Жизнь и труды Марка Азадовского. Книга II — страница 124 из 134

<так!> кладбище. Здесь короткое, но хорошее слово сказал ученик М. К. – Дм<итрий> Молдавский. День был очень холодный, морозный, поэтому на кладбище было человек двадцать–двадцать пять.

Лидия Владимировна все время держалась мужественно, хорошо владея собой. А мальчик остался мальчиком. В таком возрасте, по-видимому, вообще мало чувствительны.

Не могу не прибавить еще несколько строк. Союз писателей поручил мне написать некролог М. К. (пока он еще не напечатан)[102], и мне был дан список лиц, чьи подписи должны были быть включены (в том числе и Ваша). Для большей точности я к ряду лиц позвонил, и только двое – Пиксанов и Мейлах – отказались поставить свои подписи, первый сразу, второй заявил, что должен согласовать с парторганизацией, и через полчаса позвонил об отказе.

Вот и все наши грустные новости…[103]

Добавим к этому еще одно свидетельство – М. А. Шнеерсон, присутствовавшей на похоронах М. К. Ее память сохранила выразительную деталь:

На гражданской панихиде Александр Дымшиц – в ту пору сам битый-недобитый и лишь позднее переметнувшийся в стан кочетовых[104] – произнес смелые слова: «Азадовского убили»[105].

Кроме того, за день до гражданской панихиды произошло событие, не упомянутое в письме П. Н. Беркова, но отмеченное С. А. Рейсером в его письме к Оксману 4 декабря 1954 г.: «Группа сотрудников М. К. по П<ушкинскому> Д<ому> прислала венок, но таковой был Лидией Владимировной отослан обратно»[106].

Действительно, как только венок доставили в квартиру покойного, Л. В. попросила домработницу (А. И. Миронову) отвезти его на такси по адресу набережная Макарова, 4. Вооруженная необходимыми инструкциями, Александра Ивановна внесла венок в вестибюль Пушкинского Дома и поставила у входа со словами: «Лидия Владимировна просили вернуть».

Еще одна драматичная сцена разыгралась на кладбище. Когда могилу забросали землей и собравшиеся стали расходиться, к Л. В. подошла Астахова и, сказав несколько сочувственных слов, протянула ей руку. Холодно взглянув, Л. В. шагнула назад и заложила свою руку за спину. Астахова пожала плечами и отошла в сторону.

Среди откликов на смерть М. К. выделяются письма Юлиана Оксмана, отправленные в те дни С. А. Рейсеру, Б. Я. Бухштабу, П. Н. Беркову. Каждое из них звучит как страстное надгробное слово – на гражданской панихиде в Доме писателя не было, к сожалению, да и не могло быть, подобных речей.

29 ноября Оксман писал С. А. Рейсеру:

…не мог сразу откликнуться на вашу телеграмму – очень уж она меня подкосила. <…> Как все это и грустно, и тягостно, и беспросветно! И никогда нельзя примириться с потерей близкого человека, даже тогда, когда месяцами эта потеря подготавливается и никакой неожиданностью, по сути дела, не является. Но Марк Константинович был не только мой старый друг (с осени 1914 г., т. е. недавно исполнилось 40 лет нашего знакомства), – это был очень большой ученый, подлинный академик, с огромной и разносторонней эрудицией, автор замечательных работ, отличавшихся остротою и свежестью мысли, настоящий литератор, блестяще владеющий пером, чудесный человек. Я не боюсь быть парадоксальным и скажу, что он, несмотря на свои 66 лет, далеко еще не дошел до своего потолка. Его последние работы о декабристах, о Тургеневе, о Герцене[107] – это новый взлет, за которым нетрудно угадать следующих больших обобщений. Кому нужны давно пережившие себя Максимовы[108], Пиксановы и прочие публичные девки российской словесности[109] (их же имена ты, господи, веси![110])? Так нет, они – если не живут, то продолжают как-то «фукционировать»[111], годами еще будут засорять своей макулатурой книжные полки и библиографические справочники, а такие люди, как М. К. Азадовский, как Н. И. Мордовченко, как В. В. Гиппиус, как М. И. Аронсон[112], как А. Я. Максимович[113] уходят в расцвете своих интеллектуальных сил, гибнут от голода, нужды, недостатка внимания, травли, гнусных интриг и т. п. Нет, не могу дальше – чувствую, что невольно сбиваюсь на письмо Белинского к Боткину о царстве «материальной животной жизни, чинолюбия, крестолюбия, деньголюбия, бесстыдной и наглой глупости, посредственности, бездарности, где Пушкин жил в нищенстве и погиб жертвою подлости, а Гречи и Булгарины заправляют всею литературою»[114] и т. п.

