— Беда приключилась, робята, большая беда, — вздыхал дед и судорожно всхлипывал. — Верный воинскому долгу — так написано. Убили, надо же. Сына мово убили. Родного сына...
Мальчишки молчали. В руках у них — черемуховые луки, а через плечо висели берестяные колчаны со стрелами из просушенной до звона лиственницы. Это «вооружение» для них мастерил Кешка. Почти каждый день они ходили на пустырь и тренировались в стрельбе по мишеням, которые оставляли там красноармейцы.
Кешке надоело валяться, а больше того — слушать бесконечную печаль деда; сперва он высунул из-под полога длинные мосластые ноги, обросшие золотистым пушком, затем и сам вылез, позевывая и потирая глаза.
— Чего пришли? — спросил он.
— На стрельбу уговаривались вчера, вот и пришли, — ответил Ларька, показав на лук и колчан.
— То вчера было, а сегодня — другое дело, — Кешка, язвительно усмехнувшись, процедил сквозь зубы: — Тоже мне — чингиз-ханы, непобедимые снайперионы... Не до игрушек! — отрезал он и, взглянув на деда, спросил: — Чего сегодня по радио?
— А ничего хорошего. На Сталинград прет, жестокие бои идут на том направлении. Как раз где-то в тех краях и наш Серега сражается.
Прихватив штаны и рубаху, Кешка пошел в огород, к колодцу. Долго он плескался и фыркал, крякал от студеной воды, булькал, полоская горло.
— Ну, пойдем или нет? — спросил Ларька.
— Не пойдем!
Ребята потоптались и, понурив головы, подались к воротам.
— Куда пошли?! — крикнул Кешка. — Не прогоняют, значит, сидите.
Мальчишки вернулись и снова подсели к деду, а Кешка, одевшись и пригладив пятерней темные, как мореная медь, волосы, ушел в дом.
День обещал быть жарким. Над городом висела пыльная мгла. Летел тополиный пух. С мокрых лугов, что начинались за пустырем, тянуло лягушиной сыростью. На западе, в таежных горах, собирался дождь. Люди ждали его, а больше ждала земля, просохшая до каменной твердости. Дед Силуян, покряхтывая и держась обеими руками за поясницу, поднялся.
— К вечеру, однако, дойдет и до нас. Соберется дождичек, — сказал он и пошел, шаркая тяжелыми башмаками.
— Может, это неправда, — сказал Тимошка, когда дед поднялся на крыльцо.
— Чего неправда?
— У Селезневых — тоже похоронку на дядю Николая прислали, а он пришел.
— Дядя Николай в госпитале лежал, — возразил Ларька. — Про него все это писарь понапутал. Сам он сказывал. А дядя Степан — дело другое. Он, говорят, всегда впереди, как Чапаев, отчаянный и шибко смелый, вот и... За вчерашний день на нашей улице две похоронки...
— Да, — вздохнул Тимошка. — От нашего папани тоже давно никакой писульки... Он на Ленинградском действует. Мама каждый день плачет. А бабка молится. Встанет в угол и шепчет: «Господи суси, пресвятая дева Мария, сохрани и помилуй раба твоего Василия, оборони его от врага-супостата, от стрелы его каленой, от меча его вострого. От глада, от хлада, от злой болести... » Я говорю ей: стрелы теперь только мы, мальчишки, пуляем. Там — самолеты, танки. А она говорит: ничего ты, Тимоха, не смыслишь, а туда же — нос свой сопливый встреваешь. Молился бы со мной — лучше бы дело вышло. Твою молитву бог скорее услышит. Грехов у тебя покуда немного. А я — ей: была охота. Деревяшкам только дикари всякие кланяются, а я культурный человек.
— А она чего?
— Ветер, говорит, в твоей зеленой башке свищет, оттого и болтаешь всякое.
Вышел Кешка. Успел уже перекусить: облизывается, швыркает носом. Присел на чурбак, на котором еще недавно сидел дед Силуян.
— Вот какая она штуковина-еловина, — сказал он, доставая из кармана складной ножик. — Война, и больше ничего... Я бы этого Гитлера... Ну не знаю, что бы я с ним сделал.
— Тебе, Кешка, сейчас в самый раз в военкомат податься, — сказал Ларька. — Обрисуешь все положение. Про отца, про Миньку, про свою автобиографию... Они же там не чурки с глазами!
— Не возьмут, — заметил Тимошка. — Там по выбору, а еще — кто поглянется. Жили бы мы, например, не в Сибири, а там...
Кешка взял у Тимошки лук, выдернул из берестяного колчана стрелу и, прицелившись в круг, очерченный углем на заборе, пустил ее. Стрела, цвикнув, вонзилась в доску и задрожала.
— В яблочко! — воскликнул Тимошка.
— А ты как думал?
Кешка сунул ему в руки лук и сказал:
— Ничего. Мое дело все одно скоро выиграет. Нынче я такое придумал. Эхэ... Только уж, конечно, завязать надо, — показал он на язык и чикнул перед ним пальцами, как ножницами. — Никому!
— Это уж точно, — подтвердил Ларька.
— Всю ночь думал и решил — самому Верховному!
— Сталину?.. — ребята даже оробели.
— А чего? Быка надо брать за рога, а не за хвост цепляться. Так говорит наш учитель, когда попадается трудная задачка. А моя задача — она не из легких. Вот так.
Мальчишки не возразили Кешке. Они были уверены, что это самое правильное решение.
