Жизнь и труды Марка Азадовского. Книга II — страница 62 из 134

<ото>рым уже и начал по заданию Учпедгиза работать, но творческого обогащения сов<етска>я наука о фольклоре от него бы не получила. Все бы осталось по-прежнему стоять на своих местах, – тогда как Зина в своей работе о лирике совершенно по-новому, на огромном материале, сочетая огромную эрудицию музыковеда и прекрасное знание лит<ературно>го материала, шла новыми путями, толкнула на него <так!> Е<вгения> В<ладимировича> – и оба они вместе (гл<авным> образом, она) создавали превосходную, теперь без конца, работу.

В эти первые недели 1942 г. М. К. и Л. В. принимают, наконец, решение эвакуироваться. В феврале должен был уезжать ленинградский филфак, и М. К. с семьей числился в списке эвакуируемых. Но произошло непредвиденное: тяжело заболела Л. В. 25 февраля М. К. рассказывал Вере Юрьевне:

За январь–февраль это, кажется, четвертое письмо. Возможно, что Вы получите их в разном порядке, не соответствующем хронологии.

За это время у меня многое изменилось. Тяжело заболела Лидия Владимировна. 15‑го числа, как раз в день ее рождения, смерть уже стояла над ее изголовьем. Я никогда не забуду этого дня и последующих. Ее болезнь – острое желудочное заболевание (не то гемоколит, не то дизентерия) – сопровождалась сильнейшим инфекционным психозом, я же, не понимая еще причины его, думал уже, что она навсегда лишилась рассудка, что ее светлый ум потускнел навеки.

Неделя ее болезни – теперь она понемногу выздоравливает и находится в больнице в условиях не очень благоприятных (хотя и лучших по сравнению с другими аналогичными учреждениями: по кр<айней> мере, там, где она находится, круглый день – свет, действует водопровод и тепло), – меня совершенно выбила из сил. Сердце плохо работает, ноги отказываются служить, – сегодня меня из Ак<адемии> Наук привели под руку. Боюсь, что однажды упаду на улице – и повторится история Ник<олая> Петровича[50].

В ближайшие два-три дня уезжает Университет. Сравнительно в хороших условиях. Via – Saratow![51] Мы должны были уезжать вместе. Сейчас, конечно, и речи не может быть о поездке. Вообще, будущее начинает меня страшить. Если б Вы сейчас встретили меня на улице, едва ли бы узнали в старике, с трудом передвигающем ноги, вашего майского собеседника.

Да и встретимся ли мы еще? <…>

P. S. Писал ли я Вам, что Университет выдвинул мою книгу на Сталинскую премию?

P. S. У нас опять тяжелые утраты: скончались Вас<илий> Вас<ильевич> Гиппиус и В. Л. Комарович. Это значит, что мы не увидим замечательной книги о Гоголе, к<ото>рая более чем на половину была уже готова, и интереснейшего исследования о летописях (Комарович).

К марту 1942 г. силы были полностью исчерпаны. Спокойствие и бодрость духа, не покидавшие М. К. в течение зимних месяцев, сменяются усталостью и апатией. В письме к В. М. и Т. Н. Жирмунским от 1 марта 1942 г. он признавался:

Сейчас мне особенно грустно и тяжело. Мы очень тяжело переживали свою невозможность отъезда. <…> Пока оставался на месте весь коллектив Университета, было легче. Уезжают все в Саратов (все наши ориентируются на Унив<ерсите>т, проявивший максимум внимания и заботы о людях, а не на Академию, отношение к<ото>рой к сотрудникам стало еще более циничным). <…>

Хотел ехать и я, но за несколько дней до отъезда тяжело заболела Лид<ия> Влад<имировна>; несколько дней над ней веяла смерть, – спасти ее удалось, но отъезд стал невозможен, – и главное, мы остались в полном одиночестве, без друзей, без перспектив. Остались и Мар<ия> Лаз<аревна> с Иос<ифом> Моис<еевичем>[52], т<ак> к<ак> они не могут тронуться из‑за состояния здоровья Розы Нох<имовны>[53]. Иос<иф> Моис<еевич> очень плох; на Марию Лазаревну страшно смотреть. Впрочем, и меня вы не узнаете, если б случилось так, что где-либо когда-либо мы встретились бы неожиданно на улице. <…>

До сих пор я все время был очень бодр, – и как ни тяжелы и суровы наши ленинградские условия, старался урвать время от хозяйств<енных> забот для работы – дорабатывал свою книгу (Унив<ерситет> выдвинул ее, вместе с книгой Мих<аила> Павл<овича>[54], на Сталинскую премию – тебе, конечно, как одному из первых авторов этой идеи особенно приятно это слышать. Но, само собой, книга попадет в руки Павлу Ивановичу[55], и он примет все меры, чтоб ее загубить: мы же здесь даже и знать ничего не будем о судьбах наших работ – впрочем, М<ихаил> Пав<лович> уже уезжает[56]). <…>

