Конечно, меня воспитывали и на всяческих других сказках — на спящих красавицах-принцессах, белоснежках дивной красы, и я, должно быть, отождествляла себя с воображаемыми персонажами. Коса до земли, златые кудри и пышные одеяния оказали на меня определенное влияние, но следствием этого была горькая минута.
Как-то раз я посмотрелась в зеркало.
Это явно не был первый взгляд, поскольку зеркал в доме хватало. Но тогда я посмотрелась в зеркало сознательно, и вдруг меня осенило, что я вижу себя. Я этот момент помню, возможно, именно так рождаются комплексы — «Так вот как я выгляжу?!» — изумилась я и, кажется, крепко разочаровалась.
Семью я приводила в отчаяние тремя способами. Прежде всего, ничего не ела. Угнетающе вредное, капризное, избалованное чудовище — такое мнение о себе я долго и покаянно принимала, не противясь, пока не вышли на свет божий причины, почему я не ела, а проверочным материалом послужили мои собственные дети.
Если кормили меня так, как пытались накормить моих сыновей, неудивительно, что я ничего не ела. Неправда, что у меня не было аппетита: мне случалось быть голодной, я любила самые разные продукты, но мне не давали времени и возможности их захотеть. В меня запихивали еду в любое время дня и ночи, нужен был страусиный желудок, чтобы такое выдержать.
Кормили меня мать, домработница, бабушка и тетки, каждая по собственной инициативе и в соответствии со своими взглядами на этот вопрос. В возрасте пяти лет со мной приключилось расстройство желудка высшего класса, то есть, выражаясь изысканным языком, — вселенский дристун. Я не могла ничего переварить. Ходить я перестала совсем, сил у скелетика не осталось. Отчаявшись, бабушка взяла меня на прогулку. По лестнице ей пришлось снести меня на руках, и на прогулку мы поехали на извозчике.
Бабушка, находясь в крайней степени отчаяния, перекрестилась и подумала: «Или умрет, или выздоровеет!» — и купила мне по дороге полтора кило бананов. Бананы я обожала, не знаю, сумела ли я за прогулку сожрать все полтора кило или немножечко все-таки осталось, в любом случае хворь как рукой сняло. Бананы переломили судьбу, и вскоре я выглядела, как пончик в масле. За едой я по-прежнему капризничала, но это уже был совсем другой коленкор.
Вторым наказанием были мои болезни. Я переболела всем, чем только можно. По оценкам матери, две недели я была здорова, а потом три недели болела. Гриппы и ангины впивались в меня, как пиявки, и я давным-давно знаю причины этого явления: одевали меня кошмарно.
Главным образом эта была заслуга бабушки, которая придерживалась правила, что ребенка надо держать в тепле, и правило это она ухитрилась внушить всему семейству. Рейтузы, свитера, валенки, теплое исподнее, шарфики, шубки, разрази их гром… В результате получался форменный неповоротливый снеговик. Совершенно точно помню, что это была моя смертная мука на протяжении долгих лет. Укутывание вызывало отчаянную невозможность двигаться, и дети надо мной издевались, потому что я не могла бегать. А бегать мне вообще было запрещено, потому что я могла вспотеть. Еще бы тут не вспотеть!
До сих пор во мне сидит воспоминание о блаженных минутах, когда я забыла полностью одеться на гулянку. Была зима, я спускалась по ступенькам, и как-то очень легко и приятно мне было идти. Можно сказать, просто крылья на пятках выросли. Бабушка шла за мной следом и вдруг обратила внимание на мои ноги.
— Иисус, Мария, святой Иосиф! — вскрикнула она в ужасе. — Ты же не надела валенки!
Действительно, вот откуда легкость! Я попыталась выклянчить прогулку без этих чертовых валенок, но не тут-то было. Пришлось мне вернуться и одеться, как положено, после чего жизнь мгновенно утратила всякую прелесть.
Кошмарный упрямый перегрев вызывал бесконечные простуды, лишал меня сопротивляемости хворям и приводил в отчаяние маму. И ни в ком из родных не оказалось ни капли здравого смысла.
Третьим проклятием, стойким и непобедимым, стал мой характер. Гены, я полагаю. Прабабушки, бабушки и вообще все пращурки отозвались во мне громким эхом, и с этим уже ничего нельзя было поделать.
Я отчаянно настаивала на своей самостоятельности. Есть на свете несчастные дети, лишенные какой бы то ни было заботы, и есть несчастные дети, задавленные грузом излишней заботы. И в том, и в другом случае результат ужасен. Мной руководил не разум, это точно: трудно от пятилетнего создания ожидать разумных действий, поэтому, должно быть, это был здоровый инстинкт. Я хотела все делать сама.
Я дико, бешено и безгранично завидовала бедным еврейским детям. Вероятно, бедные еврейские дети завидовали мне. Я страстно завидовала их свободе, недоступной мне, как звездочка на небе. Чтобы выйти из дому и отправиться на прогулку, я должна была вымаливать разрешение, а давали мне его, обговорив тысячу условий и ограничений. Были необходимы сопровождающий, соответствующая погода, нужно было меня тепло одеть, а потом следить, чтобы я не перегрелась и не вспотела. Сама, одна? Исключено, и речи быть не может!
