакивая с предмета на предмет. Оба спрашивали друг друга сразу и сразу же отвечали и снова забрасывали друг друга вопросами, не доканчивая фразы, перемежая разговор свой краткими, молчаливыми рукопожатиями.
Но если японские чиновники, отошедшие в дальний конец зала, и делали вид, что совершенно не интересуются беседой двух русских офицеров, то тайно присутствовавший в том же зале сам буньиос Хаотори-Бингоно-ками очень внимательно наблюдал за ними. Он сидел за ширмами в нескольких шагах от русских и временами пытливо поглядывал на переводчика Кумаджеро, застывшего у его ног и шёпотом передававшего ему слова собеседников.
Василий Михайлович порою даже слышал за ширмами движение и чей-то тихий шёпот, но за время плена до такой степени привык к подсматриванию и подслушиванию со стороны японцев, что даже не обратил на это внимания, тем более что беседа друзей не могла быть неприятной для буньиоса.
Потом японцы угощали русских чаем и конфетами, и лишь под вечер Василий Михайлович снова возвратился в дом, отведённый для пленников. И тут снова началась долгая беседа о «Диане», о России, о Европе, о судьбе общих друзей и знакомых.
Когда все разошлись по своим комнатам и предались сну, Головнин поднялся во второй этаж дома и раздвинул оклеенную бумагой оконную раму. С воли, преодолевая свежесть осеннего вечера, на него пахнуло тёплым дыханием моря.
Острым взором моряка Василий Михайлович стал искать топовый огонь своего шлюпа и вскоре нашёл едва приметную с такого расстояния светлую точку, подобную Полярной звезде. К этому крохотному огоньку, затерявшемуся на просторе огромного залива, были прикованы все его мысли, ибо там была Родина.
Наутро всех пленников вызвали в дом, где остановился в Хакодате матсмайский губернатор. Это был последний раз, когда они видели японского буньиоса.
После обычного обмена поклонами губернатор достал из широкого рукава своего кимоно лист бумаги, поднял его кверху, чтобы все видели, и сказал, обращаясь к русским:
– Это постановление правительства по вашему делу.
В бумаге говорилось, что губернатор, уверившись в том, что Хвостов действовал самовольно, освобождает, по повелению японского правительства, русских, и завтра они должны будут отправиться на свой корабль.
Затем буньиос извлёк из-за пазухи другой лист бумаги и, прочитав её вслух, велел Тёске перевести её и передать Головнину. То было личное и весьма любезное прощание буньиоса Хаотори-Бингоно-ками с бывшими пленниками.
Однако, слушая столь учтивое обращение губернатора, Василий Михайлович думал о другом – о победоносной русской армии, уже приближавшейся к столице Франции. Не это ли обстоятельство превратило его коварных и жестоких тюремщиков в учтивых друзей?
Глава 29Снова к родным берегам
В начале октября на острове ещё стояла тёплая и солнечная погода, в воздухе летали блестящие нити паутины, было тихо, и на холмах за городом слабый ветер не в силах был скинуть с кустов и деревьев их золотого наряда.
Ясным осенним утром получившие, наконец, свободу русские моряки в сопровождении Такатаи-Кахи сели в губернаторскую шлюпку. Гребцы налегли на вёсла – и тёмный каменистый берег стал удаляться.
Вот первая морская волна подняла нос шлюпки, прошла до самой кормы, покачнула её с боку на бок. Хлебников радостно засмеялся. Он чувствовал себя теперь здоровым, – мучившие его «демоны» остались на этом проклятом берегу. Мур, обхватив голову руками, сидел неподвижно, глядя вниз.
Может быть, в эту минуту думал он о том дне, когда не сможет больше поднять глаз и посмотреть на другое, русское, небо, не сможет встретить взглядов своих соотечественников и товарищей, ожидая наказания за измену долгу и присяге. Может быть, он видел уже то место под скалами на берегу Авачинской губы, где спустя шесть недель он всадит себе в сердце из ружья два куска рубленого свинца, который охотники употребляют вместо пули на зверя.
Но сейчас никто не обращал на него внимания.
Василий Михайлович, сидя рядом с Рикордом на почётной скамье, радостно наблюдал за тем, как быстро сокращалось расстояние между их шлюпкой и «Дианой», которая поджидала их, слегка покачиваясь на лёгкой зыби.
