Жизнь и приключения Иннокентия Саломатова, гражданина 17 лет — страница 3 из 54

карты, как бы прикидывая, сколько еще придется зачеркнуть этих кружочков и малых, как маковое зернышко, точек с русскими названиями. И наступит ли тот счастливый конец, которого вот уже год ждут люди? Война... Война... ВОЙНА... О ней с утра до глубокой ночи говорит радио, о ней пишут газеты, горячо спорят люди. И не было другого слова, которое бы с такой силой подчиняло себе всю жизнь человека, все его желания и мысли. Каждый день уходили на запад поезда с военными припасами, с хлебом, с людьми. А у Кешки все оставалось по-прежнему, в нем, как видно, никто не нуждался. И оттого он томился душевной болью, негодовал и продолжал ждать. Дома тоже не понимали, что делается с парнем. Мать посылала его то за хлебом, то за молоком, то еще за какой-нибудь домашней надобностью. В очередях все те же разговоры — о войне. Встречи с инвалидами, с беженцами. Домой Кешка возвращался усталым и злым, как солдат из проигранного сражения.

Ларька и Тимошка приходили каждый день, являлись тихо — не как мальчишки, а как привидения. Но Кешка тотчас же замечал их.

— Пришли?

— Ага.

— Что нового?

— Ничего, все старое, — как всегда, отвечал Ларька и, сощурив глаза, пощипывал кончик своего по-утиному удлиненного носа.

Кешке с ними было хорошо и просто. Знал, что это — верные и неподкупные друзья, которые за него, за Кешку, готовы на все, даже на безрассудство. Мальчишки понимали Кешку и обычно не навязывались к нему с расспросами, задрав головы, они глядели на своего длинноногого дружка и ждали. И Кешка почти всегда угадывал их желания.

— Пришли узнать?

— Ага.

— Сам бы сказал, не утерпел.

— Не допущают, — проворчал Тимошка. Он всегда говорил мало, но сердито, смуглое скуластенькое лицо его в это время становилось почему-то обиженным и строгим.

— Ничего нету, — проворчал Кешка, оседлав свилеватую плаху возле поленницы. Между тем он и сам не представлял, как все это будет: придет ли ему ответное письмо, запечатанное в казенный конверт за семью сургучными печатями, или отобьют телеграмму — все было в смутных догадках. Иногда ему казалось, что он уже там, в Москве, хотя бывать в ней никогда не бывал, видел на картинках да в кино. И вот он уже поднимается по лестнице, а мимо него туда и сюда торопятся генералы, маршалы, академики, народные артисты — и кого только нет на этой бесконечно длинной мраморной лестнице! И все они глядят на него и почему-то улыбаются, хотя Кешка не дает им для этого ни малейшего повода — он считает неприличным улыбаться на парадной лестнице. Молчаливо кланяясь, он поднимается выше. И вот где-то там на самом верху его встречает адъютант, высокий и статный, а грудь вся в орденах и почетных знаках. Здоровается за руку. Спрашивает важно и обстоятельно:

— Степан Силуянович Саломатов?

— Степан Силуянович Саломатов погиб смертью героя. Я — его сын, Иннокентий Саломатов!

— Ах, простите, Иннокентий Степанович.

Адъютант смотрит долго и пристально, и нельзя понять, сконфужен он своей промашкой или тоже над чем-то усмехается.

— Придется обождать вам, Иннокентий Степанович. Доложу...

Кешка смеется и мотает головой, чтобы вытряхнуть из нее всю эту блажь.

— Чего смеешься? — спросил Ларька.

— А, так! Чепуха всякая...

— Саньку Путинцева завтра отправляют, — сказал Ларька.

— Куда?!.

— Куда надо, туда и отправляют.

Санька Путинцев?.. Да ведь он всего на два года постарше Кешки! Только на два года, ну, может быть, с каким-нибудь маленьким хвостиком... Учились в одной школе. И вот теперь Санька уходит, а он, Кешка, сидит дома и мечтает...

— Повестку получил?

— Больно я знаю. Пригласили в «угловой дом», расспросили обо всем толком и вот...

— Его, сказывают, в секретную часть, — пояснил Тимошка, разглядывая свои бурые, в цыпках ноги. — Сперва обучать станут, а потом уж...

— Какая секретная часть?! Кого она готовит?

— Откуда я знаю, мать его приходила и сказывала.

— Узнаешь чего у них, в «угловом-то доме». Там все под секретом, — вмешался Ларька. — Соседка наша, тетя Валя, уборщицей в том доме работает. Один раз я спросил ее: «Скажи, тетя Валя, а какую такую секретную работу они выполняют?» А она — варежкой меня по носу и говорит: «Знаешь, Ларька, такая у них сурьезная и шибко таинственная работа, прямо удивление одно. У них все до того таинственно, прямо ужас!» И засмеялась. Ты, говорит, Ларька, хитрющий парнишка, но я похитрее тебя...

