[53], который, когда у него на моих глазах внутренности вывалились на землю, несколько раз горячо просил меня положить конец его мучениям; я ему сказал: «Мне жаль вас, друг мой, но ничего не поделаешь; надо страдать до конца».
Что касается вероотступничества Наполеона в Египте, то все свои воззвания он начинал словами: «Нет бога, кроме бога, и Магомет его пророк». Это мнимое прегрешение произвело впечатление в одной только Англии. Все остальные народы поняли, что оно должно быть поставлено на одну доску с обращением в мусульманство майора Горнемана и других путешественников, которых «Африканское общество» посылает исследовать тайны пустыни. Наполеон хотел расположить к себе жителей Египта[54]. Он вполне основательно рассчитывал, что благочестивые и пророческие выражения повергнут в ужас значительную часть все еще суеверного египетского народа, а его собственную личность окружат ореолом неодолимого рока. Мысль о том, что он в самом деле собирался выдать себя за второго Магомета, достойна эмигрантов[55]. Такой способ действий увенчался полным успехом. «Вы не можете себе представить, — говорил он лорду Эбрингтону, — сколь многого я добился в Египте тем, что сделал вид, будто перешел в их веру». Англичане, всегда находящиеся во власти своих пуританских предрассудков, которые, однако же, наилучшим образом уживаются с самой возмутительной жестокостью, находят, что это неблагородная хитрость. История на это возразит, что в эпоху, когда родился Наполеон, католические идеи стали уже смешными.
Глава 14. Возвращение во Францию
Что касается другого его поступка, гораздо более серьезного, — того, что он бросил в Египте свою армию[56] на произвол судьбы, — то этим он прежде всего совершил преступление против правительства, за которое это правительство могло подвергнуть его законной каре. Но он не совершил этим преступления против своей армии, которую оставил в прекрасном состоянии, что явствует из сопротивления, оказанного ею англичанам. Наполеона можно обвинять только в легкомыслии: он не предусмотрел, что Клебер[57] мог быть убит, в результате чего командование перешло к бездарному генералу Мену[58].
Будущее выяснит, вернулся ли Наполеон во Францию по совету некоторых прозорливых патриотов, как я склонен предположить, или же он сделал этот решительный шаг, руководствуясь исключительно своими собственными соображениями. Людям с сильной душой приятно представлять себе, какие чувства волновали его в ту пору: с одной стороны, честолюбие, любовь к родине, надежда оставить славную память о себе в потомстве, с другой — возможность быть захваченным англичанами или расстрелянным. Какая нужна была твердость мысли, чтобы решиться на такой важный шаг, исходя единственно из предположений! Жизнь этого человека — гимн величию души.
Глава 15. Прием во Франции
Получив известия о поражениях французских войск, о потере Италии, об анархии и недовольстве внутри страны, Наполеон из этой печальной картины сделал вывод, что Директория не может удержаться. Он явился в Париж, чтобы спасти Францию и обеспечить за собой место в новом правительстве. Своим возвращением из Египта он принес пользу и родине и себе самому; большего нельзя требовать от слабых смертных.
Бесспорно, когда Наполеон высадился во Франции, он не знал, как к нему отнесутся, и пока лионцы не оказали ему восторженного приема, можно было сомневаться в том, что явится наградой его отваги: трон или эшафот. Как только стало известно, что он возвратился, Директория отдала Фуше, тогда министру полиции, приказ о его аресте. Прославленный предатель ответил: «Не такой он человек, чтобы дать себя арестовать, и не я буду тем человеком, который его арестует»[59].
Глава 16. Воззрения Бонапарта накануне 18 брюмера
В тот момент, когда генерал Бонапарт спешно вернулся из Египта, чтобы спасать родину, член Директории Баррас, человек, способный на дерзкие предприятия, был занят тем, что продавал Францию за двенадцать миллионов франков изгнанному из нее королевскому дому. Уже была изготовлена соответствующая грамота. Целых два года Баррас подготовлял выполнение этого плана. Сьейес узнал о нем, когда был посланником в Берлине*. Этот пример, как и пример Мирабо, ясно показывает, что республика никогда не должна доверяться дворянам. Баррас, всегда поддававшийся обаянию титулов, решился доверить свои замыслы человеку, который раньше пользовался его покровительством.
Наполеон застал в Париже своего брата Люсьена; они вместе обсудили представлявшиеся возможности; было ясно, что либо кто-нибудь взойдет на престол — Наполеон или Бурбоны, либо нужно преобразовать республику.