Дед Силуян
Кешка такой рослый и жилистый, а водится с желторотыми пацанами. Почему? Что за причина возиться с этой голопузой мелюзгой? Удивлялись и дома, и на улице, и в школе. Пожалуй, он просто дурачился — не хотел казаться взрослым. Не желал, и все. Так ему нравилось. В школе, впрочем, удивлялись не только этому. Началась война, и Кешка, не любивший раньше немецкий язык, так привязался к нему, что, казалось, он и в школу ходит только ради одного немецкого. Мало того — завел знакомство с каким-то молодым беженцем из Польши. На что уж дед Силуян, во всем потрафлявший младшему из внучат, и он выказал свое неудовольствие:
— Напрасно, Кешка, ты хороводишься с этим беженцем. Беженцы всякие бывают. Может, он самый чистокровный фашист и шпион.
— Он вовсе не немец, а еврей.
— Ну и что?!
— А то, что ни о чем таком серьезном мы не разговариваем. Балакаем по-немецки, и все. Плохого он про нас не говорит, а Гитлера — этого он, кажись, на костре бы изжарил.
— Ну а зачем тебе этот ихний язык? На какой ляд он нам, русским, сдался?
— А для того, любезный дедуня, чтобы понимать замыслы противника. Чтобы докопаться до самого корня, а если придется послушать, как он об нас говорит.
— Противника?.. Ну и рассуждаешь ты... Противник. Неприятель... Ишь, Суворов какой объявился.
— А знаешь ли, дедуня, Карл Маркс для того, чтобы глубже понять русскую душу, а еще для того, чтобы читать Гоголя и Достоевского в подлиннике, изучал русский язык.
— Да ну?!
— На склоне своей жизни принялся изучать...
Карл Маркс для деда Силуяна был богом. И даже, пожалуй, больше, чем бог. Бога одни боятся, другие не верят в него. А Карла Маркса дед Силуян уважал и любил. Он считал его мудрейшим из мудрых, справедливейшим человеком на земле. Узнал он о нем рано — на заре своей жизни. Жил он тогда на Волге, в большом городе. Подростком пошел на завод — нужда заставила. Рабочие пригляделись к пареньку, пригласили его на тайное собрание. Там впервые он и услыхал о Марксе и Ульянове. Небольшим грамотеем был тогда Силуян, но, чтобы понять, где правда и где обман, человеку скорее всего нужно честное горячее сердце. У Силуяна именно таким и было сердце. А когда в их тайную марксистскую группу проник провокатор охранки, Силуяну поручили подумать, как «культурно» избавиться от него. За это и попал Силуян Саломатов в Сибирь. Сперва на каторгу, потом — на вечное поселение. Да так и укоренился здесь на всю жизнь.
— Д-да, — произнес дед, словно очнулся от короткого забытья. — Видать, учат вас кое-чему дельному. Правильно учат. Надо, Кешка, учиться. Надо...
В простенках между окошек теперь висели два портрета, обтянутых черным крепом: портрет отца и совсем еще безусого остроносого паренька — старшего брата Михаила. Кешка сидел за столом, катал по столешнице круглую, как горошина, ученическую резинку и задумчиво глядел на портреты. Перед ним лежали тетрадки, а в одной из них — письмо. Два дня он сочинял его: писал, зачеркивал, рвал исписанные листы и снова принимался писать. Сперва было желание написать побольше и обстоятельнее, рассказать о жизни отца, деда и своей, конечно, но потом передумал. Написал всего два предложения. И сейчас, глядя на портрет отца, будто спрашивал у него совета: посылать или воздержаться? Деду решил пока не сказывать — колготны́м, беспокойным и забывчивым стал старик. Вдруг проболтается? Это уж совсем ни к чему.
Заклеив конверт, Кешка принялся писать адрес. Даже рука трусится — никогда не доводилось писать такого на конвертах. И, наверно, никогда больше не придется.
— Сереге, что ли, письмецо накарябал? — спросил дед, направляясь в чулан. — От меня поклон не забыл?
— Не забыл.
— То-то же. Эх, Серега, Серега... Туго, однако, приходится вам, робята. Ну да ничего, обтерпитесь.
— Огольцы придут, скажи, чтобы обождали! — крикнул из двери Кешка. — Я — скоро!..
Ожидание
Томительно текло время. Радио приносило нерадостные вести, а поезда — новые партии раненых и беженцев, эвакуированных, как их здесь называли. Все большие школьные здания были отданы госпиталям и учебным частям гарнизона. Школы переселились в бараки, в старые, запущенные здания. Кешкина школа размещалась теперь в четырех деревянных, наскоро переоборудованных домах, в которых до этого находилась база Птицепрома. Птиц съели, и база стала ненужной. А вот начнут ли в этом году новый учебный год, как всегда, аккуратно, пока никто не знал. Кешка даже и думать перестал о школе. Утром он вскакивал как ошалелый и, продрав глаза, спрашивал у деда о новостях на фронте. Уже много дней дед отвечал почти неизменно:
— На Сталинград прет, язва... Серега-то, а? Достается, однако, ему, бедняге. Достается...
А мать, прячась за занавеской в чулане, сморкалась и всхлипывала.
— Надо же, куда забрался, — продолжал дед. — И все одно, по моему разумению, скоро ему будет труба. Скоро, помяни мое слово, Кешка, не может так долго продолжаться. Выдохнется, проклятый.
Поднявшись, Кешка первым делом шел к карте, приколотой к стене кнопками. Зло морщась, отмечал карандашом новые названия городов и сёл на пути врага к Сталинграду. Отметив, некоторое время стоял у