Жизнь и смерть в аушвицком аду — страница 9 из 22

Раввин в аду

То, что в годы немецкой оккупации Польши называлось регирунгсбецирком (административным округом) Цихенау, было до этого частью исторической польской Мазовии и северной частью Варшавского воеводства (до 1918 года — частью оккупированного немцами в 1915 году Царства Польского, то есть России). 8 октября 1939 года декретом Гитлера округ Цихенау был официально присоединен к Восточной Пруссии[712], а позднее его стали называть Юго-Восточной Пруссией.

Когда 1 сентября 1939 года Германия напала на Польшу, эта территория была завоевана с севера — из Восточной Пруссии — и буквально за несколько дней. Вслед за вермахтом пришли и СС и СД, в частности, айнзатцгруппа V под руководством Эрнста Дамцога. Существенно, что эсдэшники носили практически такую же форму, что и вермахт (все отличие — в нашивке на рукаве), отчего многие воспринимали их усилия как заслуги регулярной армии. Та, впрочем, вела себя не настолько лучше, чтобы так уж и настаивать на этом различении.

Географически аннексия Цихенау (по-польски Цеханува) как бы оправдывалось непосредственным примыканием к Пруссии, но демо-этнически это была никак не немецкая земля: из почти миллиона жителей округа немцев было не более 1 %! — всего 11 тысяч, тогда как поляков — 900 тысяч. Но пожелание радикально изменить это соотношение и было гитлеровским лейтмотивом.

Недостающие 80 тысяч жителей — это евреи, впервые появившиеся в этих местах еще в первой половине XIII века[713]. Жили они почти сплошь во всех 32 городах и городках округа, традиционно занимаясь торговлей и ремеслом. Доставалось им и перед войной — от местных националистов-поляков, призывавших, по немецкому образцу, к бойкоту еврейских товаров, но большинство поляков этого совершенно не поддерживали: одним словом — «антисемитизм в норме», индивидуальный и бытовой.

В сентябре 1939 года на штыках вермахта и СС сюда пожаловал уже совсем другой антисемитизм — немецкий: систематический и государственный. Во многих северо-мазовецких городах были сожжены синагоги и еврейские библиотеки (в частности и в Млаве). И уже 4 сентября пролилась первая еврейская кровь: в Пултуске — городке к югу от Цеханува — евреев буквально загоняли в Нарев, заставляя переплывать реку и стреляя по плывущим. К 22 сентября Пултуск полностью избавился от евреев.

Не дремали и энтузиасты из местных немцев — их специализацией был «креативный» садизм: так, в Нови-Дворе они потребовали от евреев самим сжечь свитки торы и при этом еще петь и танцевать. Натолкнувшись на отказ, они расстреляли непокорных.

До 21 сентября все это было до известной степени самодеятельностью, впрочем, разрешенной и поощряемой. Но в этот день в РСХА состоялось совещание по «еврейскому вопросу» на Востоке, после которого Гейдрих издал инструкцию, регулирующую «еврейскую миграционную политику» в Польше и разослал ее всем айнзатцгруппам[714]. Собственно говоря, это больше, чем текущий циркуляр, — это долговременная программа: пока еще не уничтожения евреев (это конечная и неназванная цель!), но целенаправленной к этому подготовки.

Этапами этого пути в Берлине виделись: 1) на всей подконтрольной Рейху территории — концентрация евреев из сельской местности в городах, по возможности в крупных; 2) в немецких областях на востоке, как в старых, так и в аннексированных, — депортация евреев за их пределы или, по крайней мере, концентрация их в нескольких больших городах; 3) в не-немецких областях — ликвидация всех общин с числом членов менее 500 и перевод их в близлежащие города, имеющие железнодорожное сообщение; 4) на всей подконтрольной Рейху территории — формирование юденратов и проведение «переписей» наличных евреев[715].

В первой очереди избавления от евреев оказались городки Пултуск, Говорово, Нови-Двор и Остроленка. Последний находился прямо у демаркационной линии с СССР, и евреев, которые пытались проникнуть через этот рубеж на запад, немцы расстреливали на месте или отправляли в тюрьму[716]. И то: ведь они рвались не в какую-то задрипанную Польшу и даже не в Генерал-губернаторство, а в самый Рейх! Зато еврейское население округа Цихенау — при всей бесконечности своего бесправия — на какое-то время и нежданно-негаданно стало частицей немецкого государства и немецкого «права» в его преломлении к еврейству.

Впрочем, многие евреи из округа Цихенау, не разобравшись, и сами, добровольно бежали на юг — в соседнюю Варшаву. Со временем, осознав, что там еще хуже, иные из них пробовали проскользнуть обратно в свои мазовецко-немецкие городки[717].

Холокост — это помешательство на юдоциде — не был ни единовременной, ни единообразной кампанией. В зависимости от административного статуса и времени оккупации территорий, на которых были застигнуты немцами евреи, он имел разные лица и, главное, разные скорости. С этой точки зрения принадлежность территории к Рейху была все же преимуществом: все процессы здесь шли с запозданием, а в Цихенау — еще и с запозданием против Западной Пруссии и Вартегау, например.

В целом гитлеровская еврейская политика в Польше до нападения на Советский Союз заключалась все же еще не в уничтожении, а в депортации евреев: жидовские морды — вон из немецкого парадиза! 28 октября 1939 года Гиммлер приказал в течение четырех месяцев все аннексированные польские земли очистить от евреев (а это около полумиллиона душ!) и выселить их в Генерал-губернаторство.

