Жизнь и приключения Иннокентия Саломатова, гражданина 17 лет — страница 4 из 54

Дубровин внимательно поглядывал на парня и чуть-чуть улыбался спокойными, в прищуре глазами. Парень заметил, что взгляд Дубровина задержался на его руке, тотчас спрятал ее за спиной, как провинившийся школьник.

— Так... — промолвил Дубровин, решив, что пора начинать деловой разговор. — Немецкий, значит, штудируете?

— Ага.

— И давно?

— Ага. Уже целый год. По-настоящему-то.

— Ну что же, занятие стоящее.

— Зовут меня Кешка, Иннокентий, — сказал парень и, неожиданно почувствовав сухость во рту, поперхнулся и слегка кашлянул.

— Знаю, — ответил Дубровин. — Имел удовольствие узнать — можно и так сказать.

— А к вам пришел...

— Ну, об этом вы уже доложили. К нам по несерьезным делам не приходят.

— Да, да, это верно, — спохватился парень и как-то неловко засуетился. — Проводите меня к товарищу начальнику.

— Это, стало быть, мне и моему помощнику товарищу Морозову не доверяете?

— Доверять доверяю, но...

— Если можно, пожалуйста, без «но», — снисходительно продолжал Дубровин. — Я оперативный дежурный и уполномочен «товарищем начальником» решать все вопросы, в том числе и секретные.

Кешка затрудненно передохнул — перед ним возникло непредвиденное препятствие. Настаивать на своем? Или, может, уйти и ничего не сказать? Нет, эдак, пожалуй, не годится. Они просто потребуют рассказать, раз уж сам пришел и напросился, и будут правы.

— Пошлите меня в Германию, товарищ майор, — поколебавшись, точно выдохнул он, прижав к горячим щекам ладони. — Помогите туда переправиться.

— Вот это разговор, Василь Андреич! — с радостью подхватил Морозов.

— В Герма-нию?!

— Ага.

Кешка поерзал на стуле, поежился, будто на него глядел не этот страшно удивленный майор, а вдруг дунуло ледяным сквозняком. Однако он не смутился и не впал в замешательство, лицо его казалось спокойно-добродушным, словно просьба его была так неотразима, что о возражениях не могло быть и речи. А Дубровин молчал, изучающе строго поглядывая на паренька. Морозов, выйдя из-за стола, продолжал не то в шутку, не то всерьез:

— Это мне нравится. Это здорово! Ты, надеюсь, обмозговал все как следует? Взвесил все «за» и «против»? Взвесил и решил?

— Мне только через линию фронта, — с доверчивой рассудительностью продолжал Кешка. — Главное — боевые порядки преодолеть, а там будь здоров! Там я найду что надо. Все изучил, товарищ майор: города, дороги, реки. Ich kenne nicht die Geographic des Deutschlands, sondern auch Seine Topographic[3], — сбился он на немецкий, увлеченный рассказом. — А немцы — голову даю на отсечение — и не подумают, что я русский, не докумекают. Немец — он технически грамотный, и талант у него по этой части имеется, а политик — никудышный. Англичанин — это политикан, дипломат. Наш учитель, Карл Иванович, говорит, что внешний портрет мой — на девяносто семь процентов немец. А выговор, произношение значит, — баварское! Понимаете?

— Не совсем. Баварский квас — это мне знакомо и даже нравится. А вот выговор... Ну, а что ты станешь делать в Германии? — поинтересовался Дубровин.

— Как что?.. Пристрелю паразита, и все.

— Какого паразита?!

— Гитлера!

Даже Морозов умолк и отошел к окну. В комнате установилась напряженная тишина, и оттого еще звонче тикали часы над столом Дубровина.

— Я так насобачился в стрельбе — девяносто пять из ста возможных! Оружие — не имеет значения, пусть даже монгольский лук, лишь бы оно без осечки стреляло. Честное слово, прикончу, товарищ майор, я слово дал: не должен жить этот вшивый Шикльгрубер! Я прикончу его!

— Только и всего? — Дубровин твердо облокотился на стол.

— А что еще?

— Сибирский Пьер Безухов, — промолвил Морозов.

— Что вы сказали? — спросил Кешка.

— Я имел в виду Пьера Безухова, который остался в захваченной французами Москве, чтобы пристрелить Наполеона.

— Да, да, кажется, так...

— В Германии кроме Гитлера есть Геринг, Гиммлер, Геббельс. Вон сколько, и все на «г», — усмехнулся Дубровин.

— Ну и пусть «г», какое это имеет значение? Все они одинаковые... — Кешка взволновался: глаза блестели, мосластые руки не знали ни покоя, ни места. — Переберусь и буду свое дело справлять. Для меня найдется там работенка. Это уж я хорошо знаю. И не подведу! Не подкачаю, будьте уверены, товарищ майор!

«Кешка, Кешка... Кто ты, горячая твоя голова?.. — думал Дубровин, склонившись над столом. — Неужели и ты из тех же, кто приходит сюда с идеями и планами победоносного завершения войны в считанные часы. Из тех, что «изобретают гиперболоиды», и «мстителей-невидимок»? Неужели и ты... Жаль мне тебя, сынок».

А Кешка все говорил, волновался, потел, но продолжал доказывать свой план уверенно, с логикой начитанного подростка. Все у него выходило просто, правильно, и главное — он честно верил и хотел, чтобы поверили и ему. Он уже перешел к деталям своего замысла, легко называл чужие города, чужие улицы, площади, будто каждый день ходил по ним, как у себя дома — здорово потрудился над учебниками и книжками, — пересыпал свой рассказ крылатыми немецкими словами и поговорками. Дубровин слушал и все больше убеждался в том, что отговорить Кешку от этой несерьезной и пагубной затеи уже невозможно, так как всякое возражение вызвало бы в нем еще большую уверенность в непогрешимости его замысла.