Кешка уже не слушал Ларькину болтовню, словно дикий степной вихрь подхватил его и понес. И как же это раньше не догадался он, что в городе существует такое серьезное учреждение — «угловой дом», о котором нужно было напоминание Ларьки? А между тем он и сам хорошо знал этот дом с парадным подъездом, с оградой из чугунных труб по всему фасаду. Знал некоторых работников. Просто видел их, когда они шли на службу или встречались на улицах. Он даже любовался ими. Особенно тем кудрявым и статным, который почему-то иногда выезжал со двора на белом-пребелом коне. Кешка страшно завидовал ему. Но то было еще до войны. Началась война и вытеснила из памяти все это близкое и каждодневное, забыл он и об этом доме, и о белом коне, которого звали Кайзер, и о тех, кто обитал в этом доме. Даже встречать перестал их, словно все они в тот памятный летний день исчезли из города или превратились в невидимок. Конечно же нет, это только хитрость тети Вали, чтобы обвести вокруг пальца безмерно любопытного Ларьку. Они есть и по-прежнему делают свое дело. По радио о них не говорят, в газетах не пишут, но они есть, это уж точно! И вот они-то, как подумалось Кешке, и нужны ему сейчас больше, чем все другие...

В «угловом доме»

Дежурство по приемной для Василия Дубровина всегда оборачивалось делом весьма серьезным и канительным. Днем и ночью приходили люди, и у дежурного не оставалось ни одной свободной минуты для тех дел, какими он должен был заниматься по своей должности каждый день. Приходили всякие. Одни шли с заявлениями, другие — с жалобами, третьи — с просьбами, а четвертые — с какими-нибудь фантастическими планами. Встречались и такие. Их было немного, и все сотрудники, кому приходилось дежурить, знали их, потому что они были до исступления настырными и потому с одним и тем же являлись не раз и не два. Чего только больное воображение не рождало в умах этих людей. А особенно сейчас — в военное время!

В этот раз Дубровин дежурил вместе со своим помощником Костей Морозовым, молоденьким лейтенантом, недавно выписанным из госпиталя.

— Так вот, Василий Андреевич, докладываю: ничего я не добился от хитрого деда, — с огорчением признался Морозов и, поставив в угол палочку, с которой он пока еще не расставался, прошел к столу.

— А что он говорит?

— Твердит одно: «Писал Верховному, а не вам, пущай он и разговаривает со мной». Вот и все.

— Хэ, требование умеренное, как в принципе, так и по существу. А как он выглядит?

— Как выглядит? Семьдесят лет старику. Три войны отвоевал. Сапером у генерала Кондратенко в Порт-Артуре был.

— Сапером?

— Он и в письме пишет об этом.

— А что еще просит?

— Ничего. Сулится объяснить в Ставке секретный способ ведения войны, а способ этот известен только ему. В общем, не старик, а генеральный штаб...

Сколько Дубровину приходилось встречать таких людей, которые по злой воле судьбы становились одиночными обладателями «особых тайн», а иногда просто искателями приключений, обуреваемыми авантюризмом! Однажды служебные дела свели его с человеком, жившим в поселке лесорубов, в тайге. Человек написал короткое письмо в Москву: «Прошу срочно вызвать в центр для раскрытия крупной государственной тайны — о ней знаю только я один. Это очень важно». И вот так же, как Костя Морозов, Дубровин возился с этим «владельцем крупной тайны». Просил, уговаривал. И тоже впустую — ничего не добился, зато он, «обладатель», своего достиг: получил командировку в Москву и там перед каким-то ответственным лицом раскрыл свою тайну. А суть ее была в том, что он несколько лет назад, совершив преступление, скрылся, присвоил чужое имя, и вот теперь он устал жить под украденным именем, да еще в тайге, и решил испытать такой ход — повинную голову и меч не сечет. А почему не рассказал Дубровину? Ну это дело его, к тому же глубоко личное. И сейчас, вспомнив тот случай, Дубровин посоветовал Морозову:

— Надо еще поговорить. Домой к нему сходи. В общем, подумай. Запрос исполнять надо.

На столе у Дубровина зазвонил телефон. Послушал. Сказал:

— Пропустите... И опять новость — фамилии не называет, имени тоже, а требует, чтобы немедленно...

Высокий, слегка сутуловатый парень, в старой, заметно полинявшей клетчатой тенниске, вошел в комнату. Поклонился, затем тряхнул густущими волосами и решительно отчеканил:

— Guten Tag, Genossen! Ich habe eine dringende Sache![1]

— Ax, черт возьми! — воскликнул Морозов.

— Wundert es Sie nicht, das ich Deutsch spreche?[2]

— Допустим. А что дальше? — сдерживая недоумение, поинтересовался Дубровин.

— Ну и как? — уже по-русски спросил гость. — Узнают немцы, кто я такой?

— Об этом надо спросить у немцев, а еще лучше — у преподавателей немецкого языка, — ответил Дубровин. — Я, к сожалению, квалифицированной оценки поставить не могу. Затрудняюсь.

— Вполне удовлетворительно, Василий Андреевич, я бы поставил три с плюсом, — сказал Морозов, не скрывая своего восторга.

— Вот вам и оценка!

— Разрешите сесть?

— Пожалуйста, молодой человек.

Парень суетливо отмахивал ладонью волосы, то и дело спадавшие на глаза. На его продолговатом загорелом лице сияла такая уверенность и даже радость, словно он только что совершил что-то очень важное и значительное в своей жизни. Золотистый пушок, к которому никогда еще не прикасалось лезвие бритвы, мягко темнел над верхней губой. Парень не знал, куда деть свои мосластые руки, и потому то клал их на колени, то по-наполеоновски скрещивал на груди. Запястье левой руки плотно обнимала густая синяя татуировка — часы, на циферблате которых было показано четыре часа тридцать минут, а выше, там, где расходились сухожилия, навечно прикипела синяя цифра: 1926. Рядом стояло имя — Кешка.