К чему приступили и в Цихенау: 8 ноября депортировали 2000 евреев из Ширпса, 4 декабря — 4000 из Насельска, 6 декабря — 3000 из Сероцка[718], а всего из Восточной Пруссии в эту пору было депортировано около 30 тыс. евреев.

Вторая волна аналогичных «эвакуаций» нахлынула между ноябрем 1940 и мартом 1941 гг. и накрыла собой еще не менее 26 тыс. евреев из округа Цихенау: их, как и поляков, последовательно депортировали в Генерал-губернаторство, в округа Люблин и Радом[719]. В ноябре из округа было депортировано всего 20 тыс. человек — поляков и евреев, но по большей части поляков. А в декабре это коснулось и 4 тыс. евреев из Млавы: в их дома и квартиры были немедленно завезены евреи из округи и из других, подчас удаленных, мест, например из гау[720] Западная Пруссия — Данциг[721]. Следующей акцией стала депортация в начале 1941 года еще 10 тыс. евреев, из них 7 тыс. — из Плоцка[722].

Но в целом исполнение приказа о тотальной еврейской депортации растянулось на годы. Заминка была связана прежде всего с недооценкой нужды Рейха в еврейской рабсиле, как в квалифицированной, так и в неквалифицированной. И еще с тем, что одновременно немцы разбирались у себя в Рейхе и с поляками, которым тоже нужно было или вписываться в немецкий регламент германизации, то есть освобождать насиженные места для 100-процентных арийцев — фольксдойче из Прибалтики и других мест.

Самые первые гетто, — в соответствии с приказом Гейдриха от 21 сентября 1939 года, но в явном противоречии с декларированной там же политикой тотальных депортаций, — были учреждены в бецирке Цихенау в начале 1940 года. Их, согласно М. Гринбергу, было 19: Лауфен (Lauffen, или бывший польский Biežuń), Шпорвиттен (Sporwitten, или бывший польский Bodzanów), Червинск-на-Вайселе (Czerwińsk an der Weichel, или бывший польский Czerwińsk nad Wisla), Хорцеллен (Chorzellen, или бывший польский Chorzele), Цихенау (Zichenau, или бывший польский Ciechanów), Райхенфельд (Reichenfeld), Маков (Makow), Милау (Mielau, или бывшая польская Mlawa), Нойштадт (Neustadt, или бывший польский Nowe Miasto), Нойхоф (Neuhof, или бывший польский Nowe Dwor), Плоцк (Plock), Плюнен (Plöhnen, или бывший польский Plonsk), Ширпс (Schirps), Штригенау (Strigenau, или бывшее польское Strzegowo), Хюэнбург (Höhenburg), Радзанов (Radzanow), Шренск (Szreńsk), Закрочим (Zakrochym) и Цилун (Zielun, или бывший польский Zielun)[723].

Самым большим и, наверное, самым тесным из всех гетто в округе было Плонское с 12 тысячами обитателей. Оно вобрало в себя евреев из многих других мест, в том числе нелегальных беженцев из Генерал-губернаторства. Последних после проверки в июле 1941 года отправили в полицейскую тюрьму в Помиховеке (Pomiechowek), а всех остальных — и уже в декабре 1942 года — в Аушвиц[724].

В некоторых гетто создавалась культурная и общественная жизнь, возникало даже что-то наподобие социальной сети для больных или пожилых евреев. Так, в Макове-Мазовецком в начале 1940 года был создан дом престарелых на 500 душ, в Цехануве — на 100, в Плоцке — на 50, в Ширпсе — на несколько сот человек[725]. Однако со временем (при ликвидации гетто) выяснялось, что одновременно это еще и подлая ловушка: не тратясь на перевозку нетранспортабельных едоков в Треблинку или Аушвиц, нацисты ликвидировали их на месте — расстреливали в тюрьмах или окрестных лесочках[726].

Уже в начале лета 1941 года 6 гетто из 19 были ликвидированы: евреи из Червинска (2600 чел.), Хюэнбурга и Закрочима были переведены в Нойхоф, а из Лауфена, Шренска и Цилуна — в Милау (Млаву) и Штригенау[727]. К началу лета число гетто сократилось вдвое — до семи: Цихенау, Маков, Милау, Нойштадт, Нойхоф, Плюнен и Штригенау[728]. На вторую половину года планировалось депортация евреев в Милау уже из Штригенау, но — ценою дачи взяток немецким чиновникам — ее (sic!) отложили!..

Окончательная ликвидация остающихся гетто и отправка их обитателей в лагеря смерти проходили в ноябре-декабре 1942 года. Все началось с гетто самого Цихенау: 6 и 7 ноября 1942 года не менее 3 тысяч евреев были отправлены оттуда напрямую в Аушвиц (нетранспортабельные старики и больные были убиты на месте). Продолжением стала «зачистка» гетто во Млаве: первый транспорт отсюда (10 ноября) отправили в Треблинку, а еще три (13 и 17 ноября, 10 декабря) — в Аушвиц. Туда же отправились транспорты и из других гетто: 18 ноября — из Нойштадта (еще два эшелона отсюда были отправлены 9 и 12 декабря), 20 ноября — из Нойхофа и 24 ноября — из коррумпированного Штригенау[729]. В ноябре же ликвидировали гетто и в Макове, но его обитателем выпала передышка в Млаве, в ее разоренном транзитном гетто.

