— Что «но»? — не слушая, твердил Кешка. — Что означает это твое «но»?
— Видишь, какая штука: народ валом поднялся и всем нашлось и место, и дело — всем и каждому, и не только там... Почитай газетку: девчушки-комсомолки, ребятишки, помене тебя, однако, — в колхозах чуть не главной силой стали. Понимаешь? Сутками с поля не уходят, како сутками — неделями! И про гулянки, про игры забыли: урожай спасают. Все надобно убрать — без хлебушка долго не навоюешь. Может, и тебе, а?
— Нет уж, дедуня! — вскрикнул Кешка с обидой. — Пусть там девчушки и пацаны управляются. Я думал, ты другое мне скажешь. Непонятный ты человек стал, дедуня. Ну проясни мне, пожалуйста, где это мужики в военное время снопы на полях вязали да бабки ставили? В какую историческую эпоху было такое дело?
— Так ты же...
— Неважно. Я — гражданин мужского пола. Война, дедуня, — мужское дело от природы, и тут уж нечего придумывать всякое. Девчонки в куклы играют, мальчишки — в войну. Каждый мальчишка, как только навострится ходить, сразу глядит, где бы ножик спроворить, либо ружье игрушечное, либо коня. Куклу он возьмет, чтобы футболить ей.
— Н-да... — проворчал дед. Он, конечно, понимал Кешку, сочувствовал ему, но помочь — этого он уже не мог, это было выше его сил и возможностей. Помолчал и сухо молвил, поднимаясь: — Задача... Тогда жди своего часа и не пори горячку. Не торопи жись, парень, она не любит, когда под микитки ее подталкивают. Ее не обманешь. Жись-то... — Из-под широкой ладони он поглядел на мглистое небо, почесал поясницу. Под солнцем львиная шевелюра его как бы оживала и золотисто поблескивала. А когда солнце скрывали облака — золото пропадало, лицо густо смуглело и шалый ветерок, озоруя, зарывался в голубые седины его внушительной головы. И хотя годы успели слегка пригнуть и ссутулить деда, а ноги чуть подогнулись, как у старого боевого коня, и солдатский ремень уже не стягивал гибкую талию, а слабо держался под животом, он все еще был красив в этом своем голубом убранстве. — Был бы я в твоих несовершенных годах, Кешка, да на твоем трудном положении — подался бы в тайгу, — решительно сказал он. — Право, а чего киснуть?
— Была охота!
— Эх ты, баклан с дыркой, «была охота»... Чего ты в таком деле понимаешь? Сейчас вот она и есть самая-то охота: на овсах выводки косачей держатся. На солонцах, глядишь, и коза встренится, и марал дорогу перебежит. А рыбы по таежным речкам — бездна! И время там бежит скорее, чем здесь. — Дед опять поглядел на небо, прислушиваясь к покойному шелесту листвы старых ранеток. — Плохая погода не предвидится. Точно предсказываю. Так что думай. С провизией, сам знаешь, дела у нас неважнецкие и запасов никаких. Что касаемо войны — она, милый человек, похоже, еще вся впереди.
— И что же теперь, прятаться от нее?
— Ты не ершись! Про дело толкую, слушай, — упрекнул дед. — Приятель у меня есть, всю жизнь он в тайге живет... Может, катнешь к нему? Поклон от меня. А? Обрадуешь человека.
— Кто он?
— Старинный дружок, боевой товарищ.
— Боевой товарищ?
— Партизанили вместе. Проводниками были у Щетинкина и Кравченко, в Урянхай выводили их. Уж я знаю тайгу, а он и того лучше. Следопыт природный.
— А мама как?
— Новое дело!.. Чудной же ты, Кешка. Ей-богу, чудной и ишо глупый. На войну собирался тайком удрать, а тут сразу и про маму вспомнил. Ну и солдат. Испугался? Раз я в дело встреваю, все будет как надо. Огонь на себя беру.
И пожалуй, первый раз за многие дни горьких неудач Кешке показалось, что не всё вокруг него так обманчиво и скучно, и не все, оказывается, желают ему только плохого. Испытующе поглядев на деда, он швыркнул носом, кивнул головой и пошел собираться в дорогу.
Степка
Наверно, уже никто не знал, как звали этого старого хакаса, хотя все, кто проезжал по здешним местам, обязательно останавливались на его заимке: геологи, охотники, пограничники — все находили тепло и уют возле убогого очага. Хозяина называли просто и непонятно: дед Кайла. И наверно же все знали, что Кайла — это не дед и даже не человек. Это — речушка, порожистая, капризная, порой злая, а местами кроткая либо совсем обмелевшая — впрочем, как всякая малая таежная речка. На ее берегу стояла изба — одинокое строение на многие сотни верст глухой горной тайги. Стояла она на бугре, среди камней и лиственниц. За пряслом небольшого огорода, отвоеванного у леса, начинались заросли кипрея, малинника и черемухи. А дальше — тайга, горы, а еще дальше, как исполины из чистого серебра, подпирали небо гольцы. От избы к речке спускалась тропинка.
Кто дал реке такое странное название — Кайла? Может, шаромыга золотоискатель, обессилев от голодухи и неудачи, бросил в безымянный ручей свое орудие — кайло? А может, совсем наоборот: где-нибудь там, в верховине этого ключа он сказочно разбогател, ударил в дикой хмельной радости кайлом в землю, и забилась из-под стального клинка ключевая вода. Забулькала и покатилась по тайге? А он, этот удачник, не мог ничего сказать от счастья, обезумело заорал на всю округу: Кайла-а-а!.. Так, может, и родилась речка, так получила свое имя.
