Жизнь и труды Марка Азадовского. Книга II — страница 59 из 134

[22]. Так что Вы понимаете теперь Вашу ответственность[23].

2) Вторая крупная новость: пострадал Ваш институт[24]. Немцы, видимо, решили, что от него будут большие неприятности немецкому языку и немецкой культуре. Бомба упала между № 106 и 108. Часть вашего здания пострадала; та, где находится библиотека. Но книги уцелели, только все попадали с полок. Гловацкий[25] ищет сейчас новое помещение. Лекции прекращены.

3) В общем, конечно, не до шуток, деточка, бомбежки захватывают все бо́льшие и бо́льшие районы. Вылетели окна во втором этаже нашего Института, зажигательные бомбы упали в целый ряд соседних зданий (Биржа, Институт Крупской[26] и др.). Выбиты окна у А<лександ>ра Исааковича Никифорова; одно окно вылетело у Ник<олая> Петровича[27].

4) Мне вчера казалось, что беспокойно в Вашей стороне – и я в 12.30 позвонил Шуре[28]. Но выяснил, что все благополучно. У них я вчера пересидел тревогу, которая началась, как только я вышел из больницы. <…>

5) Ночью же позвонил на Казачий[29]. <…> У них все благополучно, и стекла все целы. Только Райке[30] давали капли.

6) Число желающих уехать за последние дни значительно увеличилось, – но возможностей по-прежнему мало. Наши академики и чл<ены>-корр<еспонденты> направляются, видимо, в Ташкент. Викт<ор> Макс<имович> – побледнел, исхудал. <…>

Вчера (нет, третьего дня) я шел в столовую Дома Ученых ровно 4 часа, а вчера тоже около 2½. Как-то попаду сегодня. Зато вчера оба раза удачно попал к тебе.


12 сентября:

Ну что, моя девочка родная? Как дела – опять волновалась? Я уж постараюсь пораньше принести тебе сегодня это письмишко. Тем более что нет уверенности в том, что попаду вечером.

Вчера опять, как только ушел от тебя, попал в две тревоги. В результате всех этих различных высиживаний в разных дворах (я стараюсь не спускаться в бомбоубежища) у меня образовался отчаянный насморк. Сегодня буду лечиться горчишниками.

Что произошло после вчерашней ночи, еще не знаю. Знаю только, что на Казачьем все благополучно, хотя там было все чересчур слышно и громко. <…>

Маме я телеграммы не послал, так как пока еще в центральных газетах о Ленинграде ничего не упоминали, – очевидно, и в провинции не знают – ну и хорошо! Когда увижу сообщения в центральных газетах (т. е. по линии ТАСС), тогда телеграфирую. Писем новых нет никаких и новостей тоже.


13 сентября:

Ну, малюточка, сегодня у меня действительно филиал бомбоубежища. Правда, и ночь была спокойная сравнительно – даже, пожалуй, и не сравнительно, – но все же тревога была не часто. <…>

15 сентября:

Вчера никого из твоих у меня не было – и я был очень рад этому – мне так хотелось быть одному, остаться в тишине наших комнат, где мы были так счастливы с тобой и в которую скоро ворвется звонкий голос нашего малыша.

Я все эти дни был в неизменной тревоге – поводов для этого, ты знаешь, много. Но вчера вечером меня охватила какая-то светлая уверенность, какое-то спокойствие – я поверил и верю в счастье нашего мальчика. Он был зачат в один из светлых и радостных наших с тобой дней – в день, когда уже был прожит год из второго пятидесятилетия, – и вот он, наш мальчик, стал как бы символом новой жизни, нас с тобой, – я верю, она будет такой же светлой и чудной, как была раньше. Ведь недаром же мы нашли друг друга. <…>

Ты знаешь, мы во время той тревоги, когда появился таракашка, были все вместе (Тронские, Моня Р<ейсер>, Алексеевы) в Доме Ученых: кто в убежище, кто в вестибюле только что кончили обедать (а я сидел и беспрерывно смотрел на часы: успею ли добраться до тебя…)


17 сентября:

Сейчас (12 ч<асов>) поеду к тебе – б<ыть> м<ожет>, удастся заехать еще раз вечерком. Если письма от тебя сейчас не будет, то вечером постараюсь приехать обязательно, если не задержат тревоги. Вчера я чудно проскочил – без единой тревоги: дождик выручил.


18 сентября:

Не верь, пожалуйста, никаким ОЖГ, – никаких немцев у Кировского завода нет еще. Надеюсь, что мы еще успеем с тобой вполне благополучно перебраться домой. Правда, из этих районов, так же как и из соседних, переселяют в другие, но это только профилактика. Еще и с Лиговым, и со Стрельной[31] связь нормальная. <…>

P. S. 5 час<ов> веч<ера>, приписываю в справочной комнате. Не волнуйся. Наш район, вернее, наш дом и наша квартира вышли благополучно и из этого испытания.


19 сентября:

Только что отправился в Университет читать лекцию – как тревога! Пришлось вернуться домой; пользуюсь вынужденным перерывом, чтоб черкнуть тебе несколько строчек.