В конце ноября фактически ликвидировали и четырехтысячное гетто в Нойхофе: в нем оставили только 750 ремесленников, около 1250 человек отправили в Помиховек, что к северу от Нойхофа, а остальные 2000 тремя эшелонами увезли в Аушвиц: 20 ноября — старых и больных, 9 декабря — семьи с тремя и более детьми, а 12 декабря — всех остальных[730]. В начале декабря приступили к ликвидации Плонского гетто — первый эшелон оттуда прибыл в Аушвиц 3 декабря, а последний отправлен 15 декабря.

Он, кажется, и стал самым последним эшелоном РСХА из административного округа Цихенау. Всего за неполные 1,5 месяца оттуда было депортировано 36 тысяч мазовецких евреев. Из 80 тысяч представителей местного довоенного еврейства уцелело не больше 4 тысяч: в основном те, кто осенью 1939 года бежали на восток, к Советам.

2

В Маковском гетто накануне ликвидации проживало около 4500 евреев, но прошло через него не меньше 12 тысяч, главным образом из окрестных местечек и сел[731]. В графике ликвидаций оно не было ни последним, ни первым. Его ликвидировали (выселили его жителей) 18 ноября 1942 года, но на пути к смерти маковские евреи получили нечаянную трехнедельную отсрочку. Ею они были обязаны только одному — отсутствию в их родном городке железной дороги, что сделало необходимым остановку и пересадку в каком-нибудь другом месте, с вокзалом. Так они оказались в обезлюдевшем гетто Млавы, ставшим для них последней передышкой перед адом Аушвица.

Подробности этой депортации эмоционально описаны Лейбом Лангфусом в его «Выселении» — самой большой из дошедших до нас его рукописей. Она начинается такими словами: «Тихо погруженное в покой, в живописном и уютном месте расположилось Маковское гетто».

В этой оксюморонной фразе непроизвольно столкнулись лоб в лоб не сходящиеся обыкновенно обстоятельства — идиллия места и трагедия времени: ну разве можно себе представить резню в раю?..

Нет, нельзя, но и Маков — это не рай. Еще в тридцать девятом трагедия времени ничего не оставила от идиллии места, в чью формулу и без того входил колючий и небезобидный, но все же сугубо приватный польский антисемитизм, к тому же немного сдерживаемый польской конституцией и полицией.

Но уже одно концептуальное замещение жидоненавистничества как частного дела профессиональной немецкой государственной юдофобией означало заблаговременное открытие всех шлюзов и клапанов любым грядущим погромам — и с отпущением грехов в придачу. Но еще не означало перехода от слов к делу, от трепотни и плевков к самому — Хайль Гитлер! — интересному и сладкому: к безнаказанным убийствам, насилию, грабежам.

Где-нибудь за пределами Рейха, например, в Генерал-губернаторстве, Остланде или на Украине, самим собой разумеющимся было то, что местные жители и их парамилитарные корпорации время от времени позволяли себе — под одобрительные зевки или хлопки оккупантов — погромные инициативу и самодеятельность. Но на территории самого Рейха это было бы уже не шалостью, а дерзостью, хотя местные энтузиасты иногда все же себе ее позволяли, как, например, поляки 10 июля 1941 года в Едвабно, что в округе Белосток.

Все же отметим, что сохранившиеся записки Лангфуса[732], в отличие от текстов Градовского и Левенталя, практически свободны от упреков полякам. Они начинаются с событий конца октября 1942 года, когда истребление евреев уже перестало быть хобби локальных дилетантов и перешло в руки высоких профессионалов из СС, СД и полевой жандармерии.

Стратегическая задача, поставленная фюрером и рейхсфюрером — окончательное решение еврейского вопроса, — сама по себе не подразумевала единовременной всеобщности их убийства. Из перспективы палачей — всему свое и разное время. Концепция же не только учитывала профиты от контрибуций и временного трудоиспользования евреев-специалистов, но и покоилась на глубоких принципах разумной постепенности, дисциплинированности и экономии сил: убивать надо порциями — ломтик за ломтиком, шайбочка за шайбочкой, эшелон за эшелоном. Соберись и умри все евреи зараз, то большей неприятности своим палачам и мучителям они не смогли бы доставить — не из-за сентиментальности, разумеется, а из-за непомерных трудностей с логистикой.

Оттого так важны были покорность и дисциплинированность жертв. Добивались этого не только их депортациями и сверхконцентрациями в гетто, не только беспределом и кровавостью индивидуального террора в самих гетто во время акций и не только раскалыванием еврейства на прикормленную элиту (юденрат, полиция, капо) и остальное быдло. Вполне допускались гешефты и доверительные отношения с отдельными лицами, и даже некоторые уступки и поблажки вроде спорта, культуры, купания в реке, молодежных кружков и даже освобождения от работы в Пейсах.

Но тактика «кнута и пряника» требовала от палачей и такой гибкости, чтобы в любой момент быть в состоянии нанести и стремительные удары, и парализующие укусы. Впрочем, не в любой, а в тот единственно нужный момент, когда они сработают лучше всего (продуманность и системность действий палачей во время Холокоста и до сих пор недооценивается).

Поэтому и установка роттенфюрером Штайнмецом на школьном дворе в Цихенау виселиц, и взятие им в начале октября 1942 года в заложники двадцатки случайно отобранных мужчин и их последующая публичная казнь — отнюдь не прихоть садиста-самодура и далеко не случайность. Назначение этой трехходовки точно такое же, что и укуса змеи: жертва обездвиживается и парализуется, — после чего ее заглатывание и переваривание могут идти уже спокойно и без конвульсий.

