, о тошноте, о дурноте речь? Похоже, что здесь раздумье о жизненном пути, о том, куда прийти «идучи». Право, умный, образованный, дельный офицер, если уж и донимает качка, и на берегу найдет место — не теплое местечко, место, достойное, полезное отечеству и службе. А Даль сразу о «другой дороге». В официальной бумаге, поданной по начальству, он объяснит, что оставил морскую службу, потому что чувствовал «необходимость в основательном учении, в образовании, дабы быть на свете полезным человеком». Куда проще и для начальства понятнее, если причиной отставки названа морская болезнь, но Даль душой не кривит. Похоже «морской болезнью» представляется Далю вся его служба морская, потому что видит для себя и — что гораздо важнее — для других, для Отечества службы своей бесполезность.
Вот и мичман в Далевой повести, тот самый, что прибыл служить на Черноморский флот, — мы об этом мичмане частенько вспоминаем, что поделать, не можем не видеть в нем немало схожего с автором, — вот и мичман о том же: он «жаждал познаний, душа его требовала постоянных, урочных и полезных занятий — а между тем он носил ее с собою в караул, на знаменитую гауптвахту в молдаванском доме, иногда на перекличку в казармы у вольного дока, носил как гостью, как чужую, и сам видел, что этой пищи для него было недостаточно.,». Он «год с небольшим пробился, а там начала одолевать его тоска, сердце стало изнывать, не зная по ком и по чем, душа надседалась, умствуя, утешая и болея сама… В это время на него находили полосами, шквалами минуты отчаяния… находили полосами дни и недели, в которые он мечтал быть то опять-таки поэтом, то математиком, то живописцем, то хотел сделаться, по призванию, филологом и начинал учиться по-гречески и по-латыни…». Он доискивался цветного стеклышка, надеясь увидеть сквозь него тот мир, который являлся ему в мечтах, но вместо того, казалось ему, держал в руке мутный осколок.
(В те же годы Нахимов, назначенный на Балтику, так же изнывает сердцем и тоскует то «при береге», то «в стоянии на рейде». «Не имея случая отличиться», — помечено в формуляре будущего великого флотоводца.)
Полвека спустя, из старости, Даль сердито вспомнит свои флотские годы: «никаких разумных наклонностей». Неправда!.. Мы не слишком осведомлены об этих нескольких годах Далевой жизни, знаем, однако, что в Николаеве увлекается он литературой (хотя через полвека опять же объявит ворчливо, что, пока служил на море, «не брал книги в руки»), изучает астрономию и геодезию, главное же — «склад запасов» его растет: как ни уверяй старый Даль читателей и потомков, что пять флотских лет впустую прожил, но — свидетельствует современник — он и в эту пору «тщательно собирал народные слова, записывал песни, сказки, пословицы». Впрочем, есть свидетель понадежнее, и он тоже спорит с Далем — его Словарь.
Все относящееся до флота, до моря изложено в Словаре подробно и точно: устройство отдельных частей судна, разного рода приспособлений и снасти, приемы кораблевождения, термины морского боя и тут же — команды, матросские выражения, «словечки», шутки.
«Полундра» — вставляет Даль в «Толковый словарь» матросское словцо (у него через «а» — «палундра») и объясняет: «Окрик вроде: прочь, остерегись, ожгу, убью! остереженье от падающей вещи»; вслед за примером — шутка: «Палундра, сам лечу! — закричал матрос, падающий с марсу» (то есть с площадки у вершины мачты) — такое нигде не вычитаешь, такое только услышать можно — на палубе, в кубрике…
Но мичману Далю не только море дарит слова… На берегу Даль переодевается, сует в карман драгоценные тетрадки и отправляется в свое плавание. Идет по бульвару, пыльной улицей спускается к окраине — туда, где, чадя смолою, ухая балками и громыхая железом, теснятся бесконечные мастерские — блоковые, канатные, парусные, столярные, конопатные, фонарные, токарные, котельные, шлюпочные, компасные. Даль любит этот мир ремесел, царство умелых рук, точных, как слова, движений. Он любит золотые россыпи опилок, русые кудри стружки, мачтовые сосны, прямые, пламенеющие, как солнечные лучи, любит густой запах черной смолы, важно пускающей пузыри в котлах, любит косматые, вспушенные усы пеньки, гулкие удары молота, скрежетанье станков, треск вспоротой парусины. Он присматривается к ремеслам, в уме примеряет их к своим рукам — у него дар «зацеплять» знанья. Но «зацеплять» слова у него тоже дар, потому он и приходит, не может сюда не приходить — ремесло и слово накрепко связаны даже звучанием своим: ремеСЛО — СЛОво. Ремесло, дело рождает слова, человек творит слова, действуя, — «слово-то ряд делу» (поговорка). Слова, прибаутки, пословицы мечутся по мастерской, прорываясь сквозь гул, треск, скрежет, — слова токарей, канатчиков, столяров, смолокуров. Вот ведь, оказывается, смолу курят, гонят, сидят; «смолой» в Тверской губернии, а на севере «смолиной» называют смолистое дерево для сидки смолы; «смолянка» же — и бочка из-под смолы, и корчага, в которой сидят (то есть топят) деготь, и еловая кадушка, и биток, игральная бабка, «налитая за недостатком свинцу смолой», и (веселится Даль) «воспитанница Смольного монастыря».