А матросы всё норовили хоть на минуту взять у японцев вёсла.
Тут же был и курилец Алексей, который вместе с русскими уезжал на Камчатку, чтобы поселиться там навсегда.
Вот и она, «Диана»! От неё так хорошо и знакомо запахло смолой и паклей, с борта алой лесенкой спущен до самой воды парадный трап.
На шканцах выстроена команда с офицерами. На корабле стоит торжественная тишина, нарушаемая только криками чаек, вьющихся над вершинами мачт.
Громкие крики «ура» нарушают тишину моря. Головнин и его товарищи поднимаются на корабль. Со всех сторон их окружают, поднимают на руки, качают, что-то наперебой говорят:
Дюжий матрос, лица которого Головнин не может разглядеть в мелькании человеческих рук, протискивается к Василию Михайловичу и как-то попросту, по-деревенски припадает к его плечу.
– Кто это? Тишка! Да тебя не узнать. Ты стал уже матросом первой статьи! – воскликнул Головнин и, обняв его, трижды жарко поцеловал как товарища детских лет.
В присутствии всех офицеров Головнин снял свою саблю и просил Рикорда принять её в знак памяти.
Рикорд принял оружие своего друга с горячей благодарностью[130].
В эту ночь на «Диане» почти никто не спал.
Так закончились для Головнина и его товарищей ужасные дни японского плена, продолжавшегося два года, два месяца и двадцать шесть дней.
К полудню на «Диану» явилось несколько японских чиновников в сопровождении Кумаджеро и Тёске, привёзших в подарок Головнину и Рикорду по штуке дорогого шёлка, чаю и конфет.
На шлюпе русские, в свою очередь, угощали японцев наливкой и ликёром, от чего те сильно повеселели. Кто-то из высоких чиновных гостей пожелал видеть собственноручную подпись русского царя. Гостям показали её на именном рескрипте Александра I флота капитану Головнину к ордену святого Владимира, пожалованному за плавание на «Диане». Рескрипт этот привёз с собой Рикорд, чтобы вручить его другу.
Видя собственноручную подпись российского императора, с бесконечными завитками и петлями, с двойным росчерком, какого не мог бы придумать ни один сенатский столоначальник, японцы замерли, склонившись над ней в торжественном молчании, и затем, не разгибая спины, стали почтительно пятиться задом, отходя от стола.
При расставании японцев наделили подарками, которые они брали тайно друг от друга и притом лишь в виде таких вещей, которые можно было запрятать в широкие рукава халатов. Открыто, без всякого опасения, они принимали лишь книги и географические карты. Это было всё, что разрешали им брать в подарок власти и что, как полагали в Эддо, могло когда-нибудь пригодиться Японии.
Наконец 10 октября 1813 года «Диана» подняла паруса. Корабль шёл к родным берегам.
Не было теперь большей радости для Василия Михайловича и бывших пленников, как стоять на палубе, следя взором за тем, как всё более ширятся размахи тяжёлых волн.
Головнин не сходил с вахтенной скамьи. Да и море становилось всё беспокойнее. Погода не сулила лёгкого плавания. Ночью поднялся такой шторм, которого шлюп не испытал ни разу за всё время своего плавания, даже у мыса Горн.
Корабль поднимало, как щепку, на неизмеримую высоту и оттуда швыряло в бездну. Между тем «Диана» была уже не та: она состарилась. Течь всё усиливалась, и, несмотря на то, что беспрерывно работали все помпы, вода в трюме ниже сорока дюймов не опускалась.
Василий Михайлович всю ночь не покидал вахты, сам управляя кораблём, а Рикорд следил за состоянием трюма. Паруса были убраны. Шлюп лёг в дрейф. Все люки и пушечные порты были накрепко задраены. С минуты на минуту можно было ждать беды.
И всё же эту великую ярость морских волн и ветра, грозящих гибелью, Головнин не променял бы на самый спокойный день, проведённый им в японском плену. Он по-прежнему управлял кораблём так спокойно и уверенно, будто не расставался с ним ни на один день.
Когда шторм достиг высшей силы, он отдал на всякий случай приказание:
– Приготовить гребные суда!