Жертве же — гетто — предстояло погибнуть, но только мирно, сохраняя спокойствие, да еще так, чтобы перед смертью добровольно расстаться со своими драгоценностями. Поэтому своему гетто роттенфюрер сначала сообщил, что предстоит поголовное переселение: нетрудоспособных ждут в Малкинии (а уже знали, что это форпост Треблинки), а трудоспособных — в малоизвестном еще тогда Аушвице. Потом — в видах коррупционной готовности евреев — дал понять, что разницы между обоими маршрутами нет.

Но вызвал иное (подкупать было уже практически не на что) — всплеск отчаяния и желания спасать детей, но иначе: отправить их к знакомым крестьянам, а самим, помолившись, наброситься на убийц и погибнуть в борьбе с ними!

Увы, этим простым и, вероятно, правильным планам не суждено было осуществиться. Даже самые доброжелательные поляки, запуганные предусмотрительными немцами, наотрез отказывались прятать у себя любого еврея, хотя бы и самого Иисуса Христа.

Но главным изъяном этих планов оказались… сами дети, еврейские дети! Лангфус замечательно раскрыл это на своем примере. Ни Деборе, его жене, ни ему самому оказалось не под силу даже на час расстаться с их Самуильчиком. Да и сам мальчик, изнеженный и обласканный родительской любовью, не смог бы и часу прожить у чужих. Вековые законы еврейской мишпухи самовластно срабатывали и тут, но — не за, а против Самуильчика и его родителей, срабатывали на его палачей.

Все творившееся было, конечно, склизким и хладнокровным убийством с последующими заглатыванием и перевариванием, но, благодаря законам мишпухи, еще немножечко и самоубийством тоже.

А тут снова пришел Штайнмец и тонко соврал, что Аушвиц для работоспособных заменен шахтами под Катовицем, и тем, кто туда попадет, можно будет брать и семьи.

Ах, какое счастье! А раз так — то какое тогда сопротивление, какая борьба?

От мужественных врагоборческих планов в миг ничего не осталась. Даже самоубийство и предсмертная записка местного врача с заветом не верить ни одному немецкому слову хотя и потрясли гетто, но ни малейшего воздействия не возымели.

Ведь на биржу еврейской жизни и смерти только что вбросили огромный пакет акций самой котирующейся изо всех компаний — Надежды. Вбросившие же «пакет» — комендант Штайнмец и вся его эсэсовская рать — вдруг стали на несколько дней, до отправления «в Катовиц», такими шелковыми и пушистыми, такими задушевными и закадычными!.. Уж так им хотелось, играя на этой бирже, еще и лично сорвать куш — поживиться содержимым тех еврейских кладов, которые у них до сих пор еще не отобрали силой. Кое-что им и впрямь перепало, особенно членам комиссии, решавшим, а кто тут у нас и почем работоспособный.

Но интерес этот был взаимный. Ничто так не разоружает еврея, как чадолюбие, и ничто не связывает его так жестко и так жестоко, как мишпуха. И сколько бы сам Лангфус ни хорохорился и ни пересказывал читателю «мужественное и проникновенное выступление даяна из Макова» (то есть свое!) в день перед прощанием с Маковом, мы-то уже догадались, что, поколебавшись, он поставил не на борьбу, а на «акции надежды». И пускай в своем отчаянно искреннем тексте он еще не раз заговорит о сопротивлении, но всегда это будет — в сослагательном наклонении («Мы бы героически боролись»). Ему и его Деборе и в самом деле нечего противопоставить нескончаемым рыданьям и подергивающимся плечикам Самуильчика.

Увы, опыт семейной консолидации и поруки, веками срабатывавший при погромах, в ситуации «окончательного решения» был бесполезен и, хуже, порочен. Уже 18 ноября — в день первого этапа депортации — нацисты в миг перестали прикидываться друзьями евреев и снова стали самими собой: если они и соревновались друг с другом, то только в изощренности издевательств. И даже Лейб Лангфус, германофоб и местный даян (даже, по сути, раввин), сердцем хотя и испытывал искреннее сочувствие к тем, кого комиссия признала неработоспособными, все же продолжал радоваться тому, что кто-то там прищурился и разглядел в нем одного из тех прирожденных шахтеров, каких (вместе с их семьями, разумеется) так заждались в Катовице, столице Верхнесилезской угледобычи.

Но привезли их не на угольные шахты, а просто в другое гетто — в млавское, такое же, как и маковское, но уже давно вчистую и окончательно разоренное. Встречали их, вместе с жандармами, председатель млавского юденрата и его полицейские, которых немцы, видимо, оставили здесь для помощи себе[733].

В Макове же погрузка на грузовики шла одинаково бесчеловечно для всех — что работоспособных, что неработоспособных. При обысках и регистрациях, при погрузке и разгрузке эсэсовцы снова и снова искали, находили и отбирали еврейские доллары и драгоценности, а в Млаве они даже не поленились несколько раз разыграть, сымитировать селекцию, для чего партии евреев изымались из их временных холодных пристанищ в чужом разоренном гетто и заключались на ночь в две совершенно не приспособленные для жилья и гигиены старые мельницы, в честь которых когда-то, быть может, и был когда-то назван весь городок. Люди же воспринимали это как окончательную селекцию и еще охотнее расставались со своими сокровищами. Побывали там и Лейб с Деборой и Самуильчиком, и эта ночь отмечена у Лангфуса как «единственная и ужаснейшая из ночей». Не перестаешь поражаться тем изобретательности и целеустремленности, с которыми эти доверенные немцы, провожая свою корову на бойню, все доили и доили ее по дороге![734]

Пребывание в Млаве растянулось на несколько недель (для Лангфусов — до 5 или 7 декабря), и за это время выпал снег. Снег в те же самые дни видел и вспоминал и Градовский: его везли тогда же и туда же, как Лангфуса и Левенталя, но не с северо-запада, не из Млавы с Малкинией (бецирк Цихенау), а с северо-востока — из Колбасина, что в бецирке Белосток.