Я не писал ничего Лидии Владимировне, но ее судьба не может меня не волновать. Нам всем, друзьям Марка Конст<антиновича>, нужно всерьез подумать о том, чтобы помочь ей устроиться и наладить нормальный быт[115].

Свои чувства Юлиан Григорьевич излил и в письме к Б. Я. Бухштабу (3 декабря):

Марк Константинович был мне близок почти 40 лет, я не считал раньше наши отношения подлинной «дружбой», так как во внутреннюю свою жизнь его не впускал и очень сурово, несправедливо сурово относился всегда к его маленьким человеческим слабостям, но в личных отношениях «количество» переходит в «качество» так же, как в мире физическом, и я без него чувствую себя очень осиротевшим. А уж в научном и литературном плане это потеря огромная. Это был последний ученый-энциклопедист, незаменимый консультант по всем разделам фольклора, этнографии, истории литературы, истории рев<олюционного> движения, даже искусства[116].

И на другой день – П. Н. Беркову:

М. К. показал, что ни годы, ни тяжелая болезнь, ни горькие уколы и обиды (которые он, кстати сказать, переживал с ненормальной остротой) не мешают брать самые высокие рекорды на научном фронте. Ведь его последние работы о декабристах, его статьи о Герцене и о «Певцах» Тургенева – это ведь все исследования первого ранга, обновляющие «литературу предмета» в корне, оплодотворяющие научную мысль на десятилетия вперед. И как хорошо, что понимали это не только мы с вами, но самые широкие круги литераторов и литературоведов. Это поняли и его враги. Знаете, я бесконечно счастлив, что Пиксанов и Мейлах не оставили своих подписей под некрологом. Вы бы еще попросили подписей у Бельчикова, у Лапицкого, у Пашки Ширяевой! Очень хорошо, что сейчас мы знаем имена всех душителей Марка Константиновича, всех тех бессовестных и продажных его товарищей по работе в Пушк<инском> Доме и в Университете, которые несут ответственность и за его преждевременную смерть. <…> Памяти М. К. Азадовского я посвятил и свою последнюю лекцию[117], посильно охарактеризовав его роль в истории нашей науки[118].

Были и другие отклики. Так, Д. С. Лихачев, отсутствовавший на похоронах по болезни, написал Л. В. (26 ноября 1954 г.):

Очень, очень скорблю по Вашей утрате, утрате всех нас и науки. <…> О Марке Константиновиче я много думал в последние три года, когда и на нас с Варварой Павловной[119] пыталась обрушиться травля тех же лиц.

Может быть, я мог бы быть полезен по устройству в печать к<аких>-л<ибо> работ Марка Константиновича? Пожалуйста, предоставьте мне эту возможность (94–3; 1).

Отозвался также В. Д. Бонч-Бруевич в письме к Л. В. (11 декабря):

…я ничего не знал о смерти незабвенного Марка Константиновича. Это огромной удар той области науки, в которой он был таким большим специалистом (59–13; 9).

«Эта смерть придавила меня словно плита…» – признавался Е. Д. Петряев в письме к Оксману 22 декабря 1954 г.[120]


Соболезнования продолжали поступать еще несколько недель. Так, М. М. Богданова писала Л. В. 15 декабря:

Как тяжело нам, работающим в области декабристоведения, потерять такого знатока вопросов, связанных с нашими темами. Никто, кроме Марка Конст<антиновича> не сумеет оценить так проникновенно наших скромных трудов, никто не знает, а главное – никто так кровно не связан с темами о Бестужевых, о декабристах в Сибири, никто так не любит того, что любил он и что дорого нам.

Мы осиротели…

Горькая нота звучала и в переписке сибиряков. «Смерть М. К. Азадовского меня также потрясла, – писал А. А. Шмаков 12 января 1955 г. Е. Д. Петряеву, – хотя узнал я об этом много позднее из письма Г. Ф. Кунгурова. – Жаль человека, не успевшего свершить много интересного и значительного, задуманного им»[121].


Официальное сообщение о смерти М. К. появилось на следующий день в «Вечернем Ленинграде»[122], однако другое – в «Литературной газете» – задержалось. Приближался Второй съезд советских писателей (через 20 лет после первого!), и обстановка в газете была, очевидно, нервная. Объявление о смерти, написанное П. Н. Берковым (и подписанное «Группа товарищей»), было напечатано лишь через две с половиной недели[123], и для того, чтобы оно состоялось, московским друзьям пришлось приложить немало усилий.


Трагизм ухода М. К. в конце 1954 г. усугубляется – если взглянуть через призму последующих десятилетий – еще и тем, что он умер на пороге новой эпохи, приметы которой уже обозначились к тому времени. Отвечая на письмо Ю. Г. Оксмана, Б. Я. Бухштаб писал 21 декабря 1954 г.: