«жестокую власть,
Что из тени таинственных законов
На зло человечеству правит».
И я не допускаю мысли, что взгляды мои изменились бы, если бы голые стены моей комнаты вдруг покрылись персидскими коврами, если бы сквозь щели моих дверей не веяло холодом с коридора, если бы передо мной трещал веселый огонь на резном камине а la Louis XIV. Какая связь может существовать между моею мыслью, созерцающей мир, и личными удобствами? Разве дважды два перестало бы давать в итоге четыре, если бы двор этого окрашенного в томатовый цвет дома не был завален грязью, если бы стены его не зияли трещинами, если бы мне не приходилось ежедневно спускаться с четвертого этажа по прогнившей и скрипучей лестнице, если бы в воротах деревянные осколки дощатого пола не залезали в мои дырявые подошвы?
Не упрекал же я моего покойного отца за разорение имения моей матери, Не проклинал же я судьбу, не позволившую мне окончить университет и добиться положения, соответствующего моим способностям и наклонностям. Очутившись по уходе с третьего курса медицинского факультета на мостовой столицы, я апатично принялся за сухую и скудно оплачиваемую канцелярскую работу. Я списывал бумаги, которых форма и содержание были мне чужды, со спокойствием человека, махнувшего рукой на честолюбивые планы молодости. И ныне, оставшись без места из-за какой то ошибки в бумаге, я принял отказ с таким же равнодушием, с каким выслушал порицание расходившегося столоначальника; я думал о чем то другом...
Да, я думал, думал всегда, непрерывно. С молодых лет я смотрел на мир, как на загадку. Мои глаза, помню, были всегда широко раскрыты удивлением. Ужасающее любопытство мешало мне порой чувствовать. Мне не исполнилось еще одиннадцати лет, когда однажды ночью, сдержав страх и слезы, я прокрался в комнату, где покоился труп моего отца и при желтом блеске восковых свечей я приподнял покрывало с его лица; глядя, на неподвижно-холодные черты родительского лица, я спрашивал себя: «так это смерть?!».
Да, я философствовал всегда. Книги дяди Ксаверия возымели свое действие.
Мне смешно теперь. Ведь я профилософствовал все: место управляющего имением богатой тетки, не ответив даже на ее приглашение; красивую невесту, которой я так долго доказывал необходимое охлаждение всяких чувств, пока она не бросилась в объятия моего друга, пустого, но веселого малого. Собственно говоря, я профилософствовал свое университетское образование: немного усилий, и мне, пожалуй, одолжили бы нужную сумму для уплаты за лекции.
Но вопросы практической жизни, материальные нужды, потребности будущего — все это не занимало и не страшило меня. Улетая в высь отвлеченной мысли, я терял все более землю под ногами.
Канцелярские занятия казались мне подходящими, ибо не мешали думать. Переписка требовала лишь механического движения рукой. С другой стороны, и мышление не мешало мне зарабатывать насущный хлеб по крайней мере до совершения той «непростительной» ошибки, которая была поводом возвращения бумаги высшим управлением и багрового цвета на лице моего начальника, когда он швырнул мне ее, предлагая «полюбоваться». Итак, я без должности, а следовательно по израсходовании последней копейки выданного мне на прощание жалования я останусь без хлеба.
Однако, я не ропщу на судьбу. Такова моя природа. Во всех постигших меня несчастьях я усматривал всегда проявление господства общего закона, мелкую деталь сложной картины жизни, похожую на миллионы других, а не — как обыкновенно думают — чудовищный, необычный случай, избравший себе специальную жертву в пострадавшем. Я боролся всеми силами, дабы на личную неудачу взирать с объективной точки зрения, — и никто не вправе сказать мне сегодня: «твои идеи лишь твои чувства; твой пессимизм вырос на болоте черного двора, холод которого проникает сквозь оклеенные бумагой стекла твоих окон».
Материальные условия не могут иметь значения для мыслителя. Диоген в бочке был столь же доволен, сколь желчен был Саломон в своих царственных палатах. С высоты того же престола Гелиогабал с идиотскою улыбкою смотрел на танцы вакханок, издавая жестокие приказы, и Марк Аврелий взирал бесстрастными глазами, раздумывая о тщете мирских благ.
—————
Нет, меня не тяготит специфическое страдание, определенное лишение, данное мелочное зло, ложащееся на мою спину и не тяготящее моего соседа. Нет! Общее, железное зло придавило меня, окружило меня, как воздух; простирая руки, я ощущаю его везде; поворачивая глаза, вижу его повсюду.
И все-же я не знаю, что оно такое. Давно, каждый день, каждую ночь, я ставлю себе вопрос: как его звать? — и ответа нет!
Вот вопросительный знак, грозно и неотступно стоящий передо мною и выбивающий мне сейчас перо из рук.
—————
28 Октября.
Я знаю, наконец, как зовется это зло! Я нашел столь долго отыскиваемое имя! Самое общее название окружающей меня враждебной стихии — материя!