И только там, где они съехались, где они встретились в блоке «зондеркоммандо» и где в одночасье все, как один, потеряли всех своих близких, Лангфус, наконец, осознал, насколько коварен и фальшив был тот «волшебник», которому он наивно доверился, и сколь непоправимым стало теперь его положение.

Впрочем, Лангфусу, — еще вчера счастливому, несмотря ни на что, отцу и мужу, — это понимание далось неизмеримо труднее, чем бездетному Градовскому и холостому Левенталю. Рассуждая в «Дороге в ад» о феномене «безропотно шли на бойню», Градовский называет личные чувства, тревоги и инстинкты, оглушенность своим индивидуальным или семейным горем как важнейшие первопричины гибели евреев:

«Первый момент, сослуживший им страшную службу, состоял в том, что связывает семьи воедино: это чувство ответственности по отношению к родителям, женам и детям — это и нас связало, сплотило в единую, неделимую массу».

Отсюда и его вывод об «отчаянных молодых людях, не связанных семейной ответственностью», то есть не принадлежащих к мишпухе, как о самой большой угрозе для немцев, учитываемой ими поэтому с коварной серьезностью.

Левенталь же — при всей своей склонности к психологизмам — в дошедших до нас текстах этой проблематики не касается. Но, судя по комментариям к «Лодзинской рукописи», направление его мысли смыкается с выводами двух других: в вопросах спасения еврейства правы сторонники борьбы и сопротивления, а не Хайм Румковский, фюрер Лодзинского гетто, о котором он прочитал в Биркенау.

Торгуя на бирже еврейских жизней еврейскими смертями, Румковский, в сущности, никого не спасал, а только раздавал номерки в общей очереди на смерть[735].

3

Лейб Лангфус — даян из Макова-Мазовецкого — родился в Варшаве около 1910 года. Внук коцкого хасида и выпускник йешивы в Суцмире (Сандомире), он был исключительно религиозным человеком. В 1933 или 1934 году женился на Двойре Розенталь, дочери Шмуэля-Иосифа Розенталя, маковского раввина. Вскоре у них родился сын — Шмуэл (Самуильчик). Сразу же после немецкого нападения на Польшу тесть экстренно переехал в Варшаву, и Лейб стал фактическим духовным лидером Маковской общины[736].

Еще до войны Лангфус утверждал, что Германии доверять нельзя и что Гитлер хочет физически уничтожить всех евреев, чему нужно всячески противостоять, — но никто его не слушал[737]. Бывший член маковского юденрата Авром Горфинкель вспоминал, что свою агитацию Лангфус бесстрашно продолжал и под оккупацией, и в концлагере: сопротивление и восстание — лучшее из того, что следовало бы сделать[738].

Вместе с женой и сыном Лангфус покинул Маков с эшелоном 18 ноября и, пробыв в Млаве около трех недель, 7 декабря был увезен с последним эшелоном в Аушвиц.

На место эшелон прибыл 10 декабря 1942 года. Из примерно 2300 человек селекцию не прошли 1976: их увезли на грузовиках. В их числе были и Двойра, и плакса Самуильчик.

Прошли же селекцию только 524 чел., все — мужчины (они получили лагерные номера с 81 400 по 81 923). Из них 70 особо крепких и здоровых попали в «зондеркоммандо», в их числе и Лангфус — вместе с Залманом Левенталем. Когда прошедшие селекцию спросили, куда увезли их близких и что с ними будет, эсэсовцы вежливо ответили, что их везут в специальные бараки, где они будут жить и где потом с ними можно будет видеться по выходным. На самом деле еще в тот же день или назавтра все они были убиты, а их трупы сожжены: от всего транспорта осталась лишь небольшая горка пепла и полусгоревших костей.

В «зондеркоммандо» Лангфус был, несомненно, наиболее религиозным евреем. Интуитивно восхищаясь прочностью его веры «несмотря ни на что и вопреки всему» и щадя его впечатлительное сердце, капо ставили его всегда на относительно легкую работу: он был или штубовым (постоянным дежурным) в бараке, или же мыл и сушил женские волосы[739]. Но поначалу и он работал на сжигании трупов возле бункеров, а затем в крематориях II и III. После восстания, по-видимому, он еще некоторое время проработал и на разборке остатков героического крематория IV.

Он был хорошо известен как человек, рьяно интересующийся всеми новостями. Без называния имени, он упоминается в рукописях Залмана Левенталя и, судя по всему, Залмана Градовского, а также в книге Миклоша Нижли: последний описывает его как худого и физически слабого черноволосого человека[740]. Вспоминают о нем и земляки — член маковского юденрата Авром Гарфинкель и его жена Ида, а также Мордехай Чехановер (члена кровельной команды) и Шмуэль Тауб (член санитарной команды)[741].

Они отмечают, что слово Лангфуса и его пример оказывали на часть зондеркоммандовцев колоссальное влияние. В атмосфере распада он как бы светился изнутри и отстаивал свое достоинство человека, борющегося за то, чтобы сохранить образ и подобие Божие.