Здесь, в Николаеве, Даль все чаще помечает в тетрадях возле схваченного слова. — мск., тмб., ряз., пск., твр., то есть слово московское, тамбовское, рязанское, псковское, тверское: свезенные сюда, в Николаев, мастера московские, тамбовские, рязанские, псковские, тверские заселяют окраины города-верфи.
О «ВРЕДЕ» ПОЭЗИИ
«Не брал книги в руки…» Но именно здесь, в Николаеве, Даль сам впервые серьезно занялся сочинительством. «Он писал стишки, несмотря на недавнее свое упражнение в искусстве этом и малую опытность, довольно складно и свободно, даже нередко наобум, вдруг, но гений его был слабосилен; это была обыкновенно одна только вспышка, и начатое стихотворение оставалось неоконченным». Строки не из воспоминаний — они взяты опять же из повести о любезном Далю мичмане.
Наверно, и Даль, подобно своему герою, готов «просидеть ночь напролет над самодарным творением своим, излить все чувства свои в каком-нибудь подражании Нелединскому-Мелецкому, Мерзлякову, Дмитриеву, даже Карамзину, которого стихотворения новостию языка своего тогда еще невольно поражали и восхищали. Пушкина еще не было; я думаю, что он бы свел с ума нашего героя».
Среди архивных бумаг Даля обнаружим стихотворное подражание Карамзину; наверно, были и другие «самодарные творения», в которых автор следовал известнейшим по тому времени поэтам. И в Петербурге, и в Николаеве пели Нелединского-Мелецкого «Выйду я на реченьку», пели Мерзлякова «Среди долины ровный», Дмитриева — «Стонет сизый голубочек», но Пушкин уже был. Наверно, в повести (чтобы не читалась как автобиографическая) Даль запутывает время действия. Пушкин уже был, он жил совсем рядом, в Одессе, когда Владимир Даль служил на Черном море; наш мичман мимо Одессы не раз проплывал, крейсируя, «крестя по морю» на своем фрегате.
Пушкин уже был, мичман Даль про него знает, может быть, и с ума сходит, восторгаясь его творениями. Есть от чего с ума сходить! Пока Даль тянет лямку в Николаеве, являются на свет «Руслан и Людмила», «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан» — не говоря уже о стихотворениях, которые у всех на устах и в памяти. И что еще примечательно: Пушкин для Даля не только великий поэт, но человек, современник, не только имя на обложке, но разговоры, слухи, подробности. Вот приятель Даля (по имени Рогуля) сообщает ему в письме об их общем знакомом; тот уморительно смешно декламирует стихи: сдвинет брови, закатит глаза и произносит строку за строкой без ударений и повышения голоса — так Пушкин читает (прибавляет неведомый Рогуля), и стало принято ему подражать…
Но и у Даля своя слава, пусть невеликая, пусть не выходящая за границы «портового заштатного города» — так Даль именует Николаев, — но слава! Здесь, в Николаеве, мичман Даль известен как сочинитель, может быть даже — известный сочинитель: в архиве уцелели его небольшие комедии и — еще важнее — сохранились сведения что какие-то его пьесы ставились. В собрании или в частном доме собрались зрители, смотрят комедию мичмана Даля — не так мало для «заштатного города», где и артисты-любители, и публика наперечет, и едва по все друг с другом знакомы.
Оно, конечно, приятно раскланиваться перед публикой и принимать поздравления приятелей, но слава сочинителя — опасная слава, скоро Даль принужден убедиться в этом. Кто-то пустил по городу насмешливое стихотворение, листки со стихотворением оказались даже приклеены к стенам некоторых домов; стишки — чепуха, не отличаются содержанием и по форме весьма неискусны, но метят ни много ни мало в главного командира Черноморского флота. Его превосходительство, конечно, не без слабостей, но делать его грешки достоянием гласности никому, а особливо подчиненным, не дозволено. Наряжается следствие: но ответ сам собой просится. Кто в городе способен сочинить стишки, именуемые в «Деле» пасквилем, то есть подметным ругательным письмом, как не «сочинитель»?.. Полицмейстеру приказано произвести в квартире Даля обыск — и пожалуйста: вот вам экземпляр пасквиля, переписанный собственной сочинителя рукой!
«Дело 28-го флотского экипажа о мичмане Дале, сужденном в сочинении пасквилей», кое в чем запутано, а кое в чем пристрастно — очень уж хочется командиру флота обидчика с лица земли стереть. Из «Дела» явствует, что мичман Даль, если не к созданию, то к распространению пасквиля какое-то отношение имел; но из него явствует также, что главный удар начальства, не затруднившегося розысками, направлен именно по Далю и что слава «сочинителя» играет здесь первую роль.
Командир флота требует, чтобы Даля лишили чина и записали в матросы, но высшие власти полагают достаточным наказанием для мичмана «бытие его, Даля, под судом и долговременный арест». Под арестом Даль находился семь месяцев, с сентября 1823 года по 12 апреля 1824-го. Добавим, что высшие власти, хоть и являют к мичману снисхождение, однако наклонностей его к недозволенному сочинительству не забудут долго. Тридцать пять лет пройдет — Даль уже старик, в чинах, не безвестный морской офицер, а на всю Россию знаменитый человек, — тридцать пять лет пройдет, день в день, 12 апреля 1859 года государь-император всемилостивейше