Контакты с другими детьми мне всячески ограничивали, потому как мать считала, что их общество мне не подходит. Возможно, в чем-то она была права. Дети как дети, меня они считали чудом-юдом, да к тому же подбивали на всякие пакости. Мне нельзя было бегать, чтобы я не вспотела, поэтому дети с жаром подбивали меня нарушить запрет. «Зюзя, побегай! Зюзя, побегай!».
Кошмарное домашнее имечко Зюзя (лучше признаться публично, чтобы никто потом не смел меня шантажировать!) тащилось за мной годами. Я его ненавидела и бурно возражала против него, поэтому в конце концов семья оставила мерзкое прозвище.
На самом деле меня звали Ирена. Это имя мне тоже не нравилось. К счастью, этих имен, с крестин и конфирмации, у меня целых три: Ирена, Барбара и Иоанна. Больше всего мне нравилось последнее, и при первом же удобном случае я переключилась на Иоанну. Однако это случилось не скоро.
Отец в то время старался меня избегать. Младенцем он брезговал, маленького ребенка немного боялся, а иногда забывал о его существовании. Он заметил дочку, только когда я уже слегка подросла и на двенадцатом году жизни начала напоминать ему человеческое существо.
Мать же требовала от отца участия в моем воспитании и предъявляла ему претензии, по моему сугубо личному мнению — несправедливые. Занятий по дому у нее почти никаких не было, домработницы у мамочки были всегда, а заниматься мной рвалась бабушка, у которой я проводила почти всё время. Ну и зачем тут еще и работающий отец?
Когда мне исполнилось четыре годика, я полюбила мастерить елочные украшения. Я старательно закрывалась в спальне, жаждая одиночества, садилась за столик и принималась за работу со счастливым трепетом в сердце. Кажется, я начинала работу еще летом.
В куклы я не играла. Наверное, для девочки это не совсем нормально. Ни тебе игры в «дочки-матери», никаких кукольных платьиц, никакой заботливости, никаких материнских чувств.
Кукол у меня вообще было две и одна собачка. Звали их Зузя, Страшила и Азорчик. Зузя и собачка Азорчик путешествовали со мной всюду, потому что были невелики. Страшила была кукла большая, очень красивая. Я с самого начала причесала ее по-своему, отсюда и взялось ее прозвище. Кто-то воскликнул: «Господи, какая страшила!» — и имечко прилипло.
Возможно, были еще куклы, но для меня они не имели никакого значения, и мне очень быстро перестали их покупать, потому что было видно — они мне не нравятся.
Кроме кукол, у меня имелись кубики, «блошки», китайский болванчик, карандаши и краски, бусы для нанизывания и книжки, книжки, книжки… Были и коньки, которые мне пригодились, как собаке пятая нога. Ведь меня постоянно стерегли и берегли, а одна пойти кататься на коньках я не могла. Я канючила, умоляя хоть кого-нибудь пойти со мной на замерзший пруд, но матери было холодно, а у отца времени в обрез. В результате я так никогда и не научилась кататься.
Еще мне очень нравилось штопать дырки. Как-то раз в новешеньком летнем платье матери я вырезала на самом видном месте на уровне колен огромную дырку, специально чтобы ее заштопать. Событие осталось у меня в памяти, потому что после того, как мне сообщили, что поступок мой достоин порицания и заштопать не получится, я почувствовала огромное удивление и обиду.
По дому постоянно сновали разнообразные собаки и кошки. Первой я помню Азу. Следующим был Мишка. Отец принес домой белый пушистый клубочек, из которого вырос зверь весом больше пятидесяти килограммов, верный мой спутник в приключениях и играх. Принимая во внимание его породу (карпатская пастушеская), неудивительно, что он вызывал живейший интерес всякой скотины, главным образом коров и овец. Всякий раз, когда мы ехали с собакой за город, целые стада поднимались и шли за ним. Собаке было на них наплевать, в отличие от владельца скотины. Как-то раз крестьянин погнался за мамой с кленовой дубиной, выкрикивая, что она коварно украла у него целое стадо коров. Мишка прожил в нашей семье почти восемнадцать лет и умер, когда у меня самой уже были дети.
Другие собаки менялись чаще. Во дворе вечно слонялось множество дворняжек, одна из которых, на редкость глупая животина, лаяла на всех подряд, включая хозяев. Дворовые собаки пребывали главным образом в нашей усадьбе. Усадьба выросла из садика, который матери захотелось иметь. Отец купил ей одиннадцать моргов земли в деревушке Щенсна в двух с половиной километрах от Груйца, и там она разбила сад. Дом тогда еще только планировали, поэтому мы снимали в деревушке халупу. Помню пса в будке во дворе, он бегал на очень длинной цепи, и я его слегка побаивалась, потому что договориться с ним не получалось.
У бабушки животных не было. Избавившись от старшей дочери, бабушка с большим облегчением избавилась и от котов. Таким образом, у меня были два мира в Груйце и его округе в большей степени животный, в Варшаве же исключительно человеческий.
У бабушки проводился волшебный ритуал, а именно — купание марок. Мой дед был филателистом. Марок у него было много, причем на некоторые и дышать-то не разрешалось, не то чтобы трогать, но в «отклеивании массовки» мне все же разрешалось принимать участие.