— Вы, конечно, поймете меня. Обязательно поймете, — продолжал Кешка. — А вот военком не понимает. Два раза ходил к нему. Говорю: «Товарищ комиссар, немцы у меня отца и брата убили. И еще один брат на передовой. Я должен быть там. Не могу в такое время посторонним наблюдателем оставаться». А он: «Не торопись!» Да сейчас каждая минута жизни у человека, если он... должна идти на разгром врага! Как можно не торопиться, когда враг к Волге подходит?! А там ведь и Урал близко! Хорошее дело «не торопись!». Покончу с одним вампиром и приступлю к другому делу — займусь разведкой. Я сумею. Честное слово, сумею...

Дубровин опять поглядел на синий браслет татуировки, обтянувший запястье. «А ведь, наверно, зубами скрипел, когда кололи, выгибался, но терпел». И вдруг его осенила странная мысль. Кешка, заметив взгляд Дубровина, смутился.

— A-а, мальчишеское художество, товарищ майор. Мальчишество, — признался он без колебаний. — Паромщик Николай научил. Мы помогали ему на паромной переправе, а когда ни людей, ни подвод — делать нечего... Он, Николай-то, беспризорничал раньше, ему и понакололи: русалок, якорей и всякой всячины. И мы позавидовали.

— Что же сказать тебе, Иннокентий?

— А вы ничего не говорите. Ничего. Помогите переправиться. Чего говорить? Все ясно — надо драться!

— Драться — да, надо. А вот насчет «переправиться» — этого мы не можем тебе обещать.

— Почему?

— А вот поэтому! — Дубровин вышел из-за стола. — Ну-ка покажи руки!


Кешка, как на медосмотре в школе, нерешительно протянул руки. Дубровин пощупал разрисованное запястье и покачал головой.

— Н-да, разве-едчик... Не получится из тебя разведчик.

— Как это так? Почему?

— А потому, что все твои, так сказать, установочные данные кричат во весь голос. Имя, год рождения и даже час и минуты, когда появился на свет божий Кешка — все известно. Увидели тебя случайно и — провал! Особая примета. Вот так, дорогой мой, и твой немецкий язык не поможет. Все, что у тебя тут нарисовано, как сам понимаешь, по-немецки не звучит. А?

— Не звучит, — сконфуженно пролепетал Кешка.

— Всё, дорогой мой! — улыбнулся Дубровин, довольный тем, что нашел столь убедительное объяснение.

— А как же быть, товарищи? Ну, подскажите, как быть? Вы же... Я вижу, вы добрые и хорошо понимаете, — Кешка растерялся, глядел, взывая к помощи, то на Дубровина, то на Морозова. — Да я... знаете, я завтра же... Что это стоит — пустяки! Завтра же!...

— Ни завтра, ни послезавтра, — уже строго сказал Дубровин. — И не пустяки. Татуировка не смывается. Ее можно удалить вместе с кожей, сделать пластическую операцию, но тогда останется пятно — тоже заметка. — Дубровин немного помолчал и, подумав, сказал уже мягче: — Опасное это баловство, Иннокентий. Мой старший брат только из-за одного якоря на руке жизнью поплатился в гражданскую войну. Попал в плен к Врангелю. Отобрали их с наколками и — к стенке. Белые по этим приметам вылавливали матросов, которые были им страшнее пушек, и политкаторжан. А немцы будут глядеть на твои руки с другим прицелом. Так-то, товарищ Кеша, придется отставить...

Приступ отчаяния

Кешка не помнил, как выбежал из «углового дома», как промчался по всей улице, как вбежал в свой двор. Остановился тогда, когда на его пути встала Настя.

— Ты из бани или сорвался откуда? — вскрикнула она.

— Дед дома?!

— Ушел за хлебом.

Но Кешке в эти минуты не нужны были ни дед, ни Настя, ни мать, ни даже его дружки. Ему больше всего хотелось побыть одному. Успокоиться, обдумать, поговорить с собой без свидетелей.

Стянув с тела пропотелую тенниску, он еще раз посмотрел на свои руки, на грязную синеву злосчастных наколок.

— Боже мой! Боже мой... — в страшном смятении прошептал он и, точно устыдившись неожиданной слабости, грохнулся на топчан. Полежал, обхватив руками голову. Вспомнил: — Да ведь это же, черт возьми... Это слова Пьера Безухова! — в изумлении промолвил он. — Пьера Безухова, и я, комсомолец, Кешка Саломатов, повторяю их, как попугай бразильский. Надо же! И все этот фасонистый лейтенантик. Зачем он напомнил о Пьере?.. Неужели я похож на этого дворянского увальня? Не может быть! И эта рука, черт возьми! — Горько поморщившись, он опять поглядел на нелепый браслет на руке, как глядят на уродство, когда оно становится невыносимым. Раньше эти наколки вызывали в нем гордое ощущение молодеческой, а скорее всего, блатной удали, теперь они казались ему тавром несчастья. Он проклинал тот день, когда хмельной обленившийся паромщик колол им, пацанам, связкой тончайших иголок тело, а они с напускным мужеством, с каким-то почти враждебным пренебрежением к боли, смотрели, как на коже, вымазанной тушью, вздувались пузырь