План вернуть Бурбонам престол был смешон; народ слишком сильно еще ненавидел дворян и, несмотря на жестокости террора, по-прежнему любил республику. Водворить Бурбонов в Париже могла бы только иностранная армия. Преобразовать республику, иными словами — выработать конституцию, достаточно жизнеспособную, — такую задачу Наполеон чувствовал себя не в силах разрешить. Люди, которых пришлось бы привлечь к этому делу, казались ему презренными, всецело преданными собственным интересам. К тому же он не видел для себя вполне надежного места и понимал, что, найдись снова изменник, который продал бы Францию Бурбонам или Англии, — его, Наполеона, в первую очередь приговорили бы к смерти. Естественно, что среди всех этих колебаний победило стремление к власти, а в отношении чести Наполеон сказал себе: «Для Франции лучше, чтобы был я, а не Бурбоны». Что касается конституционной монархии, за которую стоял Сьейес, то он не имел возможности ее установить, и вдобавок тот, кого он намечал в короли, был слишком малоизвестен. Нужно было найти средство, действующее сильно и быстро.
Несчастная Франция, в которой царила полная анархия, видела, как ее армии одна за другой терпели поражения; а ее врагами являлись короли, которые неминуемо должны были отнестись к ней беспощадно, ибо, дав их подданным познать счастье, республика тем самым побуждала подданных к свержению королей. Если бы разгневанные короли, победив Францию, соизволили вернуть ее изгнанному королевскому дому, то все, что этот дом сделал — или допустил — в 1815 году[60], может дать лишь слабое представление о том, что от него можно было ожидать в 1800 году. Франция, дошедшая до последней степени отчаяния и нравственного унижения, ставшая несчастной по вине правительства, которое она с такой гордостью себе избрала, еще более несчастная вследствие разгрома ее войск, не вызвала бы в Бурбонах ни малейших опасений, и видимость либерализма, соблюдаемую правительством, можно объяснить единственно лишь страхом перед императором.
Но более вероятно, что, победив Францию, короли разделили бы ее между собой. Благоразумно было бы уничтожить этот очаг якобинства. Манифест герцога Брауншвейгского претворился бы в жизнь, и все те благородные писатели, которыми заполнены Академии, провозгласили бы невозможность свободы. С 1793 года новые идеи никогда еще не подвергались столь великой опасности. Мировая цивилизация едва не была отброшена на несколько веков назад. Несчастный перуанец продолжал бы стонать под железным ярмом испанца, а короли-победители упивались бы жестокостью, как в Неаполе.
Франции со всех сторон угрожала гибель — исчезновение в бездонной пучине, которая в наши дни, на наших глазах поглотила Польшу.
Если когда-нибудь отмена извечного права каждого человека на самую неограниченную свободу может быть оправдана какими-либо обстоятельствами, генерал Бонапарт мог сказать любому французу: «Благодаря мне ты по-прежнему француз; благодаря мне ты не подвластен ни судье-пруссаку, ни губернатору-пьемонтцу; благодаря мне ты не являешься рабом разгневанного властителя, который будет мстить тебе за страх, им испытанный. Поэтому примирись с тем, что я буду твоим императором».
Таковы в основном были мысли, волновавшие генерала Бонапарта и его брата накануне 18 брюмера (9 ноября) 1799 года; все остальное касалось лишь способов осуществления задуманного.
Глава 17. Сьейес
В то время как Наполеон принимал решение и обдумывал необходимые меры, его наперебой старались привлечь на свою сторону все те партии, которые терзали республику, находившуюся при последнем издыхании. Правительство рушилось по той причине, что не существовало охранительного сената, который поддерживал бы равновесие между нижней палатой и Директорией и назначал бы членов последней, а отнюдь не потому, что республика оказалась невозможной во Франции. При данном положении дел нужен был диктатор, но никогда законно установленное правительство не решилось бы его назначить. Грязные душонки, входившие в состав Директории, — люди, сложившиеся во времена обветшалой монархии, — стремились все несчастья родины обратить на пользу своему мелкому эгоизму и своим интересам. Все сколько-нибудь великодушное казалось им вздором.
Мудрый и добродетельный Сьейес всегда держался того взгляда, что для упрочения завоеванных революцией установлений необходима династия, призванная революцией. Он помог Бонапарту произвести переворот 18 брюмера. Не будь Наполеона, он использовал бы для этой цели какого-нибудь другого генерала. Впоследствии Сьейес говорил: «Я сделал 18-е брюмера, но не 19-е». Рассказывают, будто генерал Моро[61] отказался содействовать Сьейесу; а генерал Жубер[62], склонный сыграть эту роль, был убит в самом начале первого своего сражения — при Нови.