Несмотря на одолевающие его недуги, М. К. и после 1949 г. сохраняет ясность и остроту ума. Он не теряет интереса к событиям научной жизни (внимательно следит, например, за «лингвистической дискуссией» 1949–1950 гг.[59]), переживает, как и ранее, очередные академические выборы (1950), назначения и перестановки, радуется появлению книг, содержащих новые материалы и свежие мысли[60], приветствует лауреатов, получивших государственные награды[61], или, напротив, клеймит невежественные и случайные публикации. Оказавшись «на вольных хлебах» и не связанный служебной зависимостью, ученый позволяет себе высказываться «без оглядки», свободно.
Особенно волновало М. К. положение дел в советской фольклористике: он постоянно беседует на эту тему с друзьями и некоторыми из бывших учеников и сотрудников, обсуждает новости и делится своими переживаниями в частных письмах. Его не покидает горестное ощущение, что эта близкая ему область науки переживает полный упадок, а невозможность вмешаться и что-либо изменить лишь усугубляет резкость его суждений. Так, 3 октября 1950 г. он делится своими тревожными мыслями с Гудзием:
Горе и беда нашей науки в том, что за каким-н<и>б<удь> невеждой и мерзавцем типа Сид<ельнико>ва устремляются не только Ив<аны> Никаноровичи[62] (с него взятки гладки, он уже рамолизирован), но и такие, как Варвара[63], Скрипиль[64] и прочие. Ведь это сплошной ужас, что изобрела В<арвара> П<авловна> с изданием Рус<ского> Ф<олькло>ра![65] И вот там изо всех сил втягивают живое и трепещущее, полнокровное тело народной поэзии на прокрустово ложе механических периодов, изобретенных искусной ловкачихой, которой нет никакого дела до подлинной науки и совершенно забывшей о честном отношении к жизни, науке и людям. А какая-нибудь жалкая, лишенная своей воли и потерявшая чувство собственного достоинства Астахова покорно лепит статьи о былинах в каком-то веке и только сокрушается, что некуда приспособить былины об Илье Муромце[66]. Остальное-то, мол, можно приткнуть куда-нибудь. А что делает В. И. Чичеров?!
Не стало науки о фольклоре. Недаром же никто не хочет заниматься ею. <…> Все говорят: «Лишь бы не фольклор». Сбежал с фольклора и Базанов, которого еще недавно прочили в вожди фольклористики.
Пропп, в прошлом году еще возражавший против программы Сид<ельникова>-Вас<иленка>, в нынешнем году при обсуждении ее признал оную вполне удовлетворительной, поставив тем в тяжелое положение других своих коллег, не желавших подчиняться этой программе.
Одна из моих лучших учениц Колесницкая, хотя еще преподает фольклор, но как исследовательница давно ушла в <18>60‑е годы. А ведь у ней была совершенно закончена докторская диссертация[67], [68].
Следует сказать, что и Н. К. Гудзий, крупнейший в то время специалист по древнерусской словесности, вполне разделял пессимистический взгляд М. К. 6 мая 1950 г. Гудзий писал:
Не знаю, когда наступит просвет и оздоровление в фольклорной науке. Можно ли придумать большее надругательство над наукой, чем программа по фольклору, составленная Василенком и Сидельниковым, на которой красуется штамп филологич<еского> ф<акульте>та МГУ? А вот послушали бы Вы, как я слушал, обсуждение хрестоматии по фольклору, составленной теми же авторами. Ругали их почти все, в том числе и я… <…> Ваш Пушкинский Дом также безоглядно пытается историзировать фольклор во что бы то ни стало[69], и Варв<ара> Павл<овна> даже рассердилась на меня за то, что я рассуждаю консервативно. Посмотрим, что выйдет у них из этой затеи (60–25; 59 об.).
Нет, не обида и не раздражение владели М. К., когда он писал в те годы о катастрофическом состоянии советской фольклористики, и не чувство уязвленного самолюбия, естественное, казалось бы, для человека, несправедливо и грубо отстраненного от любимого дела, а лишь острое и болезненное переживание деградации в той науке, которой он посвятил бо́льшую часть своей жизни.
«С грустью думаю о совершенно изничтоженной науке, с которой я был связан и которой вот так и не удается подняться на ноги», – повторяет он в письме к Н. К. Гудзию 18 июня 1951 г. (88–9; 45). О том же говорится и в его письме к В. Ю. Крупянской от 7 ноября 1951 г.:
Более жалкого зрелища, чем то, в каком находится сейчас наша наука, трудно представить… Литературоведение в целом – и, в частности, история литературы – находится во многом в более благоприятных обстоятельствах. И в этой области появляются значительные труды: пусть иногда спорные, пусть иногда скучные, пусть порой не вполне честные, – но все же труды, книги, какие-то шаги вперед, вносящие что-то в развитие науки… А у нас: или топтанье на одном месте, или…
Горестно взирая на положение дел в советской фольклористике, М. К. вновь и вновь возвращается к этой больной теме: обсуждает – в своих беседах и письмах – новости с фольклорного фронта, интересуется трудами своих прежних сотрудников и с жадностью ловит доходящие до него слухи о том, что происходит в Московском университете, Институте этнографии и, конечно же, в Ленинградском университете и Пушкинском Доме.
Ситуация в этих двух учреждениях тем временем изменилась коренным образом: расформированная на филфаке кафедра фольклора влилась в кафедру русской литературы (курс фольклора был поручен Проппу), а Сектор фольклора в Пушкинском Доме обретает в мае 1950 г. нового руководителя – И. П. Дмитракова[70], получившего эту должность по рекомендации ЦК ВКП(б)[71].
Вспоминая о событиях того времени, И. П. Лупанова пишет, что «в фольклорном секторе Пушкинского Дома, где еще недавно правил М. К., появились какие-то никому неведомые молодые люди (разумеется, славянской внешности, но с совершенно загадочным образовательным цензом), быстренько прибравшие хозяйство к своим бойким рукам»[72].
Полностью разорвав отношения с Ширяевой, Кравчинской и Лозановой, М. К. тем не менее продолжает общение с Астаховой (лично) и Базановым (по телефону). Полностью вычеркивает из своей жизни Проппа. 2 февраля 1950 г. М. К. рассказывал В. Ю. Крупянской:
Вчера была у меня Анна Мих<айловна>. Второй раз с сентября месяца!! Просидела часа два-три. После ее ухода, под впечатлением ее рассказов, я долго не мог прийти в себя: повеяло такой мерзостью, таким затхлым воздухом душного погреба… <…> Рассказ А<нны> М<ихайловны> о том, как готовился известный Вам юбилейный сборник[73], следовало бы записать на пленку в назидание далеким потомкам, если только они будут интересоваться такими делами и событиями.
Такие же беспощадно резкие суждения в отношении недавних коллег, включая Проппа, встречаются и в других письмах. Так, в цитированном выше письме к В. Ю. Крупянской от 7 ноября 1951 г. читаем:
Ах, как хочется увидеть какую-нибудь большую, честную, хорошую книгу, так, чтоб можно было, читая ее, душой отдохнуть, чтоб она заставила над чем-нибудь задуматься. Вспомните, ведь за последнее 10-летие единственная большая работа – книга Проппа[74] (об Астаховской мазне я не говорю) – но ведь это, действительно, глубоко порочное, механистическое, лишенное творческой мысли произведение, невероятно обедняющее и само народное творчество и вообще искажающее процесс развития творческого человеческого духа. Вообще, какая безумная мысль – свести все богатейшее разнообразие сказочных вымыслов, причудливых образов, разнообразных идей и мыслей человечества к отражениям какого-то одного обряда, как бы важен они ни был[75]. И вот такой-то работе было суждено стать <нрзб.> последним крупным трудом, да еще под ореолом мученического венца[76].
Оставляя в стороне фундаментальную тему «Азадовский и Пропп», отметим, что М. К. и ранее скептически относился к «морфологическому» методу Проппа и, поддерживая Владимира Яковлевича как сотрудника кафедры фольклора университета, подвергал его критике за отсутствие исторического взгляда[77].
Приведем еще одно свидетельство – фрагмент из письма к В. Ю. Крупянской от 16 мая 1952 г.:
Ан<на> Мих<айловна>[78] просидела у меня несколько часов; рассказывала грустные институтские и фольклорные новости. <…> Жалуется и скорбит Ан<на> М<ихайловна>, что Пропп в лекциях студентам и в аспирантских занятиях совершенно вытравляет все элементы историзма, заменяя это болтовней на общие темы и отвлеченные понятия. На всех докладах Лихачева[79] об историч<еских> основах былин он неизменно упрекал его в неизжитом влиянии Вс<еволода> Миллера. Недавно одна его ученица защищала (и защитила!) диссертацию о царе-Ка́лине[80]. В ней (диссертации) было все, кроме… истории. А ведь это – наиболее конкретно-исторический материал.