То, что мы сейчас пережили (а это еще далеко не конец), бесследно не проходит, и самое страшное, что приходится наблюдать сейчас, – это распад психики у людей, – этого как будто я избежал, – но просто тают физические силы, тает здоровье (ведь мне как-никак 54 года), и долго державшаяся моя бодрость, уверенность начинают мне изменять. Как хорошо, мои дорогие любимые друзья, что вы успели уехать…

Это письмо было написано, видимо, еще на улице Герцена. Через несколько дней, отдав ребенка на попечение родителям Л. В., оба переезжают в стационар для больных и гибнущих от голода работников науки и культуры. Таких стационеров открылось в то время несколько. Об одном из них (при ленинградском Доме ученых) вспоминал Д. С. Лихачев:

В марте стал действовать стационар для дистрофиков в Доме ученых. Преимущество этого стационара было то, что туда брали без продуктовых карточек. Карточки оставались для семьи. <…> Зина[57] провожала меня с санками. На санках была постель: подушки, одеяло. Уходить было страшно: начались обстрелы, бомбежки, очень усилились пожары, не было еще телефонов. Хотя уйти надо было только на две недели, но что могло случиться? Вдруг эта разлука навсегда? В Доме ученых комнаты для дистрофиков немного отапливались, но все равно холодно было очень. Комнаты помещались наверху, а ходить есть надо было вниз в столовую, и это движение вверх и вниз по темной лестнице очень утомляло. Ели в темной столовой при коптилках. Что было налито в тарелках, – мы не видели. Смутно видели только тарелки и что-то в них налитое или положенное. Еда была питательная. Только в Доме ученых я понял, что значит, когда хочется есть[58].

Такой же стационар был открыт и на улице Воинова (ныне Шпалерная) – он находился в ведении правления Ленинградского отделения Союза писателей; здесь распоряжалась писательница Вера Кетлинская, в те годы – ответственный секретарь правления. В этом стационаре М. К. и Л. В. провели две недели в марте 1942 г. Силы у обоих были на исходе, да и психическое их состояние нельзя было назвать удовлетворительным. Примкнуть к университету, эвакуированному в Саратов, не удалось из‑за болезни Л. В. И настоящее, и будущее виделось в самом мрачном свете. Именно в эти дни у М. К. вырвалось в одном из писем сравнение Ленинграда с городом мертвых[59].

Тем не менее пребывание в писательском стационаре пошло обоим на пользу – укрепило их и физически, и нравственно. Литературный критик Е. Р. Малкина (1899–1945), находившаяся там же в марте 1942 г., вспоминала позднее в письме к Л. В.:

Стационар мне тоже очень памятен: холодный, длинный, неустроенный, полуголодный для нас – тогда еще ненасытных – он остался для меня все же светлым воспоминанием. Это была первая ступенька к жизни, какое-то первое отдохновение от того нечеловеческого, что было в той страшной зиме 1942 года. Что-то было очень хорошее, дружеское, человеческое, теплое в этой комнате с тесно поставленными койками, где совершался медленный возврат к жизни уже почти обреченных людей. Всех, кто был в этой комнате, помню навсегда. Очень помню Вас, такую слабую, всегда сдержанную и милую к людям (94–14; 1 об. – 2; письмо от 2 июня 1944 г.).

О том, каким образом М. К. и Л. В. удалось вырваться из блокадного города, рассказывает письмо М. К. к И. Я. Айзенштоку от 2 августа 1943 г.:

Если бы я был связан только с Академией Наук я, конечно, по милости негодяев типа Федосеева[60] и многих других того же калибра, погиб бы. А вместе со мной и вся моя семья. Но, к счастью, я был связан и с Университетом, и с Союзом Писателей. Сначала меня спас Университет, включив в крайне ограниченное количество лиц, получавших индивидуальный паек (в январе!), а потом, когда весь Ун<иверсите>т уже эвакуировался, – Союз: с одной стороны, Вера Кетлинская[61], проявившая исключительную заботу о нас, с другой – московские фольклористы, поставившие вопрос о моей спешной эвакуации перед Президиумом С<оюза> С<оветских> П<исателей> и ЦК. В результате Вера К<етлинская> очень легко и быстро добилась разрешения на наш отъезд из Ленинграда самолетом и на Москву. Мы улетели (вместе с Томашевскими) 20 марта, – и это был уже последний срок для нас, ибо у нас не оставалось уже ни капли дров, ибо у Лидии Владимировны начали уже опухать ноги, а у меня уже не было сил, чтобы нести собственного мальчика. В дороге нашего Котика все время носила и переносила Зоя Томашевская[62].

Этот исход из блокадного Ленинграда, состоявшийся в марте 1942 г., красочно изложен в письме М. К. к Т. Э. Степановой от 29 января 1943 г. (из Иркутска):

Уехали мы из Ленинграда 20/III. До середины февраля мы жили сносно, хотя в абсолютной тьме и при температуре 8–5° Ц. Говорю, сносно, ибо нас очень поддерживала столовая Дома Ученых, где мне предоставлено было право второго обеда (для Лид