Возле заимки всегда царила первозданная хрупкая тишина, пахло смолой и медом. К вечеру всю падь заваливало густым теплым туманом, и тогда от каждого камня пахло уже не медом, а грибами и соком перезревших ягод. И все вокруг становилось тяжелым и неподвижным, даже у ветра не хватало силы раскачать отяжеленные волглым туманом деревья.
Кешка уже больше часа шел по лесу — попутная полуторка подкинула его только до совхозной фермы. Проселок здесь оборвался и начинался зимник, обычный таежный зимник, зараставший с весны травой и кустарником.
— А правду дедка сказал — хорошо здесь. Здорово хорошо, — вслух подумал Кешка, поглядывая то на огромные, в два-три охвата, стволы сосен и кедров, то на вершины, устремленные в безоблачный простор неба. Мешок, словно горб, прирос к его спине и постоянно за что-нибудь задевал. Ружье нес он в руке, чтобы готовым быть, если из-под ног выпорхнет птица или выскочит заяц. Птицы выпархивали, выскакивали зайцы, но Кешка, похоже, и не думал испытывать свое охотничье счастье — шел и мурлыкал что-то беззаботное и веселое.
«Эврика! А быть может, дед Кайла знает такую траву или корешок? — осенила его радостная догадка. — Может, знает такое тайное растение — помажешь его соком, и все: кожа чистая, как у младенца? А?! Спрошу, обязательно спрошу. Таежники — народ дошлый. Про всякую травку столько тебе наскажут, что и не подумаешь. От всех болезней сами лечатся, без докторов. Заявлюсь я тогда к товарищу майору и покажу руку: глядите!..»
Да, он все еще верил, что единственная причина его неудачи — наколка на руке, и совсем не задумывался над тем, кто он есть, Кешка, какая отведена ему роль в этой жизни.
Перед отъездом у Кешки было немало забот, а того больше препятствий. Сперва мать не соглашалась. Мать уговорили — сам Кешка засомневался: а вдруг придет срочный вызов — как быть? И тут, как всегда, на помощь пришла Настя.
— Езжай, Кеха, если что — как на крыльях к тебе прилечу. В тот же самый денек. Дорогу дедушка разъяснит.
— Честное слово?
— Комсомольское!
— Соплюха! Да ты же и не комсомолка, — осердился Кешка.
— В сентябре стану комсомолкой, все уже порешено.
— Не обманешь?
— Ну что ты. Ни в жись!..
В размышлениях Кешка и не заметил, как дошел до речки. Припал грудью на прибрежные окатыши, погрузил в воду распаленное жарою лицо по самые уши и глядел, как по дну ползали какие-то рачки, букашки, кое-где из-под холодного галечника пробивались зеленые водоросли, долго глядел, аж в глазах заломило. Умылся, огляделся вокруг. Вот она, заимка деда Кайлы, до нее рукой подать. Избушка на курьих ножках.
— Эй ты!.. — закричал Кешка. — Избушка, избушка, повернись ко мне передом, красным крылечком, а к тайге задом. Встречай доброго молодца!
А кругом — ни души. Во дворе надрывно тявкает собака. Кешка не спеша поднялся по тропинке, подошел к пряслу. Собака беснуется, но за прясло не выскакивает. Шерсть на хребте собаки взволчилась, и кажется, что из каждой щетинки в Кешку стреляют электрические заряды, а в глазах у собаки — страх и любопытство. На прясле сохнут две свежие шкуры, одна — медвежья, другая, местами порванная и окровавленная, — бычка или годовалой телушки. Подальше, на том же прясле, раскинута сеть. На кольях, как у жилища шамана, надеты оскаленные черепа медведей, рогатые головы сохатых, маралов. Они устрашают не колдовским видом, а могильной белизной своей. На других кольях, как боевые шеломы, висят худые ведра, берестяные туеса и черные от копоти горшки.
— Эй, кто есть в избе?! — оглядевшись вокруг, еще раз крикнул Кешка.
В глухих ущельях долго перекатывалось и ворчало эхо, но изба не откликалась. Выбрав помягче лужайку и скинув с себя заплечный мешок, он растянулся, раскинув руки. Солнце обсушило травы у берегов, растаял туман, и теперь над землей плыл теплый запах цветов, дурманя голову и расслабляя тело. Кешка чего-то пробормотал и заснул. Он не видел, когда к нему подошла девчонка, потом — собака. Осмелев, собака тявкнула, как над своей добычей, но Кешка даже не пошевелился. По его лицу ползали мухи и муравьи, но он сладко посапывал и не тревожился. Но вот он почувствовал, как кто-то потянул его за ухо. Он поежился, пожевал губами, потом вздрогнул и открыл глаза. Возле него сидела девчонка. Простоволосая, шоколадно-смуглая и смешная, в стареньком платьице канареечной расцветки; в руках ружье-одностволка. Кешка вытаращил глаза — он забыл, где находится, и поэтому немного растерялся.
— Ты кто? — смело опершись на ружье, девчонка глядела на Кешку черными, как улитки, глазами.
— A-а? К дедушке мне, — сконфуженно проворчал Кешка, сел, проморгался и уже строго спросил: — А ты кто? Откуда взялась такая кикимора?
— Да провались ты, язва! — крикнула девчонка на собаку и кинула в нее палку, попавшую под руку. — Надоел! Поговорить с человеком не даешь... Вот ты и есть кикимора, — сказала она, подозрительно поглядывая на парня. — И правда, ки-ки-мора болотная. — Слово это, должно быть, понравилось ей, и она даже весело рассмеялась. — А чего ты умостился тут — непонятно.