Лангфус принадлежал к руководству повстанческого движения «зондеркоммандо». Более того, он с готовностью вызывался остаться на территории крематориев и подорвать «свой» — вместе с собой, чтобы, как Самсон-богатырь, погибнуть «с филистимлянами»[742]. Такая смерть не противоречила бы его религиозным взглядам.

Встретив электрика Порембского на территории «своего» крематория III в самом начале октября, Лангфус рассказал ему о планах восстания и о том, что именно ему, Лангфусу, предстоит взорвать крематорий и себя вместе с ним, поэтому он просит поляка Порембского как лицо с более высокими, чем у Лангфуса, шансами уцелеть, запомнить получше как его самого, так и то, что в различных местах в земле вокруг крематориев спрятаны емкости с рукописями.

Однако в действительности восстание, вспыхнув, разгоралось отнюдь не по плану. Его реальные очаги оказались на крематориях IV и II, и Лангфус, находившийся, как и Левенталь, в крематории III, не мог принять в нем никакого участия.

Свою последнюю заметку Лангфус заключает четырьмя короткими фразами и датой — датой своей смерти:

«Сейчас мы идем в Зону. 170 еще оставшихся людей. Мы уверены, что они поведут нас на смерть. Они отобрали 30 человек, которые остаются на крематории V. Сегодня 26 ноября 1944 года».

4

И именно там и именно она, эта рукопись, и была обнаружена! Произошло это еще в апреле 1945 года, — став одной из первых такого рода находок вообще. Нашел ее возле руин крематория III Густав Боровчик, впоследствии офицер Польской народной армии, житель Катовице. Нашел — и, видимо, не зная, что с нею делать, спрятал на чердаке своего дома.

По-видимому, он никому не рассказал о своей находке: если бы рассказал, то к нему непременно обратился бы если не Волнерман, то Лео Шенкер — чудом уцелевший освенцимский еврей, до войны возглавлявший местную еврейскую общину. В ноябре 1939 года его, вместе с главами других общин Верхней Силезии, вызывал к себе в Берлин сам Эйхман, заинтересованный в резком усилении еврейской эмиграции из нее. После войны Шенкер на время даже вернул себе фабрику «Агро-Химия» в Освенциме-Круке, окончательно национализированную только в мае 1949 года. Он неутомимо искал и собирал любые еврейские реликвии и свидетельства о том, что происходило в Аушвице. Сведениями о том, насколько он в этом преуспел, мы, увы, не располагаем. В 1955 году Л. Шенкер с женой и детьми эмигрировал из Польши в Австрию, откуда в 1961 году перебрался в Израиль[743].

Во второй раз рукопись «обнаружил» на чердаке младший брат Густава Боровчика — Войцех. Произошло это в октябре 1970 года, когда после смерти матери он приехал в Освенцим и разбирался в родительском доме со всем его содержимым. Тогда-то он и наткнулся на рукопись, написанную непонятными еврейскими буквами. 10 ноября того же года он передал ее в Государственный музей Аушвиц-Биркенау в Освенциме[744].

Рукопись представляла собой 52 листка формата 11×17 см, исписанных с обеих сторон. Ряд страниц (особенно в конце) совершенно не читались с самого начала. Пагинация на рукописи — рукой ее первого переводчика, доктора Романа Пытеля (с 1 по 128, из них последняя страница с текстом — 114-я).

У рукописи есть авторское название, уже приведенное: «Der Geyresh» («Гейреш», или «Выселение», иначе — «Изгнание» или «Депортация»). Судя по сохранившейся нумерации глав, рукопись не полна[745], хотя пропусков в пагинации страниц нет. Скорее всего, это просто сокращенная версия более обширной рукописи, до нас не дошедшей. Отбирая при переписке фрагменты для своего «дайджеста», автор просто не стал менять нумерацию изначальных глав, зато, по всей видимости, добавил в ряде мест свои позднейшие комментарии[746]. В любом случае это не дневник, а воспоминания, пусть и написанные по горячим еще следам.

Кстати, из девяти текстов пяти авторов-зондеркоммандовцев «Выселение» Лангфуса — единственный, посвященный событиям в гетто исхода. Те обрывки фраз о варварских убийствах и изнасилованиях, что удалось разобрать в самом начале рукописи Левенталя, позволяют предполагать, что о «своем» изначальном гетто в Цехануве не промолчал и он. Но Градовский начинает (опять-таки — если ограничиться дошедшим до нас!) только с транзитного лагеря-гетто в Колбасино, Наджари с ужасом, но лишь упоминает «свой» лагерь (а точнее, тюрьму) Хайдари, а Герман и вовсе не касается «своего» Дранси.

5

Сохранилась и еще одна единоличная рукопись Лангфуса, найденная в 1952 году в стеклянной бутылке. Это 29-страничная школьная тетрадка размером 9,5 на 15,5 см, 21 страница которой исписана, остальные нет. Текст сохранился на удивление хорошо: он читабелен практически весь.

Изначальное авторское название — «Заметки». В фрагментарной форме в них описываются самые разные события, как местные, концлагерные, и совсем недавние, так и услышанные с чужих слов, например, о Белжеце.

«Заметки» состоят из трех разножанровых частей. Первая, под названием «Случаи», — это воспоминания об отдельных эпизодах по памяти. Интересно, что здесь чередуются рассказы о событиях как 1943, так и 1944 годов. Вторая часть — «Садизм» (как раз о Белжеце) — явно записана со слов советских военнопленных. И, наконец, собственно «Заметки» — очень короткий, но самый настоящий дневник.