– Неужто, – воскликнул Хлебников, стоявший рядом с ним, – мы претерпели столько страданий лишь для того, чтобы, дождавшись вожделенного мига свободы, погибнуть в виду этих проклятых японских берегов?
– Сего не будет, Андрей Ильич, – сказал Головнин. – Я знаю нашу «Диану»!
Действительно, корабль продолжал держаться, преодолевая шторм.
Третьего ноября 1813 года «Диана» вошла в Авачинскую губу на Камчатке.
Как и в первый приход её сюда, шёл снег, и необъятные просторы Камчатки с её сопками, падями, прибрежными скалами были покрыты холодным белым покровом.
Но возвращавшимся домой из жестокой неволи русским людям этот дикий край был близким и родным.
Глава 30Прощание с «Дианой»!
В начале декабря 1813 года, сердечно простившись со своими товарищами по экспедиции, Василий Михайлович Головнин, в сопровождении верного Тишки, двинулся на собаках в далёкий путь, в Россию. В наиболее пустынной, начальной части этого путешествия ему сопутствовал Пётр Иванович Рикорд, пожелавший проводить своего друга.
По дороге в том месте залива, где стоял вмёрзший в лёд шлюп «Диана», путники остановились и поднялись на борт всеми покинутого корабля по скрипевшим от мороза длинным деревянным сходням, спущенным на лёд.
Печальный вид являл собою корабль, с которым для обоих было связано так много.
Шлюп пришёл в полную негодность. Из всего оснащения на нём остались одни мачты, по-прежнему упиравшиеся в низкое, серое зимнее небо севера. Всё остальное было снято. Зияли пустые пушечные порты. Толстый слой снега лежал на палубе.
Василий Михайлович с грустью обошёл в последний раз свой корабль, ещё столь недавно боровшийся из последних сил с грозной стихией, подошёл к грот-мачте, обнял её рукой:
– Прощай, «Диана»! Ты честно, до последнего вздоха, послужила своему отечеству. Уже скоро семь лет, как вышли мы с тобой из Кронштадта. Посмотри, и на мою голову пало немного снега, принесённого тяжкими испытаниями, борьбою и временем… – Затем он обратился к Рикорду: – Ну что ж, Пётр, поедем. Больше нам делать здесь нечего.
…Новый 1814 год путешественники встретили в безлесной, необитаемой степи, простирающейся на триста с лишком вёрст, которая носит название Парапольского дола. Здесь часто случались жестокие метели и гибло много путников.
Но на сей раз погода была милостива к путешественникам, и они благополучно миновали опасный дол.
В начале февраля, после многих приключений, они достигли города Инжигинска. Здесь друзья простились. Обнимая Рикорда, Головнин сказал:
– Не говорю тебе, Пётр, прощай, а только до свиданья. Помнишь нашу детскую клятву?
– Как же не помнить! – отвечал растроганный Рикорд.
– Не будем считать, что мы уже исполнили её, что мы уже заслужили морскую славу. Нам ещё много предстоит впереди, чтобы действительно достичь этого. Ну, старый и лучший друг мой, будь счастлив!
Друзья крепко расцеловались и разъехались в разные стороны. Рикорд вернулся обратно в Петропавловск на Камчатке, к суровому месту своего нового служения, а Василий Михайлович Головнин вместе с Тишкой продолжал трудный и долгий путь.
В начале марта они прибыли в Охотск, совершив на собаках в течение ста дней более трёх тысяч вёрст. А до России было всё ещё далеко…
Но всякий путь кончается… В середине июля Василий Михайлович в сопровождении того же Тишки трясся в почтовой карете, подъезжая к Москве.
Следы тяжёлой войны были заметны на каждом шагу. На дорогах, которые не чинили в эти годы, то и дело попадались колдобины, ямы. Но и по этим ужасным дорогам тянулись в Москву бесконечные вереницы возов, гружённые лесом, кирпичом и железом.
О Москве рассказывали разное. Одни с сокрушением говорили, что Москва сгорела, почитай, вся, другие – что выгорели только Арбат и Кузнецкий, третьи – что сгорели дочиста Солянка, по самую Яузу, и Покровка, четвёртые – что спалило огнём всё Дорогомилово. Но все сходились на том, что Москва уже начала восстанавливаться и что плотники и каменщики ныне в большой цене, достать их очень трудно.
