Жизнь на фукса — страница 5 из 26

Мы спускались с кручи. Ноги подрыгивали в коленях. В долине, в подымавшемся синем тумане виднелись крошечно-черепичные домики. Это и было Альтенау, кажущееся игрушкой, заброшенной в дикий лес. Хорошо, читатель, в горах — в шестичасовом предутреннике.

— Русский капуцкий! Русский капут! — кричат мальчишки, окружив нас цепью на уличке Альтенау.

Это крики инерции. Они остались от лет войны. А в окна глядят алебастровые старушки, вывесившись на подложенных под локти подушечках. И чему-то болванчикообразно качают головами.

— Дождались, баушка, гостей из музею!.. — кричит полтавский вартовый Юзва и жеребцом ржет в утреннике Гарца.

Вторая станция моего путешествия — вилла «Фрида». Прелестное название. «Фрида» стоит в Альтенау, в опушке соснового леса, на полугорье. Рядом с ней вилла «Маргарета». Все это очень мило. Но обе виллы обнесены высокой решеткой с острыми шипами. А возле решетки проминает ноги часовой с винтовкой.

Мы вошли в узкую железную калитку. Часовой меланхолически повернул замок, звонко звякнув им. «Сиди, мол, Азия!»

«Дивный вальс»

Когда я открываю окно — я вижу сначала решетку. Потом — голубое небо в рисунке решетки. И — далекие сосновые горы. Я чувствую, как моя комната наполняется резким горным воздухом. Это — прекрасно. Но жаль — я сижу на замке, у решетки стоит часовой и нас кормят раз в день оранжевой брюквой.

Ее дают в зале первого этажа, где устроена сцена и стоит пианино, на котором сейчас кто-то тыкает пальцем «Гречаныки». За обедом брюкву едят 80 человек, и все не знают, почему их заперли.

Если есть две недели брюкву — голова начнет кружиться слаще, чем от картофеля, ноги приятно ослабеют, а характер испортится.

У подпоручика Анисимова — усы колечками, он ежевечерне сумерничает у пианино, аккомпанирует и поет:

Да, то был вальс — старинный, томный.

Да — то был дииивный вальс.

Я слышу вальс везде. Лежа на постели. Гуляя по узкому дворику лагеря. Вальс был, конечно, недурен. Но — незадачлив.

Да — то был диииивный ва-альс.

На кухне рыжая, краснорукая Матильда замерла в женской, вечерней тоске от пенья. Рубаха-парень Еремеев неумолим в отправлении физиологических потребностей. Он охаживает Матильду под «дивный вальс», и она, вздыхая «Ach die Russen», — дает ему из-под фартука кусок оленины, обещая вечером отдать любовь.

По верху сосен звенит в иглах резким воздухом ветер. Сумерки пали. Филин плачет в далеких горах. Часовой в заплатанном мундире тихо ходит у ворот, напевая песню, с которой ходил по Бельгии:

Wenn die Soldaten Durch die Stadt marschieren.

В зале дают по чашке желудевого кофе, которое хорошо как мочегонное. Но Кузьма Прутков, вероятно бы, сказал: «лучше выпить что-нибудь, чем ничего». И я пью желудевое кофе. И слушаю, как семинарист Крестовоздвиженский разыгрывает рамольного полковника Кукушкина.

— Как вы относитесь, господин полковник, к партии эсеров?

— Раз уж «еры»-значит, г… — бормочет полковник.

— Солидарен, господин полковник, но вот вы, вероятно, еще не читали, что Троцкий, женившись на великой княгине Ольге Александровне, переехал с ней в Нескучный сад?

— Неправда! Это неправда! Ты врешь, сволочь! поп! — визжит и брызжет слюной полковник.

— Уверяю вас — факт, а не реклама, — хохочет на «о» семинарист.

А Кукушкин швыряет чашки, блюдца, звенит шпорами и убегает, ругаясь, по лестнице.

Городок и горы

Тихо живет Альтенау — горный городок в три улички. Сплошной — санаторий. Нет даже маленькой собачки, которую б не знал житель. И нет жителя, которого бы не знала маленькая собачка.

Утрами мужчины Альтенау с рюкзаками на спинах, в толстоподметных бергшуях едут на велосипедах в шахты и на лесные работы. Горбатый пастух собирает возле колодца черно-пегих голанок, позвякивающих ошейниками с певучим бубенцом. Собственно, не пастух собирает стадо. Он сидит. Собирает его умная овчарка, сгоняя коров прыжками и лаем, и гонит в гору, по указанию пастуха.

Возле отеля «Ратгауз» с дощечкой: «здесь в 1777 году останавливался поэт Вольфганг Гете во время путешествия по Гарцу» — сходятся у помпы женщины, гулко звеня деревянным башмаком по голышам. Здесь они обменяются сплетнями трех уличек и разойдутся кривой походкой под тяжестью ведер.

Если отворить дверь магазина, раздастся оглушительный звонок. Из задней комнаты выйдет хозяйка. Но что вы можете купить в этом году в немецком магазине? Морковный мусс и мозаичную подметку. Как жаль, что у меня нет ни пфенига. Я бы купил себе на память подметку. Ибо эта мозаика потрясает сильнее фреск феррарского Скифаноя. И искусство Гете говорит о стране меньше, чем искусство немецкого сапожника во время войны. Вот он, пафос страны, заключенный в подметку!