Самая ранняя его дата — 10 октября, самая поздняя — 26 ноября 1944 года. Так, 14 октября руками «зондеркоммандо» начали разрушать стены крематория IV, изрядно пострадавшие во время восстания за неделю до этого. 20 октября грузовик привез для сожжения картотеки и горы документов, а 25 октября начали демонтировать и крематорий II (при этом Лангфуса поразило, что первым делом демонтировали вентиляторный мотор и трубы — для того, чтобы установить их в других лагерях — в Маутхаузене и Гросс-Розене; таких моторов в крематориях IV и V не было — значит, немцы хотят продолжить свое дело в других местах). В сущности, это предсмертный дневник, ибо 26 ноября 1944 года — в день своей последней записи! — Лангфус, вероятно, стал жертвой последней селекции «зондеркоммандо».

Места своих схронов Лангфус описывает предельно аккуратно. Так, две большие свои рукописи — «Выселение» и «Аушвиц» (она погибла) — он закопал возле крематория II, еще несколько (но неизвестно сколько) меньших коробочек с различными заметками — возле крематория III. Можно предположить, что всего таких схронов было не меньше 6–7, из них два были обнаружены, и хотя бы некоторые рукописи Лангфуса чудом дошли до нас!

История обнаружения, передачи и даже хранения второй рукописи Лангфуса — самая запутанная из всех, и до сих пор не все ее загадки разрешены. Она, видимо, и была той единственной, о которой он предупреждал, что закопал не у крематория II, к которому был приписан, а у крематория III.

Из материалов, оказавшихся нам доступными[747], следует, что она была обнаружена в ноябре 1952 года[748]. Согласно официальной версии, раскопки 1952 года были инициированы чуть ли не Катовицким отделением Польской объединенной рабочей партии[749]. Однако из «Служебной записки» Яна Куча, сотрудника Краковского регионального бюро Главной комиссии по расследованию гитлеровских преступлений, являющейся, собственно, пересказом обращения в бюро некоего Владислава Баруса, жителя Кракова[750], вырисовывается иная картина.

Саму рукопись обнаружил житель Освенцима Францишек Ледвонь, косивший траву в районе крематория IV; она была запечатана в закрытой стеклянной банке светло-голубого или зеленого цвета размером со школьную реторту. Каким-то чудом узнав о находке, к нему обратился Леон Шенкер и умолял продать ему рукопись, однако Ледвонь жиду отказал.

Вместо этого он передал рукопись Марии Боровской, проживавшей в Варшаве, а та — своему брату Станиславу Вальчику, партийному работнику. А тот, как отмечает Барус, намеревался передать рукопись в Институт истории партии[751].

Кроме того, Эдмунд Хабер из Катовице, сотрудничавший с Институтом еврейской истории в Варшаве, утверждал, что рукопись находилась в свое время в этом институте. Сам Хабер намеревался продолжить поиски еврейских рукописей и получил на это разрешение Министерства культуры и искусства Польши. Его группа, в составе восьми человек, провела двухнедельные раскопки на территории концлагеря Биркенау; так, в частности, удалось найти «банку с различными интересными предметами», которая была затем передана в Государственный музей Аушвиц-Биркенау[752].

У оригинала этой рукописи до сих пор не прояснены ни история ее хранения, ни место сегодняшнего нахождения. Наиболее вероятное местонахождение оригинала — это Институт народной памяти (IPN), вобравший в себя и архив бывшей «Главной комиссии по расследованию нацистских преступлений в Польше». Однако, согласно устной справке сотрудников, оригинала там нет.

Вскоре после своего обнаружения оригинал (или, в крайнем случае, его хорошая фотокопия) некоторое время действительно находился в Институте еврейской истории в Варшаве, в печатном органе которого и был впервые опубликован[753]. Но наличия у себя оригинала не подтверждают и там.

О том, что оригинал временно пропал, Ядвига Безвиньска и Данута Чех писали еще в начале 1970-х гг. — в своем предисловии к своду рукописей. И вот уже скоро полвека, как оригинал так и не обнаружился, но скорее всего, его и не искали.

Нашим «оригиналом» служила копия с утраченного, хранящаяся в Государственном музее Аушвиц-Биркенау в Освенциме[754].

6

«Заметки» долгое время фигурировали как «Рукопись неизвестного автора». Дело в том, что вместо имени Лангфус привел свой зашифрованный акроним — очевидный, но не сразу разгаданный намек.

Однако еще в начале 1960-х гг. рукопись была впервые атрибутирована профессором Б. Марком, ее первым публикатором, как принадлежащая неустановленному лицу — магиду или даяну из Макова-Мазовецкого. В 1966 году Б. Марк умер, а в 1971 году его вдова, Эстер Марк, прибегнув к графологической экспертизе Эфраима Купера из Иерусалимского университета, подтвердила тождество сравниваемых почерков[755]. Сопоставив различные свидетельства и проанализировав акроним «Анонимного автора», она сумела идентифицировать сначала его имя, а затем и его личность[756].

Она же первой высказала следующую, впоследствии блестяще подтвердившуюся, гипотезу относительно акронима «J. А. R. А.». Последний представляет собой инициалы имени и фамилии Лангфуса в переводе с идиша на иврит и расшифровывается как: Jehuda Arie (leib=лев) regel (fus=нога) arucha (lang=длинная)[757]. Последние два слова означают «длинная нога», то есть то же, что и фамилия «Лангфус» на идише и по-немецки[758].