Вскоре Василий Михайлович убедился в том, что всё слышанное им в пути было верно.
Он ехал по Москве среди пожарищ, видел на каждом шагу пустыри, заросшие бурьяном, с голыми, закопчёнными дымом стенами когда-то пышных дворянских особняков, кое-где торчали печные трубы.
Но среди этого разорения уже слышался радостный, бодрый стук топоров, уже белели кучи свежей смолистой щепы, звенели молотки каменщиков, и на лесах построек слышалась песня штукатура. Жизнь возвращалась на старое пепелище.
Даже опалённые огнём деревья в садах теперь вновь оживали, покрываясь пучками поздней яркой листвы.
Попадались на пути и счастливо уцелевшие уголки и кварталы. Проезжая мимо одной из сохранившихся усадеб, Василий Михайлович услышал через открытые окна дома звуки клавесин. Он остановил карету, послушал.
Сколько раз в тяжком плену, на чужбине, ему казалось, что он более уже никогда не услышит ни клавесин, ни звуков русской песни. И вот теперь он слышит. Он жив. А жив ли дядюшка Максим? Где Юлия?
Вот и Покровка. Здесь пожар начался с дома князя Трубецкого. Вот и дядюшкин переулок.
– Сюда, налево, стой! – крикнул ямщику Головнин и начал искать дядюшкин дом с колоннами. Но вместо него он увидел какой-то небольшой деревянный домик в шесть окон, прячущийся вместе с крышей под зеленью старых лип.
Василий Михайлович с недоумением глядел по сторонам.
– Ничего не понимаю, – говорил он вслух, ни к кому не обращаясь. – Липы дядюшкины, а домик чужой. Неужто успели отстроить после пожара? Так на крыше мох… Тихон, – обратился он к Тишке, – поди узнай, где тут усадьба дворянина Максима Васильевича Головнина.
Тишка живо спрыгнул с почтовой кареты и стал стучаться в ворота. На его стук вышла баба в цветастом сарафане и спросила, чего надо. От неё Тишка ничего не мог добиться.
В эту минуту одно из окон дома раскрылось и показалась седоволосая голова гладко выбритого старичка, одетого, как зимой, в тёплый, выстеганный ватой халатик.
– Кого вам, милостивый государь, надобно? – учтиво обратился он к Головнину.
Старик, внимательно выслушав его, сказал:
– Ежели таково ваше желание, милостивый государь мой, то прошу вас войти в мой дом. Не можно мне выйти навстречу к вам по причине застарелого недуга моих ног. Здесь же я могу вам всё в подробностях обсказать по любопытствующему вами предмету.
Василий Михайлович поспешил воспользоваться приглашением старичка и сошёл с почтовой кареты.
Никогда, быть может, и никуда не входил он с таким волнением, как в этот неизвестно кому принадлежавший домик, где всё говорило о прошлом, о многих десятилетиях, в течение которых в его небольших уютных комнатках стояла на своём месте каждая вещь, лежала каждая любовно вышитая чьими-то искусными руками салфеточка.
Баба, встретившая Василия Михайловича у ворот, провела его в самую большую и светлую комнату дома, где в просторном кресле с простой ясеневой спинкой и подлокотниками сидел у окна пригласивший его старичок в своём тёплом халатике и меховых сапожках.
Лицо старичка, морщинистое, дряблое, показалось Василию Михайловичу знакомым, впрочем, не только это привлекло внимание Головнина. Футляр со скрипкой, лежавший на табурете у кресла старичка, и ящик для пистолетов, стоявший на старинном комоде, с инкрустацией из перламутра, тоже показались Василию Михайловичу знакомыми.
Он не ошибся. Перед ним был старый приятель дядюшки Максима и непременный участник дядюшкиных квартетов, Павел Звенигородцев, брат которого, Пётр, сопровождал двенадцатилетнего Васю Головнина в Петербург.
Какая старина! Двадцать шесть лет прошло с тех пор, как под охраной этих самых пистолетов они ехали целой компанией в дядюшкину подмосковную.
– А где же сам дядюшка, его семья, дом? – с волнением спросил Василий Михайлович, опускаясь на стул против старичка.