Как это я не догадался раньше? Указывал-же мне на это самый общий в мире, элементарнейший факт — сопротивление.
Всюду и всегда сопротивление!
Двигаясь в мнимо-пустом пространстве, я все-же побеждаю сопротивление, атмосферы! Протянув руку, я ощутил теперь сопротивление доски моего стола: и в нем сидит частица всеобщего зла. Я рвусь в отдаленные миры, к звездам, зажженным на высоте, а земля приковывает к себе мои ноги, и я с каждым шагом чувствую ее сопротивление. Я доверяюсь могучей мысли, исследующей законы природы, а вдруг болезненно сжимающиеся внутренности помрачают мое сознание и стоном просят хлеба... Материя!
В объятиях любви, впиваясь горячими устами в уста женщины, словно хочешь душу слить с душою, жаждешь разрушить мучительно делящие их преграды, смешать в виде светлого облака все атомы своего существа с другим существом, а, между тем, встречаешь лишь другое тело, манящее страстью, дабы оттолкнуть через мгновение, огнем своим пожирающее твой огонь, дабы через миг своим холодом ужаснуть твой холод. — Опять материя!
О, она мучает всевозможными способами: я касаюсь ее в форме голых стен моей мансарды, а это грубое и холодное прикосновение называется — ужасом лишений; другой ворочается в бессонные ночи на пуховой постели, под расшитым одеялом, и это черезчур мягкое и теплое прикосновение зовется — ужасом пресыщения.
Материя, всегда материя!
Я только-что посмотрел на себя в остатке зеркала, исцарапанного во всех направлениях. О, как противно было мне мое лицо! Ямы на исхудавших щеках, лоб облысевший, испещренный морщинами, запекшиеся губы, синева под глубоко-впавшими глазами, смешная желтая бородка... Могу-ли я любить свой материальный облик?.. Ненавижу его! Он внушил мне омерзение к моей душе...
И одного лишь боюсь... Что, если чувство осязания не пропадает в момент смерти?! Что, если костлявые руки моего скелета, будут ощущать холод и сопротивление гробовых досок!..
—————
31 Октября.
Я уплатил за наем квартиры за истекший месяц. Мои денежные ресурсы на исходе. Я подал объявление в газету о том, что ищу занятий писца или репетитора, за стол и квартиру. Удивляюсь собственному практическому смыслу. Но он мне не помог. В редакции обругали меня, что слишком рано справляюсь о результате предложения. «Приходите через неделю — сказал мне какой-то человек, низенького роста, вероятно секретарь, — и то, пожалуй, будет преждевременно. Много вас расплодилось таких охотников!..»
Издевается-ли он надо мною? Я не выношу, когда человек низенького роста говорит свысока. Это неестественно.
Не пойду туда вовсе. Не нужно!
И зачем описывают столь плоские события?! Ведь все это заключается в общем термине, в единственном слове: «материя!»
—————
1 Ноября.
Опять сопротивление. Меня не впустили в публичную библиотеку. На мне потрепанный сюртук и дырявые сапоги... Не дивлюсь вовсе... Швейцар послушен закону материи... Я выгляжу, как нищий...
Но ведь мне хотелось только погреться: в библиотеке тепло!..
—————
2 Ноября.
В моей голове происходит бешеная скачка идей... полный переворот. Словно вулканическая почва, сотрясается сознание, разверзается и поглощает стройное здание установившихся в былое время идей.
Несколько строк Шопенгауэра произвело поворот моей мысли. Я добыл со дна чемодана, залежавшуюся книгу дяди Ксаверия — старинный, пожелтевший экземпляр сочинения «Die Welt als Wille und Vorstellung», второе издание 1844 — года— и напал на страницы, которые читал когда-то, но теперь они предстали предо мною в совершенно новом свете. Цитирую в переводе:
«Единственный критерий для различения сна от действительности, — пишет Шопенгауэр, — есть эмпирический факт пробуждения; только в тот момент, когда мы просыпаемся, прерывается причинная нить между явлениями сна и жизнью на яву».
И дальше:
«В этом, именно, кроется близкое родство между сном и жизнью; не постыдимся признать таковое вслед за великими гениями человечества».
На полях приписал дядя Ксаверий красным карандашом: «Все наше знание основывается на вере. Вера-же не основывается ни на чем. Она — первичный факт. Она ищет оправдания себе в том, что на ней держатся логические построения. Тогда она кажется себе умной». И на следующей странице опять приписка: «Нет логических доказательств существования материи. Старый Кант, увидевший первым эту зияющую пропасть, убежал от этой мысли с испугу в коленкоровый шалаш «критики чистого разума». Будь материя сном, она не представлялась бы иначе нашей физиологической организации, чем теперь, когда она, по нашему, реальность. Все, что мы знаем, есть комплекс чувственных впечатлений. Что мир не галлюцинация, мы знаем лишь потому, что миллионы нормальных дураков думают согласно с нами».