Лангфусу принадлежат и еще три фрагмента, выявленные внутри рукописи Залмана Левенталя, — два фрагмента на идише («3000 нагих» и «600 мальчиков»), а также лист на польском языке с перечнем эшелонов, прибывших в Аушвиц между 6 и 24 октября 1944 года. Это дало Р. Пытелю основание для ложной гипотезы, что именно Левенталю принадлежат и остальные тексты Лангфуса[759].

События, описываемые в «600 мальчиков», датируются, согласно Д. Чех, 20 октября 1944 года: в этот день в газовне крематория III было удушено около тысячи мальчиков и юношей в возрасте от 12 до 18 лет, в том числе 357 человек из филиала Дюэрнфурт (Duhernfurth) концлагеря Гросс-Розен[760].

В этих «Заметках» Лангфус присоединяется к своеобразной поэтике причитания, встречаемой и у Градовского, и у Левенталя. Но пишет при этом особенно цветисто и подчеркнуто «художественно», с психологическими рефлексиями и повторами, отчего удельный вес каждого слова несколько понижается.

Он прямо адресуется к будущим читателями и историкам, а в конце даже просит того, кто ее найдет, собрать все его тексты, которые удастся найти, упорядочить их и опубликовать вместе под общим названием: «В содрогании от злодейства».

Эта его воля была даже перевыполнена в 1971 году, когда именно так польские составители назвали весь первый свод текстов членов «зондеркоммандо».

Исполнена она и в настоящей книге, но более строго: заглавие закреплено за текстами лишь самого Лангфуса.

7

К сожалению, сохранность оригинала рукописи «Выселение» сегодня уже такова, что она уже мало чем может помочь переводчику. Оригинал, увы, нечитаем, отчего перевод на русский язык осуществлен с более раннего перевода, сделанного еще в те времена, когда он был читабельнее. Язык этого вынужденного оригинала — немецкий, переводчик — пишущий эти строки. В целом стилистика оригинала — местами несколько шероховатая, сохранена, по возможности, и в русском переводе. Разбиение на главки и их названия — авторские.

Источником немецкого перевода был перевод на польский язык, сделанный с оригинала Романом Пытелем. Напомним, что оригинал оказался в музее лишь в конце 1970 года, так что не приходится удивляться тому, что сам текст не попал в первый польскоязычный свод текстов зондеркоммандовцев, вышедший в 1971 году, как и в его переводы на немецкий (1972) и английский (1973) языки. Впервые он был опубликован по-польски в 1972 году — в 14-м выпуске «Освенцимских тетрадей», а годом позже вышел и в немецком переводе 14-го выпуска. При этом автор был обозначен как «Лейб», а публикацию предваряли вступительная заметка Л. Безвиньской и Д. Чех[761], а также заметка «От переводчика» Р. Пытеля. Последняя особенно значима еще и потому, что переводчику[762] — после того, как все листы рукописи были перепутаны при консервации, — пришлось стать еще и как бы соавтором, воссоздателем композиции текста. Каждая страница оригинального текста была выделена графически как обособленный фрагмент с двойной нумерацией: первая (в квадратных скобках) являет собой реконструкцию композиции, вторая (без скобок) — отражает пагинацию Р. Пытеля, нанесенную им на оригинал в самом начале работы, когда она еще представляла собой малоупорядоченную стопку рукописных страниц.

Без изменений эта публикация Лангфуса была воспроизведена в переизданиях свода на польском (1975) и на немецком (1996) языках.


Сканы этой рукописи Лангфуса были настолько труднонечитаемы, что осуществить с них оригинальный перевод на русский язык не представлялось возможным. Это вынудило меня удовлетвориться в этом и предыдущих изданиях собственным переводом с немецкого перевода (осуществленного, напомним, с польского перевода, который, в свою очередь, был выполнен с оригинала на идише еще в то время, как этот оригинал был более или менее читабелен). В настоящее время читабельность сканов рукописи Л. Лангфуса повышена, благодаря применению к ним тех же мультспектральных методов реконструкции текста, какие привели к успеху в случае с рукописью М. Наджари, так что со временем неизбежно возникнет новая более полная версия «Выселения».

Что касается остальных текстов Лангфуса, то их издательская судьба не менее примечательна, чем судьба оригинала второй рукописи.

Все началось с публикаций в 1954 году не идентифицированной еще тогда рукописи Лангфуса в «Бюллетене Еврейского исторического института» (на польском языке) и в «Записках по истории» (на идише). В 1962 году она впервые вышла и по-немецки в сборнике «Аушвиц: свидетельства и сообщения», составленном бывшими узниками концлагеря[763]. В 1971–1973 гг. она выходила на трех языках в сводном томе текстов зондеркоммандовцев.

Обретение имени автора состоялось в 1977 году, когда в Израиле и на идише вышла посмертная книга Б. Марка «Свитки Аушвица»: Берл Марк при этом опирался на свидетельства четырех бывших обитателей Маковского гетто, сохранившиеся в его архиве.

В настоящем издании фрагменты, составляющие рукопись «В содрогании от злодейства» («Случаи», «Садизм!» и «Заметки») как таковую, даются по изданию Б. и Э. Марков[764], а остальные, то есть те, что вкраплены в текст З. Левенталя, — по сканам оригинальных рукописей. Эти переводы, в том числе и с польского, выполнены Диной Терлецкой, отмечающей, что тексты Лангфуса написаны на классическом польском диалекте идиша, в который вкраплены отдельные слова, а иногда и короткие фразы на других языках, в частности на польском, немецком и иврите.

«В содрогании от злодейства» стали ядром первой публикации текстов Лангфуса на русском языке — в журнале «Новый мир» в 2012 году[765].

Лейб Лангфус: тексты