Германский скелет — почему-то еще переставляет ноги и, подражая дыханью, шевелит ребрами. А дети здесь, называясь именем «Kriegskinder»[26], рождаются слабенькими уродцами, без ногтей и с кривыми ногами.

Горы Альтенау стоят недвижно. Стоят как — тысяча лет. Я иду из города — в горы.

С обрыва Вольфсварте смотрю на Брокен.

Хожу по вершине Брухберга. Спускаюсь серой от гравия дорогой, меж мачтовых сосен. Разыскиваю водопады. Но овладевает мной — стереоскопическое чувство.

Мачтовые сосны прекрасны. Они насажены правильными рядами. Культура лесного хозяйства Германии — давняя. Водопады — недурны. Они сделаны для туристов. Отведена вода, разложены камни, и вода бежит по камням, серебрясь. Летом, меж гор — цветные луга. Луга засеяны цветами.

Я вижу вековой пласт труда и культуру народа. Но ведь волновать может только хаос, до которого не коснулась рука.

Я вырос на реке Вад. Люблю мордовские леса, в которых люди молятся чурбанам. Где, идя сто верст, — не встретишь человека. А под деревней мелькнут мордовки в сапогах гармошкой и с платком, завязанным на голове чертовыми рогами. И все, что я скажу такой бабе, будет ей дико и непонятно. А по ее я не знаю ни слова.

На вершине Брухберга мне кажется, что я вставляю натурные съемки в стереоскоп. И — смотрю.

Полковник Кукушкин

Я перестаю ходить по горам. Таланты открываются всегда по пустякам и внезапно. Я занят другим. У меня открылся талант парикмахера.

В вилле «Фрида» у всех отрастали волосы. И все хотели их стричь. Но денег не было. А волосы росли. Брата я остриг сам. Получилось прекрасно. И все пришли просить «ежиков», «полек» и «наголо». Я стриг всех без отказа — плохо и хорошо. Но — с полного согласия. Стриг до тех пор, пока в одно январское утро не вошел ко мне помешанный полковник Кукушкин. Он звякнул шпорами и обратился с покорнейшей просьбой:

— Остригите меня с пробором. Я пришел в замешательство, замялся, сказал:

— Видите ли, полковник, волосы у вас отросли, но человек вы военный, и, если я вас буду стричь, я все время буду бояться, как бы не сделать вам польку слишком, так сказать, штатской — штрюцкой. А это бы не соответствовало вашему виду и чину.

— Вы совершенно правы, — сказал полковник, — вы не по профессии парикмахер?

— Нет.

— Тогда я прочту вам свои стихи — хотите?

— Стихи я очень люблю — обласкайте.

Полковник Кукушкин встал во фронт и прочел громко:

Подрисованные женщины нежнее

Кажутся при свете фонаря.

Я толпе в глаза взглянуть не смею

Без отчизны, бога и царя.

— Превосходно, господин полковник! — сказал я. — Я даже жалею, что не могу вас остричь.

— Понимаю-с, не сердит. В день творю по семи стихотворений, — и, звякнув шпорами, полковник вышел.

Медик Казанского университета повернулся на кровати, сказал мрачно и медленно: «спирохеты в стихи играют», и заснул.

«Гостиница Павлиньего озера»

Немцы любят «знаменитости». Если их нет, они их делают. И каждый немецкий город чем-нибудь да знаменит.

Городок Клаусталь знаменит, во-первых, — Горной академией. Улицами его ходят разноцветноголовые студенты. Шапочки красны, сини, зелены, голубы, а те, кто состоит в ферейне, блюдущем мужскую девственность до брака, — носят шапочки желтого цвета.

Знаменит Клаусталь, во-вторых, — государственными медными и серебряными рудниками. И в-третьих, Целлерфельдской кирхой, где Мартин Лютер говорил проповеди. И они хранятся там, писанные его рукой. Кто-то рассказывал, что в кирхе есть знаки чернильных пятен, ибо будто бы и тут Лютер швырял в навещавших его чертей чернильницами. Но это неверно. Чернильные пятна берегутся под стеклом совсем в другом месте Германии[27].

С 1919 года Клаусталь должен быть знаменит и в-четвертых. В этом году неизвестно откуда приехало в него 500 русских в острых папахах и полушубках. И широтой души и ласковостью рук пленили клаусталек.

Лагерь стоял в километре от города. Это был отель и назывался прекрасно: «Kurhaus zu dem Pfanenteich», что значит — «Гостиница Павлиньего озера».

«Гостиницу Павлиньего озера» за время войны пленные офицеры превратили в грязную казарму. В лучших двух комнатах живет старший в чине, начальник эшелона — гвардии полковник Клюкки фон Клюгенау. Здесь разглядел я его прекрасно. Это был русский рыжий немчик, с белесыми глазами и отвисшей розовой губкой. Вкруг него собралась — «parlez-vous francais» — голубая кровь. В комнатах ошую и одесную — армия всех чинов и рангов. На дворе же в бараках плебс — вартовых и хлеборобов. Там 12 марта поселились я, брат и четыре товарища.

Если относишься к людям, как к фактам, то жалеть иль грустить о них затруднительно. Сделали тебя таким, не переделывали — ну и живи.

Но, глядя на 500 невольных эмигрантов, мне все же становилось грустно. Если б немцев или англичан выбросили на чужбину, они, не имея представления о «царствии божьем», — в неделю б организовали «командитное товарищество».