Он узнал, что дядюшка Максим умер четыре года назад, и погребён на Пятницком кладбище, за Кр естовской заставой. Дом же дядюшки, третий отсюда, по той же стороне переулка, сгорел в двенадцатом году. А у Юлии уже трое детей. После пожара она живёт с матерью и детьми в подмосковной.
– Муж-то её ходил с московским ополчением на французов и был убит под Смоленском, – сообщил старик печальным и тихим голосом.
Старик долго и охотно рассказывал о московском пожаре, о дядюшке Максиме, о смерти своего брата Петра.
– Потом пройдёте, милостивый государь, посмотреть дядюшкину усадьбу, а теперь отпустите вашего ямщика и будьте моим гостем, не лишайте меня, старика, сей чести, – сказал старый приятель дядюшки Максима. – Да расскажите же и о себе. Наслышаны мы были из Санкт-Петербурга, что совершили вы по высочайшему повелению дальнее плавание со славой и пользой для отечества. И слава сия дошла до нас.
За обедом старик достал из стола миниатюру в рамке, искусно оплетённую голубым шёлком, и показал её Василию Михайловичу.
– Да это маленькая Юлия! – воскликнул тот. – Копия подобной миниатюры хранится в моём дорожном чемодане.
– Вы правы, – с улыбкой отвечал старик. – Это Юлия, но не та, которую вы знали, а её младшая дочка, моя крестница и любимица.
Василий Михайлович долго рассматривал миниатюру новой Юлии, и ему стало немного грустно: детские воспоминания обступили его со всех сторон.
После обеда он отправился смотреть усадьбу дядюшки Максима.
От дома почти ничего не осталось. Но парк уцелел. Липы, обгоревшие только вблизи дома, пышно разрослись и цвели, благоухая и как бы говоря: жизнь неистребима на земле!
Бродя по парку, Василий Михайлович думал, что вот здесь, по этим заросшим мелкой древесной порослью тропинкам, четверть веки назад он, маленький Вася, бегал взапуски с быстроногой Юлией, а за ними однокрылый журавль Прошка смешно прыгал на длинных ногах.
Как бесконечно давно это всё было!..
Василий Михайлович пошёл бродить по Москве. Вид Кремля, ещё хранившего на себе следы заделанных проломов, следы огня на его священных стенах, лежавшая в развалинах Москва, сожжённая руками своих сынов и ими же освобождённая от врага, наполнили его сердце гордостью и печалью.
Незаметно он приблизился к Иверским воротам. Кажется, это было единственное место, где всё осталось, как было. Говорили только, что чудотворная Иверская икона всё ещё во Владимире, куда она была вывезена при приближении французов к Москве.
На другой день Василий Михайлович распрощался со старым Звенигородцевым и продолжал свой путь в невскую столицу, стараясь найти на Петербургском тракте ту рукастую берёзу, под которой когда-то простился с нянькой Ниловной. Но все берёзы были рукастые от старости, и все были похожи одна на другую.
Путешествие Головнина продолжалось семь лет и было не только продолжительным, но и крайне тяжёлым, а годы плена безмерно мучительными, но Василий Михайлович въезжал в Петербург преисполненным своей обычной бодрости и сил.
После сожжённой Москвы Петербург обрадовал и удивил его своей многолюдностью и пышностью. Дома вдоль Невской перспективы теснились гуще. Казанский собор был уже достроен, и глаз Василия Михайловича, привыкший за эти годы лишь к виду моря и к бедным северным хижинам, с восхищением остановился на жёлто-сером камне его стен, на стройной колоннаде, полукругом обнимающей площадь перед храмом.
По Невской перспективе двигались бесконечные вереницы карет и открытых экипажей. Их было так много, что в иных местах вдоль стен домов для пешеходов были сделаны из кирпича и камня высокие дорожки, которые здесь называли тротуарами.
Мойка уже одевалась в гранит, и уток на ней больше не было. Там, где когда-то вельможи охотились на дикую птицу, теперь высились большие дома.
На Васильевском острове вытянулись новые линии зданий, и, переехав по плашкоутному[131] мосту через Неву и свернув налево, на самой набережной Василий Михайлович увидел большую толпу кадетов: Морской корпус давно уже был переведён из Кронштадта обратно в Петербург и помещался теперь уже не в стенах Итальянского дворца. Курганов умер, Никитина не было. Иные голоса звучали в высоких корпусных классах, и юные кадеты, что сняли свои шляпы перед незнакомым морским офицером, сидевшим в высокой пролётке, не знали, какие чувства волновали сейчас этого смуглого лицом, мужественного, отважного капитана, имя которого через несколько лет будет у них на устах.