Да, собственно, уж и писать-то ничего не хочется – завтра, б<ыть> м<ожет>, увидимся и тогда наговоримся всласть. <…> Как буду устраиваться с перевозкой, еще не знаю. Завтра постараюсь на месте ориентироваться. Придумаю что-нибудь – только не тревожься, родная моя.

Трудно, конечно, и тяжело будет в эти дни, но я твердо верю и в свою судьбу, и в счастье нашего мальчика. <…>

Ну вот, – надеюсь, что это уже мое последнее письмо, – и завтра ты будешь со мной, моя дорогая, ненаглядная радость!

Л. В. выписали из роддома 20 сентября. Трамваи еще ходили, тем не менее, чтобы доставить домой ослабевшую жену с новорожденным, М. К. пришлось искать машину. «…Ему удалось просто чудом достать машину в Академии наук, и он привез меня с Котиком домой, – вспоминала Л. В. – Когда мы ехали мимо Сената и я увидела его обгоревшие и почерневшие стены (пожар только что закончился), я заплакала, а он стал читать ахматовские строки: „Мимо белых зданий Сената, где когда-то мы танцевали и пили вино…“»[32]

Воссоединившись в своем обиталище на улице Герцена, М. К. и Л. В. принялись осваивать блокадный быт.

Необходимость кормить и выхаживать младенца отнимала время и силы, в то время как общее положение ото дня ко дню ухудшалось: ленинградские пригороды (Красное Село, Пушкин и др.) были оккупированы, немцы наступали с севера, суточная хлебная норма сократилась до 200 граммов. Борьба за выживание, которую вынуждены были вести, хотя и в разной степени, все ленинградцы, усугублялась для М. К. постоянным страхом за жизнь и здоровье ребенка. Об этом он рассказывал в письмах к В. Ю. Крупянской. Например, 4 октября:

…в сентябре я отправил Вам не то три, не то четыре открытки, – в одной из них сообщал, что у меня имеется теперь сын, которому завтра исполнится ровно три недели. Зовут его – Константин, Котик. Вошла в жизнь большая радость, но эта радость омрачена огромной тревогой. Столько забот, столько трудностей: трудности бытовые; трудности, связанные с современным положением Ленинграда и т. д. Вы ведь в Москве с трудом, вероятно, представляете, как мы здесь живем, – когда каждую ночь встает грозный вопрос: как быть? Опасно оставаться на нашем последнем этаже, опасно нести малютку в душное и грязное убежище, да и Лидия Владимировна еще невероятно слаба и с трудом ходит.

У нас дивное лето – чудесная золотая осень, которая редко бывает в Ленинграде, которую мы так любили прежде. А теперь каждое утро, отворяя окно, мы с ужасом и досадой смотрим на заливающее комнату солнце. А уж о луне и ясном ночном небе и говорить не приходится.

Нечего и думать о какой-либо работе, о какой-нибудь будущей книге или даже хотя бы о материалах для нее. На шкафу лежит огромная папка – не увидевшее света когда-то любимое детище, – как-то не верю, что оно и увидит свет-то этот[33]. Об отъезде следовало бы подумать, – да едва ли это реализуемо сейчас.

Самое тяжелое – это необходимость иногда спускаться с малышом в газоубежище. Оно ужасно действует на него – ребенок худеет от духоты (у нас в доме очень плохо организовано это дело), – и потому мы часто уже просто бываем не в силах спускаться из нашего последнего этажа. А ведь порой в тревогах проходит вся ночь: часто перерывы между ними бывают самыми короткими, так что одна за другой ночи проходят без сна. К этому еще нужно прибавить заботы о питании, не столько своем, сколько Лидии Владимировны. В общем, нагрузка на нервы такова, что порой кажется, что не выдержу, хотя внешне я очень бодр и спокоен. И действительно, ни я, ни Л<идия> В<ладимировна>, мы ни разу еще не были во власти панических настроений, к<ото>рым очень часто подвержены многие наши знакомые. Пока Л<идия> В<ладимировна> была в больнице (а она провела там 20 дней), я ни разу даже не спускался ни в какие убежища – а Л<идия> В<ладимировна> даже во время своей беременности была примером и образцом для всех по своему спокойству и мужеству. И все же иногда становится невыносимо. Ну, надо кончать. Обнимаю Вас, – верю в скорое наше свиданье.

Весь ноябрь прошел в сомнениях: уезжать или оставаться? Ситуация осложнялась тем, что Л. В., согласно документам, носила немецкую фамилию Брун; осенью 1941 г. это могло привлечь внимание, а в худшем случае – обернуться бедой. 21 августа появился приказ командующего Северным фронтом и начальника УНКВД № 0055/20262 «О выселении из Ленинграда и области социально опасных лиц». К числу «социально опасных» были отнесены, среди прочих, немцы и финны[34]. Началась (как и в других областях страны) массовая высылка немцев – «на спецпоселение». К 1 октября 1942 г. из Ленинграда и прилегающих к нему районов было депортировано около 60 тысяч немцев и финнов