Посетил Василий Михайлович и домик Марфы Елизаровны. Он с трудом нашёл его. Большие дома зажали его с двух сторон, домик сделался ещё меньше, к тому же от времени он осел в землю.
Внутри же усадьбы всё было как будто по-прежнему. Во дворе Василия Михайловича, к изумлению и даже радости его, встретила… та самая лопоухая бурая коровка, что около трёх десятков лет назад он увидел здесь впервые, словно все эти годы она простояла на одном месте, жуя свою жвачку и двигая обросшими шерстью ушами.
Неугомонные воробьи дрались в кустах бузины под забором, как прежде… Всё было, как тогда, и всё было уже не то, начиная с него самого.
Василий Михайлович почувствовал это, взглянув на золотой шпиль Адмиралтейства. Здесь они с Рикордом когда-то дали свою детскую клятву добиваться морской славы. Теперь он знал, что слава не даётся так просто в руки.
Из дверей домика вышла сгорбившаяся, маленькая-маленькая старушка. Прикрыв ладонью глаза, она посмотрела на пришельца. На её старчески-бескровном лице появилось выражение радости. Волнуясь, она заговорила, шамкая беззубым ртом:
– Никак Васенька? Где же ты пропадал, государь мой?
Она узнала его через столько лет! Это было удивительно! Крепка была память у этой моряцкой вдовы, крепка, точно у матери.
Василий Михайлович с сыновней нежностью обнял старушку и рассказал ей, где был.
– А у вас всё словно бы по-прежнему, – оглядываясь по сторонам, говорил Головнин. – Как будто и коровка та самая, что и тогда была, – засмеялся он.
– Правнучка, милый, правнучка той Бурёнки, что была у меня в те поры, как я ещё молодой была. В неё весь коровий род идёт с тех самых пор. Ну заходи, однако, гость мой драгоценный, заходи, – приглашала старушка. – У меня сёдни случаем твои любимые оладьи с мёдом. Приняла я себе в помощницы по одинокой старости моей, – никого ведь у меня не осталось, – сиротку одну. Так сегодня день её ангела. К обеду у нас пирог, а теперь вот оладьи зачали печь. Заходи-ка…
Василий Михайлович вступил под гостеприимный кров домика Марфы Елизаровны, где сохранилось всё, до самых мелких мелочей, и даже запах какой-то сухой душистой травы по-прежнему стоял в комнатках, напоминая ему о детстве. И в окне висела та самая клетка, в которой когда-то жила чубатая канарейка, но клетка уже была пуста.
Ему стало чего-то жаль, воспоминания нахлынули толпою, и отдавшись им, он даже не заметил, как старушка поставила перед ним целое блюдо пышных, румяных, слегка пахнувших постным маслом оладьев и, подперев своё морщинистое личико крохотными кулачками, села против него, говоря:
– А ну, отведай-ка, Васенька, моих оладий. Такие ли, как были в те поры?
Теперь нам остаётся сообщить нашим наиболее любопытным читателям, что уже в Петербурге Василию Михайловичу стало известно, что как он, так и Рикорд произведены в чин флота капитана второго ранга и награждены за плавание на «Диане» пожизненной пенсией в размере полутора тысяч рублей серебром в год и что ему высочайше повелено составить записки о его плавании для издания за счёт кабинета его величества.
Хлебников и другие офицеры, служившие на «Диане» (кроме предателя Мура, который по возвращении на Камчатку застрелился), а также все матросы были награждены пенсионом в сумме полного годового жалования, а бывшим в плену Шкаеву, Макарову, Симанову и Васильеву было разрешено оставить службу, когда они пожелают.
Этим же матросам сам Василий Михайлович Головнин положил от себя пособие из своих скромных средств, а Шкаеву назначил пожизненную пенсию.
Курильцу же Алексею за его усердие был пожалован от царя морской офицерский кортик и вместо пенсии по двадцать фунтов пороха и по пуду свинца в год.